Исподволь найден был компонент, скрепивший соты супружеской жизни. То была взаимная ложь. Правила игры, негласно соблюдающиеся обоими. Тонкая ложь, неоднозначная, теплая, гармонично вплетающаяся в истинные движения души и тела.
«…Мы так проникли с тобой друг в друга за эти годы, так переплелись, влились, сжились, что даже слова излишни. У нас одна кровь, один воздух в легких. Основная составляющая нашей любви не страсть, но нежность. „Настоящую нежность не спутаешь ни с чем, и она тиха“. Как тихо нам с тобой друг с другом… Ты брат мой, и мой возлюбленный, и мой отец, и мой сын. Наше родство, тепло, кровная близость окупают все, все тяжелые и болевые минуты, все испытания… Другие — это другое. Другие, должно быть, необходимы порой для жадной, неугомонной твоей натуры, для одиссейского склада странника по лицам и судьбам, это необходимая „вдохновляющая“ пища, хоть подчас и дурно пахнущая, сомнительного свойства. Другие — это чужое. Чужеродное. Преходящее. Храни и береги тебя Господь от их злобы и притязаний…»
«Другой» в данном контексте была Агни. Ворвавшаяся, хищная, моложе ее на двенадцать лет, невероятно высокомерная, грозящая взорвать таким трудом и двадцатилетней выдержкой выстроенный мир.
Вся сочность и образность натренированного языка были мобилизованы для уничтожения самозванки и младенца в ее чреве: Колееву еженощно втолковывалось (днем они почти никогда не были наедине из-за обилия гостей и поклонников), с каким исчадием его угораздило связаться, в какую грязь оступиться.
И младенец — несчастная ловушка, попытка привязать, петля из плоти и жалости, — младенец этот не его. Биологически — да, его гены, но даже его гены в сочетании с этим низким телом способны призвать к жизни лишь не стоящее жизни существо. Забыть, забыть, как дурной сон!..
То, что Агни противилась уничтожению, как-то боролась за себя и младенца — не делала аборт, не травилась, не стихла бесследно в одной из психиатрических клиник, — довело степень ненависти и уязвленной боли до апогея.
Многолетний, медленно вызревающий перитонит взорвался.
Бросившись к Агни, она бросилась на всех обижавших, предававших, унижавших ее в несуразной, неполучившейся жизни, бросилась на саму жизнь, колченогую судьбу, на Колеева, блистательного предателя (на которого в реальности бросаться нельзя, но лишь понимать и ласкать, ворошить с лютой нежностью волосы, сгорая, желая ему смерти. Ей — смерти. Себе — вечного обморока. Миру — ядерного гриба)… Хрустнувшие под непомерным грузом позвонки духа. Тяжело осевшая на пол женщина. Шевелящиеся от кромешного ужаса волосы надо лбом.
Год назад, когда все у них только начиналось на зеленом диване «Юлия», Колеев проникновенным ночным шепотом рассказывал, какая тяжелая жизнь была у его жены, как ее предавали все, вплоть до родной матери, как страшно ему оказаться в числе палачей, как она добра…
Будь это другой человек, Агни прошлась бы на тот счет, что мужья некрасивых жен всегда отмечают в них либо выдающийся ум, либо столь же чрезмерную доброту, — но все, выходящее из уст Колеева, для нее словно освящалось, приобретало непререкаемую весомость. Она принимала его слова не просто за чистую монету — за светящуюся нездешним светом. Конечно же, она необыкновенно — до жгучего ощущения собственной злости и мелочности — добра, тонка, душевна…
Не одну бессонную ночь Агни съедало чувство вины: каково быть истязателем такой женщины! (Впрочем, любой другой тоже — осознавать себя карающим мечом, клещами палача невыносимо.) Она думала, выстраивала идиллически идиотские пути разрешения их тройных отношений. Развязать этот узел, оставив веревку целой (метод Александра Македонского тут не подходит!), оставив души всех троих целыми, не раня, можно, только сплавив всех воедино. Почему бы им не любить друг друга, всем троим?.. Противоестественно жене с любовницей любить друг друга? Скорей, сверхъестественно, то есть естественно на высшем по сравнению с тем, в котором живешь большей частью, слоем бытия. К нему надо стремиться! «Если она — твоя половина, то почему я не люблю ее так же сильно, как и тебя?» — вопрос из полудетского стихотворения Агни. Действительно, почему? Действительно, какого черта?!.. Пусть жена — не половина Колеева (иначе ему не потребовалась бы она, Агни), но близкий человек, частица, и Агни готовилась любить ее, как и его. Да, она злая и эгоистичная, да, у нее не сразу это получится, но ведь они помогут ей, замечательно добрые, тонкие люди — Колеев и его жена.
