Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рождение дня - Сидони-Габриель Колетт на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Это мы вдвоём: Люк-Альбер Моро!

А рукой он мне показывал на Люка-Альбера Моро, представшего в странном чёрном одеянии, со скрещёнными руками, влажными, как у лани, глазами и вооружённого терпением и кротостью не хуже, чем какой-нибудь деревенский святой.

– Ты, значит, нуждаешься в рекомендациях? – кричала я Вьялю. – Входите, вы-вдвоём-Люк-Альбер!

Однако Люк-Альбер тут же стал прощаться, потому что у него была назначена встреча с чистыми холстами и со своей женой – она должна была ему их принести.

– Вы извините меня… Ни одного холста в доме… Ни одного холста в городе. Гектары и гектары истраченных холстов, раскрашенных американцами и чехословаками… Я рисую на донышках шляпных коробок… Они говорят, что это по вине станции… О! уж эта мне станция! Вы знаете, что это за станция…

При этом казалось, что его рука, сложенная раковиной, прощает и благословляет всё то, что осуждает его речь.

Освещаемый десятичасовым солнцем день всё ещё сохранял свою юность благодаря сильному бризу, дувшему с залива. Какая-то весёлость в освещении, плеск листьев шелковицы, свежесть изнанки очень сильной жары – всё напоминало июнь. Помолодевшие животные бродили как весной, словно огромная ночная рука стёрла с лица земли два месяца… Теперь, после того как меня поставили в глупое положение, я с лёгким сердцем, без натуги, обкладывала соломой мандариновые деревья. В выкопанную вокруг их ствола кольцевидную яму диаметром в два метра я набрасывала обессоленные водоросли, потом закрывала их землёй и утаптывала обеими ногами как при сборе винограда, а весенний ветер тем временем сушил мой пот…

Приподнять, разорвать землю, проникнуть в неё – это одновременно и труд, и удовольствие, порождающее такую экзальтацию, которую никакая бесплодная гимнастика дать неспособна. Нутро земли, которое удаётся увидеть тем, кто на ней живёт, делает их внимательными и жадными. За мной следовали зяблики и с криком набрасывались на червей; кошки принюхивались к скудной влаге, окрашивающей рыхлые комки в тёмный цвет; моя захмелевшая собака всеми лапами рыла себе нору… Когда вскрываешь землю, пусть всего лишь для одного капустного кочна, всегда ощущаешь себя первопроходцем, хозяином, не имеющим соперников супругом. У раскрытой земли нет больше прошлого – она вся вверяется будущему. С обожжённой спиной, с навощённым носом, с глухо, как шаги за стеной, стучащим сердцем я так увлеклась, что на какое-то мгновение забыла о присутствии Вьяля. Садовничество приковывает глаза и дух к земле, и я чувствую, как во мне пробуждается любовь к ставшей вдруг счастливой, по-буржуазному степенной внешности деревца, которое поддержали, укрепили, накормили и одели в солому, прикрытую новой землёй…

– А всё-таки, Вьяль, насколько земля была бы душистее, будь сейчас весна!

– Будь сейчас весна… – повторил Вьяль. – Но ведь тогда мы были бы не здесь и всё равно были бы лишены аромата этой земли.

– Ничего, Вьяль, скоро я буду приезжать сюда весной… и осенью… да и в те месяцы, что заполняют интервалы между двумя сезонами… Февраль, например, или вторая половина ноября… Вторая половина ноября и голые виноградники… Вот у этого мандаринового деревца, похожего на шар, у него уже есть свой найденный им стиль, ведь правда? Круглое, как яблоко! Я постараюсь у него сохранить эту форму… Через десять лет…

Надо полагать, в конце этого срока меня ожидает нечто невидимое, несказуемое, поскольку я споткнулась об эти десять лет и остановилась.

– Через десять лет?.. – повторил Вьяль как эхо.

