Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Проклятый род. Часть III. На путях смерти. - Иван Сергеевич Рукавишников на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

К окну же взор тусклой грусти послал Виктор, не поднимаясь с диванчика.

- Наши лошади. Я на станцию еду.

- Куда? Зачем?

- В Петербург... ненадолго. Идем чай пить. Успею. Еще ночной поезд есть, в четвертом. А ты не тревожь себя, Яша, этими страхами. Поверь: никто никогда...

- Зачем ты едешь? Зачем едешь? Где же я-то... Я хотел здесь, у тебя... Я нарочно в дом не заехал... Maman...

- Я скоро приеду. Поживи...

- Это без тебя?.. Чтоб потом сказали...

- Ну идем вниз... Самовар...

Жуть подползла к Виктору, к ногам его. Глазами круглыми желтыми глядела-впилась. Огоньку свечному малому трепетному тесно-душно стало под низким потолком, где летнее детство братьев когда-то смеялось. За руку повел Яшу упиравшегося, бормотавшего глухо:

- Нет, ты послушай... Вот еще что...

Шли быстро. И в руке Виктора тряслась и замирала, и дымила свеча.

В большой столовой сидели. Скатерть белую с синими гирляндами и венками озаряли-целовали лучи свечей; бронзовые амуры протягивали те свечи, вися на цепях под высоким потолком. Не отпускал Виктор слугу от двери. Поглядывал на того Яша и молчал подолгу. Мало слов говорил и Виктор.

- Если ты один здесь не хочешь, подвезу тебя на станцию. Ты бы домой. Давно тебя, наверно, ждут.

- Подвези. Только я, может быть... Едва ли я туда... Коньяку? Нет, я ведь вина не пью. А что ты мне, Витя, картин своих не показываешь? Много новых у тебя?

- Картин? Картин... Нет картин.

Под луной, мимо деревьев ночных затихших мчались лошади, подгоняемые заливчатым криком - звоном колокольчика.

- Синяя комната, говоришь... Что-то не помню, Яша. Это которая?

- От конторы третья. Там садовник жил. Тот, немец. А потом...

- А, знаю. Но какая же она синяя?

Гудели удары подков. Справа, над полем парила осенняя луна, жуткая, холодная. Слева лес тянулся ветвями. И красные листья были черны, как и зеленые, а желтые светились серебром.

После долгого молчания заглянул Виктор в глаза Яши, в немигающие, глядящие и невидящие. И вспомнил зеленый пруд, там в парке у ограды.

Сизая ночь дышала острым бесснежным морозом.

Провожая с фонарем позднего гостя, попа отца Философа, старый Курицын, управляющий, твердил, и слова были спящие:

- Опять сутомышь у нас пойдет. Мало, вишь, построено! Опять постройки да ремонты.

- Истинное ваше слово. Сутомышь. Дело-то ихнее уж очень богатое, вот и перебендивают. Покойной вам ночи. Доберусь теперь. Ишь луна-то.

VI

- Раиса Михайловна! Раиса Михайловна, где же вы? У них там трава растет на дворе, в Лазареве... Барышник говорит: травка, говорит, там просто прелесть... Травка? Травка? Для того я камнем мостил, чтоб травка?.. К черту, к дьяволу травку! Или я не хозяин...

Слышала говор-крик близкий или вспоминала лишь. Окруженная живыми цветами пахучими и камнями мертвыми златописьменными сидела на кресле чугунном в верхнем помещении склепа. На кладбище Благовещенского монастыря склеп семейный давно сооружен. Первым лег железный старик.

Слова молитвенные не рождались. По золотым письменам взоры бегали, чуть подолее задерживаясь на памятном мраморе супруга Макара, и останавливались взоры на бронзовой крестоузорной решетке дверей. Там, не близко, под небом, по-зимнему белесым, крест небольшой золоченый горит над крышей железной. Коньком крутым крыша простенькая. Встала Раиса Михайловна, коленопреклонилась быстро, еще и еще, и ничто на шляпе строго траурной не закачалось. Крестилась; шевелились привычно губы, лобызали молитвенно Бога Живого. Но тускло молчала душа.

