Стояла вознесенная над миром, одинокая, будто храм на площади, как великая джамия, открытая всем взглядам, беззащитная, беспомощная, созерцаемой со всех сторон, ей всем нужно нравиться, всех нужно привлекать, покорять и побеждать. Может, потому любила ходить в Айя-Софию, выбирая время между двумя дневными молитвами, когда гигантский храм стоял пустой и таинственный, как века, как история, как вся жизнь.
Не для исцеления души ходила в Софию, нет! Не чувствовала себя виновной ни перед людьми, ни перед богом, а если уж и должна была что-нибудь исцелять, так разве лишь свое тело. Потому что тело с течением времени требовало все большего внимания и заботы. Внешне словно бы ничто и не изменилось: была по-прежнему тоненькой, изящной, легкой, как и в ту ночь, когда привели ее из дома Ибрагима в султанский гарем. Если бы сохранился наряд, в котором тогда была, то свободно надела бы его на себя и сегодня. Но это только внешне, для глаза постороннего, оставалась такой, как и тридцать пять лет назад. Сама же чувствовала, как разрушается ее тело где-то в глубинах, незаметно, медленно, но неуклонно, и никакая сила не может предотвратить это ужасное разрушение. До тридцати лет не замечала возраста, даже не задумывалась над этим. Родила шестерых детей, а сама в душе по-прежнему оставалась ребенком. Сорокалетие встретила с испугом, восприняла как переход в другую жизнь, полную скрытых угроз, таинственно-непостижимых и потому стократ более опасных, чем угрозы явные, ибо с теми хотя бы знаешь, как бороться. Пятидесятилетие налетело на нее, будто орда: прогибается степь, дрожит небо, стонет простор, и нет спасения, нет убежища. Пятидесятилетняя женщина напоминает увядшие осенние листья: они еще сохраняют форму, пахнут пронзительнее, чем молодые, еще живут и хотят жить, но уже никогда не вернется к ним весна, как река не вернет своей воды, отданной морю; как дожди, пав на землю, не подымутся больше в облака; как луна, навеки вознесенная в небо, не опустится на землю.
Потому чуть ли не половину времени поглощало у Роксоланы ее тело. Целыми часами она могла сидеть в своих мраморных купальнях, рассматривать себя со всех сторон в венецианских зеркалах, натираться мазями, бальзамами, пробовать ванны, которые когда-то применяли египетские царицы, императрицы Рима, вавилонские богини, служители таинственных восточных культов, китайские императоры. Спасалась от увядания, хваталась изо всех сил за молодость, хотела удержать ее возле себя, не поддавалась годам, всю власть свою бросала на то, чтобы отвоевать ее у жестокого времени, и, обессиленная, исчерпанная напрасной борьбой, вынуждена была признать себя побежденной и отступить. Как корабли, которые не приплывают, как цветы, которые не расцветают, как губы, которые не целуют, как дети, которые никогда не вырастут, - вот чем становилась теперь молодость для Роксоланы. И не заплачешь, не пожалуешься никому - ни людям, ни богу.
Шла в Софию, когда изнемогала в борениях со временем и миром, и шла не за милостью и милосердием, а для того, чтобы почувствовать величие и с новой силой встать на спор с судьбой.
Величие начиналось там уже с площади перед святыней, с площади, которая своей безбрежностью подавляла человека. Оранжевая глыба собора мощно вздымалась до самого неба, заполняла весь простор. Девять монументальных дверей, чудесно разделенных округлениями стен, вели внутрь святыни. Нескончаемый выпуклый карниз соединял все входы в гармоничную, спокойную целостность, и только огромные императорские двери, закрытые кожаной пурпурной завесой, были словно вызов и угроза простому смертному. Султаны, отдавая преимущество величию, можно сказать, таинственному, не стали пользоваться большими дверями, через которые входили в Софию все византийские императоры, начиная с Юстиниана, при котором возведен собор, и от Феодосия, который соорудил широкие мраморные ступени перед главным входом, вплоть до последнего из них, несчастного Константина Палеолога, затоптанного разъяренными конями убийц Фатиха. В восточной стене Софии, напротив ворот Великого дворца, Фатих велел пробить вход для султанов, а внутри святыни поставлено для них возле стены михраба мраморное возвышение на колоннах, где и совершали намазы сам Фатих и все те, кто унаследовал его трон, - Баязид, Селим, Сулейман.