Я подняла голову, чтобы ответить, и обратила внимание, что в моём дворике на фоне розовой стены, гераней, георгинов и высоких стеблей этот втиснутый в свою прекрасную коричневую кожу, хорошо сложённый юноша смотрится тёмным пятном, несмотря на свою белую одежду…

– Через десять лет, Вьяль, с этого маленького дерева будут собирать прекрасные мандарины.

– Их будете собирать вы, – сказал Вьяль.

– Я или кто-нибудь другой, это не имеет значения.

– Имеет, – сказал Вьяль.

Он опустил свой нос, который у него несколько великоват, и дал мне самой поднять полную лейку, не поспешив на помощь.

– Не перетрудись, Вьяль!

– Извините…

Он протянул свою бронзовую руку, свою кисть с изящными подкрашенными солнцем пальцами. Было заметное несоответствие между мощью всей руки и кистью с длинными пальцами, и я пожала плечами, пренебрегая помощью этой кисти.

– Пф!..

– Да, я, конечно, понимаю…

Вьяль восполнил пропущенные в фразе слова, передавая интонацией точный смысл восклицания.

– Я не… хотела тебя обидеть. Это достаточно красиво – тонкая рука у мужчины.

– Это достаточно красиво, но вам это не нравится.

– У землекопа, естественно, нет… естественно… О! я сейчас свалюсь замертво от кровоизлияния, сейчас же в море! Кожа на спине трескается, плечи облезают, а что касается носа… Подумай только! с самого утра, с полвосьмого! Я выгляжу ужасно, правда?

Вьяль посмотрел на моё лицо, на руки; солнце заставляло его щурить глаза, из-за чего верхняя губа у него приподнималась над зубами. Его гримаса сменилась маленькой обречённой конвульсией, и он ответил:

– Правда.

Признаться, это был единственный ответ, которого я не ожидала. И интонация Вьяля не позволяла мне отшутиться. Я всё же попыталась рассмеяться, вытирая шею и лоб:

– Что ж, хорошо хоть ты, старина, не кривишь душой…

И я снова издала неловкий женский смешок, продолжая настаивать:

– Так, значит, я тебе кажусь ужасной, и ты мне об этом говоришь?

Вьяль по-прежнему смотрел на меня и по-прежнему с выражением нестерпимого страдания, медля с ответом:

– Да… Вот уже три часа вы бьётесь с этой дурацкой… ну, скажем, бесполезной работой… и так почти все дни… Целых три часа вы жаритесь на солнце, ваши руки стали похожи на руки подёнщика-мужчины, ваш казакин с оторванными полами совсем полинял, и вы с самого утра не соизволили даже попудрить лицо. Зачем, зачем вы это делаете?.. Конечно, я знаю, вы находите в этом удовольствие, тратите свою неистовую энергию… Но есть ведь и другие удовольствия подобного рода… Я не знаю, скажем… Собирать цветы, гулять у моря… Надеть свою большую белую шляпу, повязать голубой шарф вокруг шеи… У вас такие красивые глаза, когда вы этого хотите… И подумайте хоть немного о нас, о тех, кто вас любит, мы вполне, мне кажется, стоим этих мелких пустяковых деревьев…

Он почувствовал, что его смелость подходит к концу, и, пошевеливая носком землю, добавил уже как-то совсем капризно:

– В этом всё, всё дело!