Слезы подступали к глазам (в бессонные, бесколеевские ночи), когда под веками проплывали умилительные картины тройственно-любовной жизни. «Ну что ты! — говорила она жене. — Ты же вымоталась, не вздумай возиться еще по дому. Уборка подождет. А ты, — она поворачивалась к Колееву, и голос ее становился строг: — так и знай, если вечером опять заявится компания в дюжину человек, как вчера, прогоню, и невежливо прогоню. Человеку нужен покой хоть когда-нибудь? Хоть в собственном доме? Лучше сам уходи и на стороне пьянствуй». Колеев не обижался на ее грубость, он кротко взглядывал на жену и, не вынеся его взгляда, она говорила: «Да нет же, мне вовсе не так плохо. Пусть приходят, кто хочет». Агни сердилась: «У тебя же с легкими плохо, а они накурят здесь в двадцать глоток!..» «Да я же сама курю», — оправдывалась жена. «А, да ну вас!» — Агни демонстративно сбегала на весь вечер, а вернувшись, демонстративно распахивала все окна для проветривания, и гости выдувались сквозняком, утекали один за другим… Ее сын-подросток стал старшим братом младенцу. Правда, не особенно много времени он ему уделял: тряхнет разок-другой погремушкой, и все воспитание. Да ведь и разница в возрасте — целых четырнадцать лет! Зато с Агни он подружился, и они лазали на юге по скалам, разрывали древние могильники в поисках монет и зубов, взбирались, пижоня перед оставшимися внизу, на отвесные кручи, а на раздраженные от пережитого беспокойства выговоры жены Агни объясняла, пряча за спину руки — они еще дрожали, и щеки горели, и свежие царапины расцвечивали кожу голеней, — что мужчина не должен ничего бояться. Вообще никто не должен бояться. Ничего.
Сложнее становилось, когда Агни подходила к проблеме постели. Как быть с этим? Вариант шведской семьи ее не устраивал. Больше того, внушал отвращение. Ей даже парный секс, вполне пристойный, казался излишеством природы, малоприглядным довеском, которым из всех тварей наградили — издевательски выделили — лишь человека и обезьян. У прочих животных нет секса. Есть лишь акт размножения, один, максимум два раза в год. (Правда, насекомые и моллюски занимаются этим по многу часов. И моллюски, будучи гермафродитами, нередко ловят двойной кайф, слипшись, за самку и за самца. Но это тупик эволюции…) Агни ни в коей мере не была ханжой и никаких предрассудков и ограничений за собой не признавала. Просто эротика — не ее стихия. Не ее заветная лодочка, не пучок специй, придающий бытию вкус. Но, даже если — допускала Агни — ее убедят в красоте и музыке групповой любви, встает барьер эстетический. Нужно быть хоть немножечко влюбленным в партнера, а жена Колеева — большая, стареющая… — пусть она полна способностей и умений, начитанна в Кама-сутре… — нет! Нет, заниматься любовью втроем было никак невозможно.
Делить же Колеева: сегодня твоя ночь, завтра моя — педантичный идиотизм. Да и вообще — полно неудобств этических. Не то чтобы Агни жалела уступать ночи жене, нет, ревность и чувство собственника она бы уж как-нибудь — с их помощью — преодолела. Смущало другое: вдруг такая дележка обидит жену. Не дай Бог, Колеев отдаст количественное предпочтение Агни — ей будет больно. «Конечно, она моложе… а двадцать лет дружбы… а душевная близость…» — начинались упреки и слезы. Нет, приходилось признать, что от постели придется совсем отказаться. Это единственный выход. Агни это не огорчало, напротив. (Колеев — вот кому будет туго!) Отказ от плоти, победа над вожделением — совершаемый коллективно прыжок к вершинам Духа. Быть может, они и встретились, и сплелись воедино — ради этого.
…Вес это, или примерный конспект, Агни готовилась выложить жене в первую их встречу. Но, прежде чем собралась с мыслями и словами, поняла, что ничего не выгорит. Не получится.
Лицо жены, никогда прежде не виденной, было выразительным, беспрекословным. Как удар. Как непристойный жест. Оно сказало, что ничего не получится.
Оно немало говорит о своем носителе, человеческое лицо, если ему за тридцать пять—сорок лет. На молодых лучше не смотреть. А в старости говорит все. За долгие годы душевная суть проступает наружу, как пот сквозь поры, пропечатывается в складках у носа и губ, в прищуре, общем тонусе податливых лицевых мышц. Прожитая жизнь засушивается в углах рта.