Роксолана любила входить в собор через императорские двери. Не таилась, не скрывалась, шла открыто и свободно, легко ступая по высоким мраморным ступенькам. Пусть таятся презренные евнухи, следящие за каждым ее шагом, стараясь при этом не попадать султанше на глаза, забегали в Софию раньше нее, прячась там за столбами и колоннами. Кого охраняют? Ее от мира или мир от нее?
В то солнечное утро она приехала во двор Софии и, по своему обыкновению махнув рукой свите, чтобы никто не смел идти за ней, тихо пошла по каменным плитам. Успокаивающе журчала вода в большом круглом бассейне с каменными лавками, на которые садились правоверные для омовений перед молитвой. От боковой двери слуга, поднимая руки так, что они каждый раз обнажались из широких рукавов темного халата, отгонял назойливых голубей. Старый ходжа чистил веничком красный ковер, разостланный перед главным входом. Голуби трепыхали крыльями у самого лица Роксоланы, овевали ее торопливым ветром, смело падали к ногам, собирая невидимые крошки.
Османы, завоевав Царьград, уничтожили не только его народ и святыню, но даже легенды, взамен их выдумав собственные. Так возникла и легенда о голубях возле мечетей. Дескать, султан Баязид купил у бедной вдовы пару голубей и пустил их во дворе своей мечети, сооруженной прославленным Хайреддином, который впервые применил для украшения капителей каменные сталактиты и соты. С тех пор, мол, голуби расплодились возле всех мечетей Стамбула. Считали, будто до султанов не существовало ни этих птиц, ни этого трепыхания крыльев в каменном затишье нагретых солнцем дворов и над журчащей водой, проведенной в город из окрестных гор по древним акведукам.
Слуга, подняв руку, чтобы прогнать голубей, застыл, увидев султаншу, ходжа поскорее спрятал веничек за спину и низко кланялся, пока Роксолана проходила мимо него. Эти люди не мешали ей. Сливались с молчаливой гармоничностью святыни, голубями, с небом и солнцем. С благоговением и почтительностью, не отваживаясь даже взглянуть вслед, сопровождали султаншу покорными поклонами, и она на какой-то миг словно бы даже поверила, что войдет в Софию одна, без никого, и укроется там хотя бы на короткое время от всевидящих очей, затеряется в огромной мечети так, что не найдет ее даже злая судьба. Переживала это ощущение каждый раз, хотя и знала, что оно обманчиво, что оно разобьется вдребезги, как только минует она согбенного в поклоне ходжу, приблизится к гигантскому порталу маленькая песчинка в хаосе мироздания перед этими каменными массами, о которые уже тысячи лет бьются крики и шепоты, перед этим гигантским каменным ухом бога, что слушает молитвы, просьбы, жалобы и проклятия и ничего не слышит.
Думала не о боге. И не о тех, от кого хотела скрыться за толстыми стенами Софии. Что они ей? Даже самые чистые ее намерения толковали по-своему, каждый раз выискивая в них что-то затаенное, чуть ли не преступное. Когда отдавала Синану свои драгоценности для застройки участка Аврет-базара, весь Стамбул загудел, что сделала это нарочно, чтобы помешать Сулейману восстановить Эски-сарай, Фатиха, сгоревший во время последнего большого пожара. Дескать, Сулейман, усматривая в этом пожаре руку бога, хотел восстановить первый дворец Завоевателя и переселить туда весь гарем во главе с султаншей, спрятать ее за высоченными стенами Фатиха, куда не заглядывает даже солнце, а самому спрятаться в Топкапы от ее чар.