Солнце сверху омывало его бронзовую, гладко выбритую щёку. По-видимому, молодость на этом лице никогда не была слишком яркой. Карие глаза в сочетании с загорелой кожей обрели своеобразную глубину. Рот хорошо смотрится благодаря красивым зубам и бороздке, которая разделяет верхнюю губу. Вьяль доживёт до благопристойной старости, до того зрелого возраста, когда, глядя на его длинный нос с умеренной горбинкой, на крепкий подбородок, на выступающие брови, о нём будут говорить: «Как, вероятно, он был красив в молодости!» А он со вздохом ответит: «Ах! если бы вы меня видели, когда мне было тридцать лет! Не хвалясь, я…» И это будет неправдой…

Вот о чём я думала, вытирая затылок и поправляя волосы, стоя перед мужчиной, который, впервые с тех пор как мы знакомы, обратился ко мне со словами, наполненными тайным смыслом. Так-то! О чём же ещё можем мы думать при виде чужой молодости, когда, отгородившись ото всех чем-то вроде не очень надёжного барьера, смотрим на мужчин, да, впрочем, и на женщин тоже? Конечно же, мы безжалостны в наших суждениях, а что касается меня, то когда я пытаюсь обрести безмятежность, то опираюсь на что-нибудь прочное: «Ты уже больше мне совершенно не нужен…», чтобы затем дойти до: «Что ж, тогда я хочу быть в чём-то полезной тебе…» Неужели я всё ещё способна на самозабвение? Да, коль скоро я не могу без этого обойтись. Ради того, ради той… Надо бы меньше. Однако я чувствую себя всё ещё слишком хрупкой для абсолютного гармоничного одиночества, такого одиночества, которое отвечает звоном на малейшее прикосновение, но при этом сохраняет свою форму, обратив свою раскрытую чашечку к живому миру…

Я думала всё-таки о Вьяле, когда смотрела на Вьяля, стряхивая со своих ног лёгкую песчаную, солёную землю. Ничто не торопило меня с ответом, и я скорее всего сознательно растягивала молчание, в котором я чувствовала себя как в своей стихии, «поскольку речь шла всего лишь о соломе…» и потому что робость, вчерашняя робость умерла. О мужчина! прирождённый собеседник, противник или друг, надёжный фронтон, отсылающий обратно, отражающий всё то, что мы тебе бросаем… Я уверенно перешагнула через последний насыпанный мною холм:

– Ну пошли, мой маленький Вьяль. Сейчас пойдём искупаемся, а потом мне надо с тобой поговорить. Если ты согласен со мной пообедать, могу предложить фаршированные сардины.

Купание оказалось неудачным из-за страха перед акулами (это месяц, когда им случается забредать в устья рек и заливы; как-то на днях мой сосед упёрся на своей барке прямо в бок одной из этих тварей, правда, на мелководье, где её движения были стеснены) и не принесло нам ни мирного покоя, ни душевной близости. Соседи-туристы и мои друзья по летнему отдыху, всего человек двенадцать, наслаждались контрастом между лёгким ветерком и тёплой водой. Мы вполне благоразумны и потому опасаемся ежегодно наведывающихся в эти места акул. Когда мы с открытыми глазами ныряем в тусклую кристальную массу цвета медузы, то малейшая неожиданная тень облака на белом песке уже выбрасывает нас на поверхность, со сбившимся дыханием и не слишком уверенных в себе. Голые, мокрые, безоружные, мы в это утро чувствовали себя столь же сплочёнными, как занесённые на край земли жертвы кораблекрушения, а матери то и дело подзывали своих плескавшихся в воде детей, как если бы хотели их уберечь от летящих дротиков и щупалец осьминогов.

– Уверяют, – говорил Жеральди, высунув из воды полкорпуса наподобие сирены, – что в Тихом океане детишки играют с акулами и, плавая под водой, бьют их пятками по морде. Поэтому…

– Неправда! – орал Вьяль. – Вас обманули! Никаких детишек в Тихом океане! Мы вам запрещаем всякий показ! Сейчас же вернитесь на берег!