Вуаль уже опустила на лицо черную, малопрозрачную. От камня с именем супруга отошла. Сквозь решетку бронзовую день повиделся ласковый такой, и крестик там вон родной, тихий, прощающий. Идет-спешит, вздохнула глубоко. И стала. Будто рука цепкая ухватила, из-под свода торжественного, холодного не отпускает. И стала. И коленопреклонилась порывно. И камень, перед которым пала она, гласил золотом чуть помутневшим: «Семен».

И еще раз задержалась потом под сводом торжественно холодным. То стояла перед черным мрамором, слов золотых давних не читала; стояла чуть рукой о стену опираясь и, ослабевшая, часто и жалко кивала-трясла головой, укутанной траурной частой вуалью. На черном мраморе выбиты были глубоко слова про кавалера и раба Божия Якова, слова про давнего короля Волги, про железного старика.

Поспешно шла, не оглядывалась, будто вырвалась из чаровства. Чуть улыбалась умиленно. Ближе, ближе крестик милый, золоченый. Вот она крыша, легшая крутым коньком на точеные колонки.

Под сень могил Горюновских вошла Раиса Михайловна, вдова. Красной краской закрашены колонки и крыша. Последние годы полюбил Макар Яковлевич, великий строитель, красную краску. Все крыши свои в красную перекрасил. На Пасху вспомнил про домик тещи, вдовы Горюновой; маляров послал Горюновскую крышу покрасить. Умилился, про Горюновские могилки вспомнил, и надмогильный навес, кстати, велел отремонтировать.

Калиточку певучую распахнула, вошла, кинулась-пала на дубовый помост. Тихостью праздничной дышал на нее мрамор надмо­гильный, пред которым пала. Что-то забылось, жуткое, давнее; забы­лось, как сон-случай. Вспомянулось родное, светлое, близкое, как вчерашний день. Детство? Юности-девичества мечты? Звенело, ликовало, слезами обжигающими вырваться просилось из души оттаявшей.

- Простил? Простил?

Гулко ударил к часам колокол церкви кладбищенской.

И жуть опять сдавила сердце Раисы Михайловны, и на коленках переползла к соседним двум малым камням - крестам надмогильным. Умильную тихость, голубя белого, из души боясь выгнать, крестилась, мечтала над могилками брата Сережи, сестры Пелагеи. Будто с живой сестрой говорила, сидя на диванчике в мезонине домика на горе. И будто вот он, звон колокольни Егория. Будто ей лет пятнадцать, а той чуть поболее. Почти погодки были. Сидят на диванчике, беседуют. А Сереженька, братец-маленький, несмышленыш еще вовсе, возле на коврике сидит, с лошадкой играет. И душа его ангельская тешится, слушая и по-божьи лишь понимая слова сестер. Беседуют сестры тихо. Слова? Неведомо, какие слова. А толь­ко о жизни говорят, о своих о двух жизнях, о том, что ждет их скоро-скоро и на все дни их. Пятнадцать лет. Шестнадцать лет. Так близко жизнь настоящая. Вон она, там где-нибудь, через улицу. Ждет, притаилась, счастливая. Двери какие-то свои распахнет; а за дверями что? Похоже, будто елка рождественская с золотыми бумажками и с огоньками. Сидят-беседуют сестры, и она, Раичка, все больше про семейную жизнь счастливую: муж по делам ушел, сейчас придет, обедать сядут. И дети, кажется, тоже тут. Или то братец Сереженька? Садик тоже хорошенький. Но какой садик? Тот ли, мечтанный, или их садик, у церкви Егория? А сестра Пелагеюшка, улыбаясь стыдливо, перебивает, свое монастырское, церковное счастье, свой Божий садик словами тихими показывает. Каждая про свое. Но не спорят.

Да было ли то?

Звонит, звонит колокол Егория. Нет, то колокол кладбищенский. Встала-зашаталась. Могилок родных не видит. Слезами забвенными вуалька намокла. Вот подмерзает.

- Уйти. Уйти.

Но опять, как там, под сводом последнего дома железного старика и семьи его, будто рука цепкая не отпускает. И будто слова шуршат-шепчут:

«Нет, ты еще мне поклонись. Поклонись да молитву дочернюю сотвори. Напоследок-то. Напоследок-то отцу».

И коленопреклонялась, и крестилась опять, и сквозь подмерзшую черную вуаль не видела на камне:

«...гильдии купец, кавалер и ктитор Михаило Филиппович Горюнов волею Божиею...»