Когда и этого показалось мало, родились новые слухи. Будто Сулейман хотел в Топкапы построить для себя отдельные покои, куда был бы запрещен вход даже для Хуррем, но она подговорила его взяться наконец за сооружение его мечети Сулеймание, и теперь Синан вкладывает в это строительство все государственные прибыли, а сам султан для пополнения государственной сокровищницы вынужден вот уже третий год скитаться где-то в кызылбашских землях.
Верный Гасан, терпеливо перенося страдания, старательно собирал для нее слухи, она принимала все доброе и злое внешне невозмутимо, иногда даже оживленно, а душа постепенно наливалась ядом и горечью. Ничего святого не было на этом свете, и не ощущала она никакой святости, даже входя в этот величайший храм, в котором поселился суровый аллах. Но рядом с ним продолжали жить боги христианские, и если пристально всмотреться в глубокую полусферу абсиды, можно было увидеть будто сквозь огненный туман фигуру с распростертыми руками, фигуру Оранты, Панагии, покровительницы Царьграда, которая продолжает жить, схороненная в тайниках великой церкви, и молиться за род людской, подобно тому священнику, что вошел в стену, когда турки ворвались в святыню, и должен когда-то выйти, чтобы совершить богослужение за всех пострадавших.
Роксолана знала, что о ней никто не молится. И сама, кажется, тоже не молилась в душе. Лишь только отбивала поклоны и произносила слова Корана, но это не для себя, а для других, для тех, которые следят за нею, надзирают, изучают, выжидают: а ну, если не так ступнет, а ну, выдаст себя, а ну... Входила в эту самую большую в империи мечеть, в эту обитель аллаха, прикрывая веками глаза, так, будто испытывала трепет набожности, а у самой отзывались эхом слова величайшего мусульманского богохульника Насими, которого когда-то фанатики безжалостно убили, может, именно за эти стихи:
Вхожу ли я в мечеть, иду ли мимо храма,
Направо я иду, налево или прямо,
Я думаю о том и убеждаюсь в том,
Что бог - любой из нас, из сыновей Адама!
(Перевод Н. Гребнева.)
О Насими узнала десять лет назад, на первый взгляд совершенно случайно, но когда потом думала об этом поэте и о случае, который открыл ей существование великого богоборца, поняла, что это просто одно из тех событий, которые неминуемо должны были случиться. Уже многие годы Роксолана испытывала страх перед своей способностью всезнания, чуть ли не ясновидения. Ее осведомленность о том, что происходило в мире, о науках, искусствах, тайных культах, о гениях и еретиках, о вознесении и преследовании, падениях и наказаниях - все это впитывалось ею словно само по себе, говорило с ней на таинственном языке, которого она никогда не знала, но понимала, каким-то непостижимым образом, как будто приходили к ней из неведомых земель и незримых далей каждый раз новые вестники и помогали не только все понять и познать, но еще и жить вместе со всем миром - видеть те же самые сны, радоваться и плакать, рождаться и страдать, преодолевать преграды и гибнуть, мучиться в отчаянии и проявлять непоколебимую волю к жизни.
Воля к жизни. Десять лет назад султан велел старому тезкиристу[24] Лятифи собрать для него все самое лучшее из османской поэзии за все века.
Лятифи на несколько месяцев засел в старом книгохранилище султана Баязида, перелистывал рукописи, шелестел бумагой, скрипел каламом, брызгал чернилами сам, покрикивал на подчиненных - язиджи, выделенных ему для переписывания. Неутешная в материнском горе после смерти Мехмеда, Роксолана металась тогда, не находя себе места от печали, никто никогда не знал, чего пожелает султанша, куда захочет пойти или поехать, - так оказалась она в книгохранилище Баязида, не дав ни времени, ни возможности напуганному Лятифи скрыться с глаз.