И мы смеёмся, потому что смеяться приятно и потому что так легко смеяться в этом климате, где нашли пристанище жара, настоящее лето, бризы, возможность утверждать: «И завтра, и послезавтра у нас ещё будет день, подобный этому, наполненный до краёв голубыми и золотистыми мгновениями, день "остановившегося времени", милосердный день, когда тень создаётся задёрнутой шторой, закрытой дверью, листвой, а не печалью неба…»

Сегодня я обратила внимание на то, как мои друзья и мои соседи по заливу покидают меня после купания в одиннадцать часов, которое мы заканчиваем в половине первого. Ни один из присутствующих мужчин не спросил у Вьяля: «Вы идёте?» Ни один ему не предложил: «Я вас подброшу до вашего дома, мне по пути». Они знали, что Вьяль обедает со мной. Даже в те дни, когда мне не известно, обедает ли Вьяль со мной или нет, им это уже известно. Ни один из них, расходящихся в разные стороны к конечным точкам изогнутого полумесяцем пляжа, не подумал остановиться, обернуться, чтобы посмотреть, идёт ли Вьяль… Точно так же никто из них не стал бы, рискуя вызвать у меня досаду или раздражение, обращаться к Вьялю: «Ах да, верно, вы ведь остаётесь…»

Вьяль угрюмо смотрел, как они удаляются. В другие дни его настроение омрачалось только их присутствием… Тайна, хорошо оберегаемая её владельцами, вынашиваемая в герметической оболочке, сохраняется невредимой и бесплодной. Но вот Элен Клеман нарушила молчание, и почтительной безмятежности пришёл конец. Тайна, подчинившаяся силе, разбрасывает свои семена обнаруженной тайны. У Вьяля теперь вид человека, которого разбудили посреди ночи, украв у него одежду, и вытолкнули наружу. А я себя чувствую не оскорблённой, не раздражённой, но немного разочарованной своим собственным одиночеством… Двадцать четыре часа, несколько слов: нужно только ещё четыре часа, несколько других слов, и поток времени снова станет прозрачным… Есть такие счастливые реки, безмолвное течение которых нарушает лишь один всплеск, лишь одно всхлипывание, указывая местонахождение погружённого в воду камня…

– Вьяль, когда будем пить кофе, я тебе скажу кое-что.

Ибо трапеза принадлежит рассеянному солнечному свету, умиротворённости, порождённой и поддерживаемой освежающим купанием, животным-попрошайкам. На скатерти слабо шевелились блики солнца, а самая молодая кошка, встав на задние лапы перед кувшином, исследовала лапой его выпуклую, украшенную гирляндами поверхность из розовой глины…

Однако случилось так, что, когда кофе был готов, зашёл садовник, занимающийся выращиванием саженцев, и мы пили вместе с ним.

Затем я проводила садовника через виноградник до изгороди из кустов с обломанными, поредевшими ветками, которые нужно усилить новыми саженцами, чтобы защитить от мистраля виноградник и молодые персиковые деревья… А потом заявил о себе мой послеполуденный, получивший отсрочку сон. Пусть тот бросит в меня камень, кто в долгий, жаркий провансальский день не испытывал желания уснуть! Оно проникает через лоб, через глаза, которые оно обесцвечивает, и ему повинуется всё тело, вздрагивая, как увлечённое сновидением животное. А Вьяль!.. Ушёл, растворившись в пылающем оцепенении, поглощённый на пути тенью сосны или шпалеры…

Уже половина четвёртого… Какая забота, какой долг способны сопротивляться в этом климате потребности поспать, потребности открыть прохладную пучину в пылающей середине дня?

Вьяль вернулся как получивший отсрочку платёж. Он вернулся, не возвращаясь, и ограничился тем, что высадил у дома моих соседей, моих спокойных соседей, особняком живущих на своём прекрасном, широко раскинувшемся винограднике, от которого на почтительном расстоянии держится торговец мелкими участками. Наступил вечер, и Вьяль был одет в белое. Когда он притворился, что заводит свою машину, чтобы уехать, я сурово окликнула его:

– Ну что, Вьяль?.. Стакан ореховой воды?