И дрожала частою дрожью. То опять встало-вспомнилось жуткое, черное. Но шепот ласковый. Будто под ветерком солнечного дня зимнего дерево льдяно-серебряное сказку-ласку шепчет-звенит. Старичок белый, Василий Васильич Горюнов, дальний родственничек предстал-повиделся. Он-то как здесь? Далеко лежит седенький, в Заречье, в голубце своей веры, от соблазнов соймы[4] никонианской подал ее.

-Ничего, миленькая, ничего. Господь грехам терпит. Он, батюшка, милостив.

И приближающуюся грозную тень Михаилы Филипыча, будто ветром колеблемую, рукою белой ласково отстранил.

Вышла. Надо опять мимо склепа железного старика. Темно-гранитная громада тропинку вон куда отодвинула. Голову наклонив, быстро шла. Прошла. И тихую радость слов старичка белого борола му­тящая тоска. Ворона ли крикнула позади, колокол ли то ударил еще. Гулкое слово почудилось:

- Проклинаю!

От последнего дома железного старика, от дома темно-гранитного, бежала. Не отца лицо, но железного свекра мерещилось.

- Проклинаю!

Хохот-визг близкий. Вприпрыжку будто Доримедонт пробежал. Нагнал его Федор страшный, ногой сзади ударил. Провалились белые в белый снег. Там, в гранитном, жалобный плач надрывный. Семен? Голос перебойный говорком гудягце-громким черта поминает. Макар? И гудит-гремит превыше того всего:

- Проклинаю!

Мерещилось, мерещилось. Шла-бежала. У кладбищенских ворот ливрейный лакей поджидал.

В санях парных к дому своему мчалась. Приехала не бледная, не плачущая. Тетя Саша ветхая, не то в капотике черном, не то в ряске, голову лысую под чепцом пряча, увидела из окошка своего подъезжающую, и, неведомо чего испугавшись, закрестилась, в глубь комнаты отбежала. В двери высокие принял дом молчащий вдовствующую Раису Михайловну.

Обедала в столовой горнице, там, где недавно Макар Яковлевич гремел-кричал на подвластных. Два лакея прислуживали, без­молвные. Против Раисы Михайловны сын Константин, спокойно-важный. Вдвоем обедают. И пуст длинный стол. И тихо в стенах.

- Вы, мамаша, может быть, не пойдете сейчас отдыхать? А то вечером мне некогда будет, а завтра я в Москву. Так кое-какие бумаги мне с вами просмотреть надо.

Голосом размеренным-басящим говоря, годы юные свои будто от стен ли дома, от матери ли скрывал.

- Хорошо, Костя.

Прошел по ковру мраморной лестницы вниз, через библиотеку в львиную комнату, в ту, где Виктор жил, где потом в грезах о Викторе и о Дорочке и еще о чем-то большом и недающемся, жил-томился Антон, где он, робкий, дерзнул душу свою сновидящую переселить в края бессмертной свободы.

Усики свои красно-рыжие пощипывая, на львов стенных не глядя, в портфель из железного шкафа кидал Константин, младший сын Макара, счета, письма, меморандумы.

Тяжелый стол, кресла, стулья, диван, темной кожей обитые. Папки в дубовом в низком шкафу в порядке чинном. И железный шкаф стенной хранит тайны в ценности. Сбылся замысел давний строителя Петра Петровича Знобишина: стала львиная комната деловым кабинетом хозяина дома.

И в часы, когда нет никого здесь, с портрета большого, вделанного в стену над камином, невнятным огнем загадочным загораются глаза железного старика.

Спокойно и будто бездумно веснушчатое лицо рыжего Кости. Чуть скучающи движения рук его. И мальчик он еще, и поживший человек. Огнем внезапным не загораются, подчас чуть потупляются безбровые глаза.

Деловито посвистывая, не заботясь о мотиве, замочком портфеля щелкнул, пошел неторопливо к матери.

VII

- Поначалу у них как? Поначалу как у людей, честь честью. У нее, стало, у Горюновой, у вдовы, дом. У него, у зятя, службишка малая. Ну, как по-нашенски, скажем, по-деревенски, жениха в дом берут? Дорофея-то Михайловна с супружником в дому с маменькой, в том, что у Егория, знаете? То есть, ранее-то они в Москву, что ли-ча, поехали или там куда, - уж не знаю того, ни к чему. Только вот у мамашеньки обосновались, в дому, значит, в Горюновском, что у Егория. То да се, и пошли у них нелады. Люди разно говорят, а я от той слышал, от самой от монашенки, от Рахили.

