— Эдем после змея — так говорит Джек. — Она покраснела.
— Еще один сосед?
— Джек Айронстоун, племянник Алекс.
— Ты что, его знаешь?
— В прошлом году Джек часто приезжал к Атекс. Потом они поссорились. Алекс вечно со всеми ссорилась.
— Не с тобой, однако.
Она пожала плечами и быстро отвернулась.
Возможно, некое волшебство присутствует во всех огороженных садах, разросшихся без ухода, везде, где естественный порядок вещей начал выводить свой рисунок, но, мне кажется, сад Салли был единственный в своем роде. В окружении унылых жилых массивов, выдуманных политиками и счетоводами, которые никогда не включали зеленый цвет в свои уравнения, погребенная в железобетонной глуши, где даже трава казалась оскверненной, истертой бурой шкуркой, — полоска сада Салли казалась негативом с изображением затерянных городов майя, найденных в далеких джунглях: все, что осталось от исконного лондонского тропического леса после Войн за Место на Стоянке.
— Большие деревья, бамбук и все такое — это не мое, — объяснила Салли. Кости сада, как называл их ее друг мистер Банерджи, — колодец, живые изгороди, дорожки — существовали столько, сколько помнили себя здешние обитатели. — Но потом Алекс показала мне картинки индийских садов из своей библиотеки, и я взяла похожие растения у мистера Банерджи, а еще у Толсти и стала сажать их.
— Толстя?
Она указала на видневшиеся сквозь листву ворота дома номер пять.
— Толстяк, так называют его друзья с Ямайки, из-за его размера. Но Толстя совсем не толстый. — Она ухмыльнулась. — Он офигенный! И он выращивает офигенно большие овощи и тропические цветы.
— На таком клочке земли?!
Каждый отдельный сад был размером примерно с коврик. В Штатах мы назвали бы это двориками.
Она принялась рисовать план поместья, на ходу сообщая мне имена и биографии своих соседей и описывая их сады, увиденные мною мельком с террасы: сад Толсти ошеломлял буйством цвета; у Артура были кроличья клетка, пруд с золотыми рыбками и несколько сооружений, покрытых мхом, — Салли сказала, что это ежиные норы. Сад Мустафы, работника химчистки, представлял собой мозаичный дворик, где стояли кобальтово-синий деревянный стол и стулья, прямиком со стамбульского базара. Палисадник мистера Банерджи был засажен пышной зеленью риса-сырца; по всему двору миссис Пэйтел были натянуты бельевые веревки, и на них висели прозрачные занавеси сари всех цветов радуги — декорации, на фоне которых исполнял индийский танец целый кордебалет пластиковых фламинго.[17] У семьи Уайтли были грядки с яркими цветами — дешевой рассадой из «Вулвортс»,[18] — набор для барбекю и спущенный детский надувной бассейн. Семья Салли, жившая в номере первом, владела яростным железным садом из цепей, ржавых велосипедов и обломков чьих-то машин.
Мы миновали останки выращенных на шпалерах фруктовых деревьев, престарелых спутников огромного тиса, чьи побеги широко разрослись из полой сердцевины и сплелись в порыжевшее древо, как те металлические реки цвета хины, что пересекают старые торфяники.
— А вот самая тема, — сказала Салли, приглашая меня восхититься тремя кучами гниющих листьев неподалеку от тиса. — Мой компост. В этой части сада все всегда росло, как сорняки, — наверно, из-за моего компоста, он выщелачивает почву. — Тут она быстро изобразила смирение. — То есть
— Нет, именно твоего. По мне, так это просто отбросы.
— Это потому, что там много всяких органических штук. Куриных перьев, например. Я достаю их у мясников и измельчаю в машинке, которую мне сделал Ник — Никхил, внук мистера Банерджи. — Она погрузила садовые вилы в центр одной из куч, и смесь издала влажное растительное чавканье. — А еще я всегда добавляю крапиву и окопник, потому что в них высокое содержание азота, ускоряющего процесс гниения.