Он устремился в аллею, не говоря ни слова, и, пока он рассекал голубой вечерний воздух, мне начали казаться ужасно грустными и этот человек с опущенной головой, и внезапно остывшее время, и маленький простой домик, на пороге которого стояла женщина с неразличимыми чертами лица, и красная лампа на перилах… Ужасно, ужасно грустными… Напишем, повторим эти слова; пусть их примет золотистая ночь…

Ужасно грустными, покинутыми, ещё тёплыми, едва живыми, онемевшими от неведомо какого стыда… Золотистая ночь сейчас закончится; между спрессованными звёздами проскальзывает какая-то бледность, и это уже не та абсолютная синева августовской полночи. Но ещё пока всё вокруг – сплошной бархат, ночное тепло, вновь обретённое удовольствием проснуться посреди сна и жить… Это самое глубокое время ночи, и расположившиеся, как обычно, недалеко от меня мои животные кажутся, если бы не лёгкие движения их боков, неодушевлёнными.

Ужасно грустными, грустными до невыносимого, до спазм в горле, до пересыхания слюны, до появления самого примитивного инстинкта страха и защиты, – разве не было такого мгновения, когда этого идущего сейчас ко мне человека я бы забросала камнями, толкнула бы ему навстречу свою пустую тачку, бросила бы грабли и лопату? Моя сука, которая никогда не рычит, вдруг зарычала, словно уловив мои мысли, и Вьяль ей крикнул: «Это же Вьяль!», как крикнул бы: «Друг!», оказавшись в опасности.

Мы вошли в низкую розово-голубую гостиную, и всё стало на свои места. Драма, феерия страха, эмоциональные иллюзии – с какого-то момента уже больше не в соей власти давать всему этому пишу. Вьяль улыбался, приподнимая верхнюю губу над зубами, ослеплённый светом двух ламп, зажжённых, потому что дни уменьшались, и в окне в это время оставался только большой садок зелёного неба с двумя-тремя беспорядочно пульсирующими звёздочками просветов.

– О! это хорошо, эти лампы!.. – вздохнул Вьяль. Он тянулся к ним руками, как к очагу.

– Сигареты в голубой кружке… Ты сегодня газеты получил?

– Да… Хотите взглянуть?

– Ах! ты же знаешь, газеты для меня… Я просто, чтобы узнать новости о лесных пожарах.

– А что, были лесные пожары?

– В августе они всегда бывают.

Он присел как посетитель, зажёг сигарету как в театре, а я достала из-под стола плоский кирпич, на котором с помощью свинцового молоточка – память о типографии газеты «Матэн» – колю орешки сосновых шишек.

Все работы, которые я не люблю, – это те, что требуют терпения. Для того чтобы написать книгу, нужно терпение, равно как и для того, чтобы приручить мужчину, находящегося в состоянии дикарства, или чтобы штопать старое бельё, или перебирать коринку для кекса с изюмом. Мне, очевидно, просто не дано стать ни хорошей кухаркой, ни хорошей супругой – я почти всегда рву верёвочки, вместо того чтобы развязывать узелки.

У Вьяля, сидевшего наискосок, был вид человека, попавшего в ловушку, и я принялась терпеливо развязывать конец верёвочки…

– Тебя не раздражает, что я колю орешки? Если хочешь пить, кувшин вон там, снаружи, лимоны тоже.

– Я знаю, спасибо.

Он сердился на меня за мою необычайную предупредительность. Про себя он отметил, что у меня на ногах новые каталонские туфли на верёвочной подошве и что я торжественно облачилась в чистейшее хлопчатобумажное платье, одно из тех негритянских платьев, которые бывают белыми, жёлтыми, красными и расцвечивают побережье, подчиняясь не столько моде, столько законам солнечного света. Занимаясь своими орешками, я раскрыла иллюстрированный журнал, а Вьяль тем временем беспрестанно курил и старательно наблюдал, как за окном, на фоне постепенно темнеющего неба, снуют летучие мыши. Ниже неба пока ещё можно было отличить от земли окаменевшую, чёрную массу моря. Появился и провёл свой красный сигнальный огонь посреди более бледных огней вечерний гидросамолёт, опережаемый низким, вырванным у ветра, «фа». Снаружи замяукала кошка, просясь, чтобы её впустили, встала на задние лапы перед опущенной решёткой и начала деликатно, как арфистка, её скрести. Однако Вьяль, увидев её, засмеялся, и она исчезла, задержав на нём свой холодный взгляд.