Для Агни долгое время было загадкой лицо Колеева. Удивительно светлое, детски-нелепое и беззащитное.
Чистые пряди седины в бороде. «Нет ли у тебя где портрета, как у Дориана Грея?» — спрашивала она почти всерьез. Ее недоумение разрешилось, когда однажды, после долгих уговоров, Колеев позволил остричь себе бороду. Он не стриг ее со студенческих лет. Два дня после этого, общаясь с ним, она отворачивалась. А ночью, повернувшись в его сторону, пугалась от неожиданности. Боже, что с ним стало… Что-то вялое, аморфно-расплывчатое проступило в рисунке губ, складках щек, почти полном отсутствии подбородка. Что-то совсем безвольное и скошенное… И всего-то потери — пучок волос, убогая маскирующая шерстка. «Ну почему никто не догадался остричь тебя раньше? — сокрушалась Агни. — Хотя бы год назад. Ни одной из твоих прежних женщин не пришло в голову?..» «Никто из них не преследовал цель делать из меня урода». «Не делать урода, а увидеть, какой ты есть, истинный. Я бы бежала прочь, взглянув на тебя впервые, если бы ты был в таком виде». «Все равно бы влюбилась», — снисходительно улыбался Колеев. «Ни за что».
Лицо жены было тоже полуприкрыто, но в верхней части: глаза прятались под очками. Красивыми, австрийскими или парижскими, с перламутровой дымкой. Повесть ее лица, нанесенная нежнейшим резцом времени, читалась легко. Короткий вздернутый нос и пухлые губы составляли гримаску упорства и самодовольной силы. Общее ощущение застылости не нарушала то и дело возникающая улыбка. Улыбка была прикрытием, маскировкой: жесткая, словно вырезанная по лекалу из жести — «все хорошо!!!». Она напоминала лозунг на первомайской демонстрации, красный, с белыми буквами, несомый небритыми, в пасмурного цвета пальто людьми. (И когда она бросилась к Агни, нелепо вытягивая руки — в жестах рук, в порыве тела были отчаяние и беззащитность, — все та же гримаска, выражение самодовольства и силы, держалась у губ, словно пришитая намертво, до смерти, до ангельской трубы.) «Птица с лицом вещества и безумья…»
В сущности, то было просто лицо женщины, которую никто никогда не любил просто так, за то, что она есть. Которой приходилось затрачивать немалые усилия, вершить ежечасный труд, чтобы стать кому-то необходимой, услышать слова благодарности и нежности. Ежечасный труд, окостенение воли — запечатлелись, застыли в теплой глине лицевых мышц.
«И эту женщину Колеев целует, называет родной?..»
«И с таким выражением лица можно быть необыкновенно доброй?..»
«О, Господи…»
Было ясно, что ничего не получится.
Глядя на нее в последний раз, в последний свой визит — разоренная кухня, осколки посуды, исковерканный телефон, — Агни уже не удивлялась, как может Колеев целовать это лицо. Почему бы и нет? Ведь у них «единая кровеносная система».
Низость его и грязь, как из сосуда в сосуд, переливаются, заполняют ее, и наоборот. («Да ладно тебе! — тут же осадила сама себя Агни. — Несчастнейшая, съеденная и переваренная женщина». Но инерция ревности требовала новых, все более язвящих сравнений, и пенилась, и не желала стихать…)
Узы ревности — все равно что кровные. Они породнились с ней, с женой (хоть и не так, как в бредовых ее мечтаниях), и оттого Агни все говорит, говорит с ней мысленно. Пытается укорить, уколоть, открыть глаза, оправдаться. Сестра… (Грезящая о смерти ее и младенца. Сестра. Сошедшая с ума, упавшая на пол.)
А как много могла бы Агни рассказать ей о муже!.. Пусть они знакомы двадцать пять лет, а она только год, — она знает больше. Точнее, он раскрылся ей до самых глубоких, самых исподних бездн.
Впрочем, нет, это ведь только кажется, что низость человеческая небезгранична, что есть какое-то дно, предел, нащупанная, наконец, впотьмах совесть… Предела нет. Погружаешься все ниже и ниже, бесконечно летишь во тьме — Агни испытала это. С Колеевым она постигла все формы предательств и не могла сказать: вот это последнее, всё, наконец-то опора…
Но разве жена не знает?.. И знает, и не знает. Во многом знании много печали — к чему ей лишняя?..