— Наша верховная жрица органического садоводства поет литании богу компоста? — раздался позади нас мягкий, с легким акцентом голос.
Салли повернулась.
— Ник! Это Клер. Она переезжает в дом Алекс.
Мне хватило одного быстрого взгляда на Никхила Банерджи, чтобы убедиться: мое наследство, в конце концов, было не таким уж безнадежным.
8
Я вскоре узнала, что Банерджи привык к тому, что люди на него пялятся: сперва на его буквально дух захватывающую красоту, а потом на его руку. У него были тонкие кости, как у тех, кто вырос на рыбе и зеленых овощах вместо мяса и молока, и кожа его отливала гладким, полупрозрачным блеском твердой карамели. Она даже казалась сладкой на вкус. На самом деле он весь казался съедобным, начиная лакрично-черными волосами до плеч и заканчивая правой рукой. Когда я протянула собственную руку для приветствия, его рот чуть скривился в неопределенной улыбке, а потом он со странным щелчком повернул запястье ладонью вверх. Не считая некоторого подобия формы, ничто не скрывало искусственность конечности. Она была ярко-розового цвета и плотностью напоминала ячменный сахар, создавая странный контраст с металлическими нитями, различимыми в пластиковой ладони. При виде моего замешательства лицо Банерджи расплылось в откровенной усмешке.
— Он вас смущает? — спросил он. — Мой протез, сделанный по последнему слову техники?
— Сочленение просто потрясающее, Ник-мм… — Я запнулась на его имени.
— Можете называть меня Ник. Меня здесь все так называют. — Он повернул запястье и согнул пальцы так, будто рассматривал новоприобретенное кухонное устройство.
— Какой она длины? — Он изумленно взглянул на меня. — Извините. Я просто интересуюсь внутренним строением, тем, как все работает.
Он покачал головой:
— Я ничего не имею против. Я тоже очарован этой своей фантомной конечностью. — Он закатал рукав и вытянул руку, ладонью вниз на этот раз, — жест принадлежащего к жреческой касте андроида, дарующего благословение.
Протез доходил почти до локтя.
— Я потерял ее — хотя, в общем-то, тут же обрел потерянное — в аварии. Мне полностью отрезало кисть сразу за запястьем, а лучевая кость — это та кость предплечья, которая идет от плечевой до большого пальца, — была так сильно раздроблена, что ее не смогли восстановить.
Он предложил пощупать мягкий пластик своей руки; напряжение мышц плеча придавало искусственному члену ощущение достоверности и управляемости.
— Скажите, — начала я и тут же смутилась, увидев, как он сузил глаза.
— Сказать — что? Пожалуйста, продолжайте.
— Вы сказали «фантомная конечность» — вы имеете в виду чувство, будто ваша старая рука все еще с вами?
Он снова улыбнулся:
— Да. Я вижу эту увеличенную руку или чувствую ее всякий раз, когда снимаю протез.
Фантомные боли не редкость среди людей, перенесших ампутацию конечностей, объяснил он мне. Многие калеки страдают от них.
— И многие доктора считают, что без этой фантомной памяти, этих «чувственных призраков», как их называют с девятнадцатого века, ни один калека не сможет пользоваться протезом. Так что, если мы теряем своих прежних призраков, мы должны воскресить их.
Хотя многие фантомные конечности казались меньше, чем заменяющие их искусственные, его собственный фантом был гораздо длиннее; он присоединялся к телу Ника с помощью длинных призрачных сухожилий розовой плоти, похожих на натянутые нити жевательной резинки. Ему сказали, что такое увеличение могло быть связано с тем несчастным случаем.
— Это произошло на оживленной калькуттской улице, когда мне было двенадцать.
Изможденный водитель-рикша, нагруженный пассажирами, не заметил отца Ника, ехавшего на мопеде с женой и сыном сзади, и врезался в них. Мальчик, падая, выставил правую руку, чтобы смягчить удар, — прямо под колеса проезжающего такси.
Машина затормозила, но было уже поздно.