– Она меня не любит, – вздохнул Вьяль. – А ведь я пошёл бы на любые унижения, чтобы завоевать её симпатию. Как думаете, если бы она это знала, стала бы она относиться ко мне чуть благосклоннее?

– Она это знает, будь уверен.

На несколько минут он удовлетворился этим ответом, а потом принялся добиваться каких-либо других успокоительных слов, ещё какого-то ответа:

– А супруги Люк-Альбер, или Восхитительный, или, может быть, ещё кто-нибудь не собирались заглянуть к вам вечером на обратном пути после ужина в «Коммерсе»? А то мне показалось… А может быть, это вы должны были туда пойти… А Карко с женой… Я не очень хорошо помню…

Я косо посмотрела на него.

– В такой час художники спят. С каких это пор я устраиваю приёмы по вечерам? А Карко с женой сейчас в Тулоне.

– Ах да…

Он втайне уже чувствовал себя усталым и решил принять полулежачую позу. Он прислонился щекой к диванной подушке, закрыл глаза и судорожно сжатой рукой невольно уцепился за угол другой подушки, словно повиснув на рифе… Что делать с этим обломком кораблекрушения? Вот досада… А ещё вы ведь, конечно, думаете про возраст, про неловкость из-за разницы в возрасте? Как же вы далеки от того, что происходит в таких случаях… Мы, мы даже об этом и не думаем. Мы думаем об этом, я уверена, меньше, чем зрелый мужчина, которому, казалось бы, ничто не мешает афишировать свою любовь к нежной девичьей юности. Если бы вы знали, с каким лёгким сердцем мы принимаем, мы забываем наш «долг старшинства»! Мы вспоминаем о нём лишь только для того, чтобы вооружиться кокетством, внести больше изобретательности в гигиену и туалет, в любезное лукавство, необходимые, кстати, и молодым женщинам тоже. Нет, нет, когда я пишу «вот досада», я не хочу, чтобы читатель впоследствии на этот счёт заблуждался. Не нужно представлять себе нас, женщин, в моей ситуации, дрожащими и испуганными, освещёнными светом недолгого будущего, попрошайничающими у любимого человека, удручёнными сознанием собственного положения. Мы, слава Богу, несём в себе больше неосознанности, бесстрашия и чистоты. Что такое для нас разница в пятнадцать лет? Когда для нас приходит время рассуждать об этом с мудростью или безумием, достойными другого пола, то уж этим-то пустяком нас запугать невозможно. Для того чтобы это утверждать, я не могла бы выбрать более подходящую пору, чем та, которую я переживаю сейчас, исполненная рассудительности, почти вдовая, нежная к своим воспоминаниям, настроенная таковой и оставаться…

Когда я пишу «мы», я не включаю в это число её, ту, которой я обязана способностью стряхивать свои годы, как яблоня стряхивает цветы. Послушайте, как она мне рассказывала об одном свадебном обеде:

«Вечером – большой обед на восемьдесят шесть персон, что уже само по себе говорит о том, что он был отвратительным. Если бы я умерла в тот день, то это бы произошло от тех четырёх с половиной часов принятия дурной пищи, к которой я почти не притронулась. Я там услышала массу комплиментов. По поводу моего туалета? О! вовсе нет, по поводу моей молодости. Семьдесят пять лет… Невероятно, скажи? Неужели и вправду скоро придётся отказаться быть молодой?» Конечно, нет, конечно, нет, не надо пока от этого отказываться, – я тебя знала только молодой, а теперь тебя, мою проводницу, от старения и даже от гибели оберегает смерть… Твоя последняя молодость, молодость твоих семидесяти пяти лет всё ещё продолжается: её увенчивает большая соломенная шляпа, что в любой сезон ночевала снаружи. Под этим колоколом тонко сплетённой полбы резвятся твои серые, подвижные, меняющиеся, ненасытные глаза, которым озабоченность, бдительность странным образом придают форму ромба. Бровей не больше, чем у Джоконды, а нос, Боже мой, нос… «У нас скверный нос», – говорила ты, глядя на меня, приблизительно таким же тоном, как если бы произнесла: «У нас есть одна чудесная собственность». А голос, а походка… Когда посторонние люди слышали на лестнице твои мелкие девичьи шажки и твою шальную манеру открывать дверь, они оборачивались и замирали в растерянности, увидев тебя переодетой в маленькую старую даму… «Неужели и вправду придётся отказаться быть молодой?» Я в этом не вижу ни пользы, ни даже приличия. Посмотри, моя дорогая, каким этот растерявшийся юноша, витающий вокруг мертворождённой надежды, которую он вертит так и сяк, посмотри, каким он нам кажется старомодным, традиционным и тяжеловесным! Что бы ты с ним сделала, что нужно было с ним сделать?

Да, вот досада… Это тело, уцепившееся за угол подушки, его скромность в печали, его старательное притворство – всё то, что покоилось на моём диване, вот досада!.. Ещё один вампир, сомнений в этом у меня больше не оставалось. Так я называю тех, кто нацеливается на мою жалость. Они ничего не просят. «Только оставьте меня здесь, в тени!..»

Время, протекавшее в молчании, тянулось долго. Я читала, потом переставала читать, в другой раз я могла бы предположить, что Вьяль спит. Ведь случается же моим друзьям спать на моём диване после целого дня рыбной ловли, вождения автомобиля, купания, даже работы, которая их лишает дара речи и околдовывает сном прямо на месте. Но этот не спал. Этот был несчастен. Страдание, первая маскировка, первое нападение вампира… Вьяль, далёкий от того, чтобы чувствовать себя счастливым, притворился, что отдыхает, и я почувствовала, как где-то внутри зашевелилась та, которая теперь во мне живёт, более лёгкая для моего сердца, чем я когда-то была для её чрева… Я хорошо знаю, что они идут от неё, эти порывы жалости, которые я так не люблю. Правда, она их тоже не любила: «Племяннице папаши Шампьона стало лучше. Твоему брату будет тяжело вытащить её из этого. Я ей послала дров и ещё раз собирала для неё пожертвования, поскольку сделать что-либо ещё я сейчас не в состоянии. Только просить – это такая вещь, которую делать любезно я не умею, потому что, как только я вижу тех, которые ничего не дают и живут как сыр в масле, в лицо мне сразу ударяет краска, и вместо того чтоб говорить им любезности, мне хочется их обругать…

Что касается твоей кошки, то каждый день после полудня я прихожу в Маленький Домик, чтобы дать ей немного тёплого молока и стопить немного дров. Когда у меня ничего нет, я варю ей яйцо. Не то чтобы это было мне так уж приятно, Бог свидетель, но я никогда не чувствую себя спокойной, когда мне кажется, что какой-то ребёнок или какое-то животное голодает. Тогда я поступаю так, чтобы вернуть себе покой: тебе ведь известен мой эгоизм».