- Это которая старушка? И ручкой вот этак все?

Во-во! Из того, из Печерского. Всех-то она их с измалолетства знает, и всю родню даже. Ну и говорит: это, говорит, не иначе как сама Дорофеюшка, Дорофея, значит, Михайловна. Почему такое? А потому, дескать, что супружника своего она не так чтобы очень уж любит.

- То есть как же это так, Влас Власьич? Дом-то к чему здесь? Из тещинского дома то есть они как же? А то любит - не любит...

- А я и говорю. Дорофеюшка, Дорофея, то есть, Михайловна супружника своего не больно тово... Однако все чин-чином, грех сказать. Только Дорофеюшка с мамашенькой не в ладах тоже. Вот оно почему все. А с супружником что, то полгоря.

- Потому и выехали?

- А то как же.

- Своим, значит, домком? Оно что ж. Оно ничего.

- Своим. Только к тому я, что Дорофеюшка с Раисой Михайловной...

- Это с сестрицей?

-...Ну да! С сестрицей они ух в каких неладах были. Это раньше. А теперь дитя крестить зовет.

- Это та, Дорофеюшка, что ли?

- А то кто!

- Сестру в кумы, значит? Оно что ж. Оно ничего. Богачества страшенного вдова. Всего Макар покойничек не растряс. Стало она, Дорофея-то, правильный расчет держит. То племяши только, а то крестнички.

- Да, на зубок...

- Это что! Духовная, вот о чем, поди, забота.

Зря вы это все, как послушаю. Оба невесть про что. У них как, у богатеев-то! И мое - мое, и твое - мое. А духовную они помимо прямых, стало быть, наследников ох как редко. Дробить не обожают. А что ежели на сторону, так только в монастыри, либо в другие какие святые места. Душе, стало, помин и все прочее. И потом про Макара, про покойничка, тоже не вовсе вы правильно. В Обжоринском лабазе разговорец намедни. Он, Макар то есть, капитал-то не больно трогал; а что процент свой начисто, это что говорить. А чтобы из капиталу...

- Ну? Обжорин сказывал? Не врешь?

- Так он тебе и скажет. Обжорин! В лабазе, говорю, намедни. Прикащики.

- Нет, землячки. Я вот про Дорофею. И чего было фордыбачить! Плетью, видно, обуха не перешибить.

- Да чего они не поладили?

- Эх, разное тогда говорили. С тем, что ли, она тогда спуталась? Как его? Годов этак шесть здесь, в Лазареве, помер. Молоденький, Макара, кажись, второй сынок.

ан третий. И врут все. Хворый он был. Из дому, почитай, не выходил, а не то что шашни, либо что. Да она ведь ему тетка, Дорофея-то...

- А что я слыхивал, братцы... Он будто руки на себя наложил.

- Ишь, выискался! Не ты один слыхивал. Да врет, поди, народ.

- Нашего народа на то взять. А того бариночка видывал я в Лазареве да и в Богоявленском. Тихий да ласковый. Антоном Макарычем звать.

- Все они до поры ласковые. Про того что говорить. Мальчонком Бог прибрал.

- Правильно. До поры тихонькие, а потом и пойдут крутить, всяк на свой манер. Вот, скажем, нынешний лазаревский...

- Это Виктор Макарыч? Редконько он нос сюда кажет...

Заслышав о себе слова, Виктор встал, пересел подалее от двери. На станции лошадей ожидал, чтоб ехать в Лазарево. С пути депешу послал, там нарочным. Минут через, двадцать здесь будут.

«Доррфея,.. Дорочка... Как редко вспоминалась... Да, Антон. Бедный мальчик... Или ты счастлив был...»

Над столом склонившись, уши ладонями зажав, сидел тусклый, гнал от себя гомон слов тех вон проезжих людей в теплых треухах, мещан ли, мелких ли торговцев. В окна не смотрел, не хотел видеть белого снега, будто извечно здесь молчащего под далеким, под про­зрачным небом, не таящим тайны,



Поделиться книгой:

На главную
Назад