Рассыпая рукописи, кутаясь в своей широкий темный халат, старик склонил негнущееся костлявое тело в низком поклоне, пытался незаметно протиснуться к выходу, выскользнуть из помещения, чтобы не накликать на себя высокого гнева, но Роксолана указала ему рукой на его место, сама подошла к старику, ласково поздоровалась, спросила, как продвигается его работа.
- Я знаю, что его величество султан поручил вам составить тезкире османских поэтов "Мешахир-уш-шуара", - сказала она, - и меня тоже интересует ваша благословенная работа.
Лятифи прислонил палец к своему глазу - жест, который должен был означать: "Ваше желание для меня дороже моего глаза". Затем стал перечислять поэтов, которых уже внес в свою тезкире: Руми, Султан Велед, Юнус Эмре, Сулейман Челебия, автор божественного "Мевлюда"...
- Но я, ничтожный раб всевышнего, столкнулся с некоторыми трудностями, ваше величество, пусть дарит аллах вам счастливые и долгие дни.
Роксолана улыбнулась.
- Я думала, трудности бывают только у поэтов, когда они слагают свои песни, - сказала она.
- Моя султанша, - поклонился Лятифи, - над поэтами только бог, а надо мной великий султан, да продлятся его дни и да разольется его могущество на все четыре стороны света. Султан обеспокоен высокими государственными делами и законами, так смею ли я тревожить его своими мелкими заботами?
Она хотела сказать: "Можешь спросить у меня, я передам султану", но чисто женское любопытство толкнуло ее поговорить с этим старым мудрецом поподробнее. Велев принести сладости и напитки, Роксолана заставила Лятифи сесть на подушки напротив себя, внимательно просмотрела уже переписанные главы тезкире, потом ласково спросила:
- Так в чем же ваши трудности, почтенный и премудрый Лятифи?
- Ваше величество, - всполошился старик, - смею ли я?
- Когда султанша спрашивает, надо отвечать, - игриво погрозила она ему пальчиком.
Лятифи вздохнул.
- Когда я принимался за это дело, все казалось таким простым. Теперь сомнения раздирают мою старческую душу, разум помутился, растерянность воцарилась в сердце, от первого и до последнего намаза, беседуя с аллахом, каждый раз допытываюсь, кого включать в мою тезкире, кого вписывать для светлейших глаз великого султана, кого выбирать, допытываюсь и не нахожу ответа.
Роксолана вовсе не удивилась.
- Кого включать? Разве не ясно? Всех великих!
- Моя султанша, - молитвенно сложил худые свои ладони Лятифи, - а кто великий?
- Тот, кто славный.
Тогда старый тезкирист и назвал имя Насими.
- Кто это? - спросила Роксолана. - Я никогда не слышала его имени.
- Я учинил грех, потревожил ваш царственный слух этим именем. Этот человек был богоотступником.
- Тогда зачем же...
- Но и великим поэтом, - торопливо добавил Лятифи.
- В чем же его богоотступничество?
- Он ставил человека превыше всего.
- А в чем его величие?
- В том, что возвеличивал человека в прекрасных стихах. У него есть такие стихи:
Вершится в мире все по божьей воле,
Хоть бог один и нету бога боле,
Но человек не менее, чем бог,
Источник хлеба он, добытчик соли.
Бог - человечий сын, и человек велик.
Все создал человек и многое постиг.
Все в мире - человек, он - свет и мирозданье,
И солнце в небесах есть человечий лик.
(Перевод Н. Гребнева.)
И еще много подобных стихов.
- Почему я нигде не встречала их? - спросила Роксолана.
- Они не проникают во дворцы, хотя вся вселенная наполнена их музыкой.
- Кто-нибудь их записывал?
- Да, ваше величество. При султане Баязиде Ахмед Харави почерком талик переписал весь диван Насими. Я нашел рукопись в этом книгохранилище.
- Почему же никогда не давали мне читать этих стихов? Мне казалось, что я перечитала всех поэтов.
- Моя султанша, вам давали только рукописи, завернутые в шелк, то есть самые ценные. Диван Насими хранился незавернутым, как все малоценное.