Вот так слово! Разве не подыскивала она свои слова лучше, чем кто-либо другой? Эгоизм. Этот эгоизм водил её от двери к двери и заставлял кричать, что она не может переносить холода, от которого зимой коченеют в нетопленой комнате дети бедняков. Она не могла вынести, когда собака, которую ошпарил кипятком хозяин-колбасник, не находила иного спасения, кроме как выть и крутиться у крыльца запертого и бесстрастного дома…

Видны ли тебе, моя самая дорогая, мои заботы с высоты этой располагающей к бдению ночи, более тёплой и более разукрашенной золотом, чем любой бархатный шатёр? Что бы ты сделала на моём месте? Тебе известно, куда меня заводили приступы эгоизма, который я унаследовала от тебя? Тебя они довели до материального разорения, ставшего твоим уделом, когда ты отдавала всё. Но ведь не иметь денег – это всего лишь один из этапов лишений. Стойкая в своей бесповоротной бедности, ты становилась всё более чистой от примесей и сверкала всё ярче, по мере того как тебя обирали. Всё же я не совсем уверена, не обошла ли бы ты стороной это полулежащее тело, подобрав край своей юбки, как ты делала, когда переходила через лужу… И вот в твою честь я захотела наконец показать свою силу тому, кто, оцепенев от опасений, притворялся спящим.

– Вьяль, ты спишь?

Он бодрствовал и поэтому не вздрогнул.

– Немного измотался, – сказал он, выпрямляясь.

Он пригладил волосы, оправил свою открытую рубашку и фланелевый пиджак, завязал шнурок своей туфли на веревочной подошве. Его нос мне казался длинным, а лицо – как бы сжатым между двумя створками дверей, как у людей, которые полагают, что им удаётся скрывать свои неприятности. Я его не торопила, хорошо понимая, что человека, который не уверен, все ли у него на рубашке пуговицы и завязаны ли шнурки на ботинках, вовлекать в психологию неуместно.

– Вьяль, я тебе сказала сегодня утром, что мне нужно с тобой поговорить.

Он наклонил голову с немного негритянской величавостью.

– Так вот. Мой маленький Вьяль, какая прекрасная погода! Послушай, как гидросамолёт тянет своё «фа», как поёт где-то очень высоко мягкий северо-восточный ветер, вдохни сосну и мяту солёного болотца, запах которого скребётся о решётку, как кошка!

Вьяль поднял глаза, которые до этого держал опущенными, его удивлённое лицо стало открытым, на нём отпечаталось всё его мужское чистосердечие, и при виде этого полного наивности, восприимчивого к уловкам слова существа я почувствовала, что мои намерения ещё больше окрепли.

– Вьяль, ты видел, какие на винограднике ягоды? Видел, что грозди уже налились соком, окрасились в голубой цвет и стали такими плотными, что туда не пролезла бы даже оса? Думал ли ты, что сбор винограда придётся начать ещё до пятнадцатого сентября? Хочешь, побьёмся об заклад, что раньше чем закончится сезон, громам не удастся преодолеть Моры, где их, как шары на кончике нити, собирает горная цепь? Вьяль, в Париже идёт дождь. Дождь идёт также в Биаррице и в Довиле. Бретань покрывается плесенью, а в Дофине полно грибов… И только Прованс…

Пока я говорила, его глаза уменьшались, а всё его лицо закрывалось. Живым существом заниматься можно бесконечно. Теперь тот, кто находился передо мной, был осторожен и лишь едва-едва себя приоткрывал. Это мужчина, он опасается иронии. Несмотря на всю свою меланхолию, он был теперь весь недоумение и натянутость.

– Ты понимаешь, Вьяль? Я здесь провожу самое лучшее время года. Это также, я тебя уверяю, и самое лучшее время моей жизни. Тебе нравятся эти месяцы, которые ты проводишь здесь?

С помощью неуловимых движений черты Вьяля восстановили лицо мужественного человека, которому вернули его способность пользоваться своим мужеством.

– Нет, – ответил он, – я их не люблю. Я бы не променял их ни на что иное, но я их не люблю. В течение этого времени я не только не работаю, но к тому же и не чувствую себя счастливым.

– Мне казалось, что ты делал какой-то ансамбль для…



Поделиться книгой:

На главную
Назад