Агни рассказала бы ей, как она боролась за него. Все те полгода, с тех пор как прекрасный лик оказался личиной оборотня, она пыталась пробудить, докричаться до человеческого (божеского) в нем.
Странные то были диалоги. Два месяца почти не встающая с постели, с младенцем во чреве, крохотным, но уже купающимся в ее боли, она не говорила — вещала глухо-надменным голосом, словно угрюмый, простивший, познавший все труп. (Словно тень отца Гамлета, пришедшая не к сыну, а к Клавдию, чтобы втолковать ему, что убивать людей некрасиво.)
После приступов «любви» случались минуты, когда они подолгу лежали, обнявшись. Тесные-тесные, долгие, светлые объятия. Вызванные не телом, Тогда чем?.. Разве можно тянуться душой к существу, проклятому тобой? В такие минуты Агни казалось, что она несет в руках, прижимая к груди, его душу. Подобно Беатриче, несущей по раю маленького Данте. Беззащитная, слепая, заблудшая, вверенная ей душа. Душа-дитя. Спеленутый младенец. Которого обязательно надо вынести к свету.
Душа Колеева — фантастическая субстанция. Существует ли она? Все существующее можно понять.
Он оставался таким же лучезарным, безмятежным, вдохновенным. В то время как возле него сходили с ума, болели, закручивались в темных вихрях. Гибли.
Сатана, определила для себя Агни, — это абсолютное обаяние.
Да нет, какой же он сатана, — возразил Митя. — Обыкновенный мужик, запутавшийся с двумя бабами. Так бывает, я по себе знаю, когда ни ту, ни другую терять не хочется.
— Ты тупица, — устало констатировала Агни. — Два часа я тебе объясняю, и все зря. Лучше бы я говорила сама с собой.
— С собой ты еще наговоришься. Хорошо, что ты пришла ко мне.
— Кой черт, хорошо! Если ты мне не веришь.
— Верю.
С Митей они были знакомы сто лет.
Еще со времен социальной борьбы, еженедельных сборов «на группе», коллективных подписей, обсуждений до хрипоты…
Тупицей он не был, скорее был умницей, но Агни рассудок его часто казался нерасторопным, не поспевающим за ее причудливыми озарениями и проектами. Но зато можно было — что она проделывала не раз — в особо пасмурные минуты уткнуться лицом в отворот его махрового халата и просить, чтобы он пристукнул ее чем-нибудь, по дружбе, ибо надоело… устала… не осилить. Митя гладил ее по голове, утирал полой халата влагу с лица, просил подождать уходить, еще немножечко подождать, ибо пока что она ему нужна. Если было совсем тяжело, так что и слез не было, Митя вытаскивал заначку, ампулу с морфием, и всаживал ей выше локтя дозу или две. Морфий не действовал. Агни обижалась и упрекала, что он вкатил ей дистиллированную воду, а морфий приберег для себя, и Митя подводил ее к зеркалу, показывал суженные в точку зрачки и на вопрос: «Ну хоть что-то на меня подействует?! Ни алкоголь давно не берет, ни морфий — но что?!..», отвечал: «Поленом по голове подействует», и заставлял затихнуть, заснуть, заводил старинную лютневую музыку…
За последние годы Митя сильно потолстел. Он почти не выходил из дома. Потихоньку спивался, проматывая оставшееся от отца наследство. Со скуки покупал множество причудливых, абсолютно не нужных ему вещей: аквариум с подсветкой (но без рыб), гербарий под стеклом, микроскоп, копии индийских эротических барельефов, посмертные маски великих людей. В его огромной, почти круглой комнате с тремя окнами было тесно от купленного хлама, светло от отсутствия мебели и пушисто от пыли.
К приходу Агни Митя облачался в махровый халат. Вообще же ходил безо всего. Он говорил, что находит в наготе почти мистическое наслаждение. Особенно в сочетании со старинной музыкой. «Попробуй — такое возникает ощущение собственной нерукотворности… Сняты все маски, я остаюсь такой, какой есть. Немножечко зверь, немножечко Бог… Наша жизнь настолько мусорна и нелепа, что обнаженность чего бы то ни было — спасение. Облегчение. Смертный грех — скрывать и коверкать одеждой свою основу».
Когда Агни утыкалась в отвороты его халата, ей становилось тепло. Словно с головой уходила в мягкую шерсть. «Обезьянья шерстка». Объясняла: с новорожденными шимпанзе проводили эксперимент — вместо мамы подсовывали на выбор проволочный каркас с бутылочкой молока и соской, каркас, подогреваемый электричеством, и каркас, обтянутый мягкой шерсткой. (Сведения, почерпнутые из лекций по зоопсихологии во время давней ее учебы в Антропологическом лицее.) Детеныши выбирали шерстку.