- Но ведь вы утверждаете, что он великий поэт?
- Моя султанша, вы можете убедиться в этом, если разрешите вашему рабу Лятифи прочесть хотя бы одно стихотворение Насими от начала до конца.
- Читайте, - велела она.
Старик начал читать такое, от чего вздрогнула душа Роксоланы. Никогда не слышала она таких стихов и даже в мыслях не имела, что человек может написать нечто подобное:
В меня вместятся оба мира, но в этот мир я не вмещусь.
Я суть, и не имею места, и в бытие я не вмещусь.
Все то, что было, есть и будет, все воплощается во мне.
Не спрашивай! Иди за мною - я в объясненье не вмещусь.
Вселенная - мой предвозвестник, мое начало - жизнь твоя.
Узнай меня по этим знакам, но я и в знаки не вмещусь.
Я самый тайный клад всех кладов, я очевидность всех миров.
Я, драгоценностей источник, в моря и недра не вмещусь.
Хоть я велик и необъятен, но я Адам, я человек,
Я сотворение вселенной, но в сотворенье не вмещусь.
Все времена и все века - я. Душа и мир - все это я,
Но разве никому не страшно, что в них я тоже не вмещусь?
Я небосклон, я все планеты, и Ангел Откровенья я.
Держи язык свой за зубами, и в твой язык я не вмещусь.
Я атом всех вещей, я солнце, я шесть сторон твоей земли,
Скорей смотри на ясный лик мой: я в эту ясность не вмещусь.
Я сразу сущность и характер, я сахар с розой пополам,
Я сам решенье с оправданьем, в молчащий рот я не вмещусь.
Я дерево в огне, я камень, взобравшийся на небеса.
Ты пламенем моим любуйся, я в это пламя не вмещусь.
Я сладкий сон, луна и солнце. Дыханье, душу я даю:
Но даже в душу и дыханье весь целиком я не вмещусь.
Старик - я в то же время молод, я лук с тугою тетивой,
Я власть, я вечное богатство, но сам в века я не вмещусь.
Хотя сегодня Насими я, я хашимит и корейшит[25],
Я меньше, чем моя же слава, но я и в славу не вмещусь.
(Перевод К. Симонова.)
Лятифи задыхался, пока читал стихотворение. Роксолана подвинула ему чашу с щербетом.
- Какова судьба Насими?
- Он убит за вероотступничество, ваше величество.
- Когда и как?
- Сто тридцать лет назад в Халебе. О смерти Насими рассказывается в арабском источнике "Кунуз-аз-захаб". Там говорится, что Насими был казнен во времена правителя Халеба Яшбека. В том году в Дар-уль-адле - во дворце правосудия, в присутствии шейха Ибн Хатиба аль-Насири и наместника верховного кадия шейха Изуддина аль-Ханбали, рассматривалось дело об Али аль-Насими, который сбил с истинного пути некоторых безумцев, и они в ереси и безбожности подчинились ему. Об этом сказал кадиям и богословам города некий Ибн аль-Шангаш Алханафи. Судья сказал доносчику: "Если это вранье, то ты заслуживаешь смерти. Докажи, что сказанное тобой о Насими правда, и я не казню тебя".
Насими промолвил: "Келме-и-шахадет", то есть поклялся, что будет говорить правду, и опроверг все то, что о нем говорили. Но в это время появился шейх, Шихабуддин Ибн Хилал. Заняв почетное место в меджлисе, он изрек: "Насими безбожник и должен быть казнен, даже если захочет покаяться". И спросил: "Почему же не подвергаете казни"? Аль-Малики ответил вопросом: "А ты напишешь собственноручно приговор?" Тот ответил: "Да". И немедленно написал приговор, с которым тут же ознакомил присутствующих. Но они с ним не согласились. Аль-Малики возразил: "Кадии и богословы не согласны с тобою. Как я могу казнить его только на основании твоих слов?" Яшбек сказал: "Я его не казню. Султан велел ознакомить его с этим делом. Подождем приказа султана".