Митя не обижался такому уподоблению. Может, ленился искать обидные смыслы: не пища, не обогрев, а лишь имитация мохнатого материнского живота… Когда Агни долго не появлялась, посылал ей записки вроде: «Мой милый детеныш! Твоему папе-обезьяну чтой-то хреново. Появись!»
Несколько лет назад Митя славился голодовками протеста. Мог продержаться от десяти до сорока дней.
Любил сочинять эпитафии погибшим друзьям и собственноручно выбивать их на могильных плитах.
Года два назад он постепенно отошел от всякой деятельности и заключил себя в четырех стенах. Несколько старых друзей. Алкоголь. Музыка. «Я понял: есть два пути. Или спиться, или уйти в монастырь». О причинах, приведших его к такому выводу, Митя говорить не любил. «Уйди в монастырь, раз так! — потребовала Агни. — У меня отец был алкоголиком, я знаю, что это такое. Уходи скорей — потом уже не сможешь». «К этому я еще не готов».
Правда, около месяца он пробыл послушником в одном из монастырей, но вернулся.
— Ты просто пошел на попятный, — сказала Агни. — Сейчас скажешь, что передумал, и сулему делать не будешь.
— У меня нет необходимых реактивов.
— Скажи, какие нужно, и я куплю.
— В магазине их тоже нет.
— Врешь.
Агни нагнулась к груде коробок, загромождавших комнату, порылась и вытащила одну из них с надписью «Юный химик».
— …Мне бы твои познания в химии, я бы тебя не просила.
— Вру, — признался Митя.
— А как же твое обещание?
— Сдуру.
Сердясь, Митя становился смешным. Пухлогубый надутый ребенок. Сейчас он сердится на себя.
— …Обещал по инерции дружбы. Я не могу помогать убийству. Даже если об этом просишь ты.
— Но ведь я же объяснила — чем ты слушал! — это будет вовсе не убийство. — Агни перебирала скляночки с реактивами, рассматривала этикетки. — Маленький кристалл сулемы в шоколадной конфете. Две одинаковые конфеты. Мне и ему. Кто проглотит яд, решать буду не я. Решат выше.
— Что-то похожее я читал во втором классе. Джек Лондон?
— Скорей, Конан Дойль.
Две отобранные скляночки Агни попыталась засунуть в карман брюк.
— А ну-ка, отдай назад! — Митя сурово разжал ей ладонь. — Сколько тебе лет, все время забываю?
— Тридцать.
Митя выразительно вздохнул.
— Кстати, твои конфеты меня утешают мало. Если ты помнишь, ты мне пока что нужна.
— Зачем?
— Это мое дело.
— Зачем может еще пригодиться практически не живое существо?..
Митя сходил на кухню и бросил скляночки в мусоропровод. Принес веник и стал раздраженно сгребать в один угол мусор — первое на глазах Агни подобие уборки в этом доме. Вторгся в покой пушистых слоев пыли,
— Черта с два тебя так просто сделаешь неживой!..
— Если б ты знал, с каким трудом я приползла сюда…
— Приползла! И еще приползешь! С очередной бредовой идеей в зубах. Их запас у тебя никогда не иссякнет!
Чем больше Митя кричит и злится, тем сильнее жжет ее благодарность и нежность. Совсем бесполезные сейчас чувства.
— …А главное, я ведь понять не могу, шутишь ты или всерьез. Твое лицо так устроено — абсолютно не понять! Если всерьез, то, значит, серьезно свихнулась на почве любовных переживаний, могу прямо отсюда позвонить знакомому психиатру… А если разыгрываешь меня — то зачем?..
— Я не разыгрываю.
Они знакомы сто лет, но откуда Мите знать, что у нее на душе? «За зубами людей темно», — как говорила одна цыганка.
— …И это очень мелко с твоей стороны — говорить о психиатрах.
— Прости, я погорячился.
— Можешь позвонить… и не только психиатру.
— Я же сказал: я погорячился!!!
От разворошенной пыли в комнате стало мутно. Митя отшвырнул веник.
— Понимаешь… мне трудно объяснить тебе, до какой степени невозможно жить с сознанием, что это существо по-прежнему благодушно улыбается, сочиняет эстетские песни, сочиняет нежные слова жене…
— Спит с ней…
— Спит. Не думай, что ты меня поддел, — телесный аспект для меня значит меньше всего.