— Я смотрел, как моя рука исчезает под ее передним колесом. Толчок автомобиля протащил меня вперед еще несколько футов, дробя кости. Я не помню боли, только странный смещенный вид руки, остающейся позади, больше не со мной.
Тем не менее каким-то чудом «скорая помощь» оказалась достаточно близко, чтобы не дать Нику умереть от потери крови, пока он отчаянно вопил о своей руке, затерявшейся среди ног прохожих.
— Поднялся крик, я помню это очень четко: «Рука! Рука! Найдите руку!» И толпа хлынула сначала в одну сторону, а потом в другую, а я все пытался поднять голову с носилок, уносивших меня в машину «скорой помощи». — Его голос слегка дрожал, но больше ничто не выдавало мучительность воспоминания. — Наконец они принесли мне руку. Я сперва не узнал ее, такой плоской и окровавленной она была, как выброшенная перчатка хирурга. Слишком грязная, чтобы ею можно было пользоваться. И все-таки, как ни странно, я по-прежнему ощущал ее частью себя, как будто она крепилась ко мне каким-то невидимым образом. В больнице ее положили в банку с формалином, и я поставил ее рядом с кроватью, чтобы наблюдать, как она плавает там, будто некое загадочное морское существо, и чувствовать одновременно ее отсутствие и присутствие на конце запястья, которое мне больше не принадлежало.
Невропатолог сказал ему, что фантомная конечность в конце концов может сократиться до размеров культи.
— Даже отсоединиться и отвалиться. Но мне кажется, я бы скучал по ней, по этой последней, слабой связи с местом, где я родился. Это звучит нелепо?
— Да нет, вполне разумно.
Я думала о Робине, который сбежал в Нью-Йорк, когда ему было шестнадцать, оставив маму с нетерпением ждать его возвращения. Мама тогда раздула важность Робина в нашей повседневной жизни, важность, утраченную с его уходом, пока он так и не остался навечно опоздавшим гостем к ужину, недостающим собеседником, историей о лучших временах. Когда мы нашли его снова, история уже была окончена. Лежа на больничной койке, он выглядел странно расплющенным, словно все поддерживающие кости были раздавлены, подобно руке Ника. Бескостный, как цыпленок для фаршировки.
— Похоже, что части нашего мозга, которые раньше получали входные данные от потерянного члена, продолжают работать, — сказал Ник. — Разъединенные клетки посылают ложную информацию, сообщая, что конечность все еще на своем месте. Вот мы и делаемся кривобокими.
Пока он говорил, я думала о Робине, но его следующий вопрос прервал мои мысли:
— А вы, Клер, по работе тоже интересуетесь устройством вещей?
Тут встряла Салли:
— Она фотографирует кости мертвецов.
Эта мелодраматическая реплика заставила Ника поднять брови.
— Я работаю вместе с судебным антропологом, — пояснила я. — Человеком, специализирующимся на изучении человеческой скелетной системы. Он консультирует всех, от патологоанатомов, проводящих вскрытие, до историков, исследующих заявления вроде того, что в безымянной могиле недалеко от Дели нашли останки Акбара.[19]
— Правда?
— Что?
— Что в безымянной могиле неподалеку от Дели нашли останки Акбара?
— Простите, я…
Меня завораживало то, как Ник пользуется своими руками, почти по-итальянски, или, скорее, пользовался, когда имел их две. Его правая рука все еще дирижировала, широкими неаполитанскими жестами, но теперь музыкальный ритм сбился, передавая колебание, записанное в партитуре. Длившееся не дольше вдоха (того придыхания, с которым он почти произносил «х» в «Дели»), оно волновало меня, как джазовая композиция, сыгранная в миноре.
Усилием воли я заставила себя вернуться к вопросу:
— А вы интересуетесь Акбаром?
— Я интересуюсь тем, что остается от вещей. Точнее, раньше интересовался.
— А теперь?
Он поднял палочку с земли и начертил в пыли четырехугольник, в каждом углу поставил букву «N», а посредине нарисовал круг — все это напоминало набросок райского сада Салли.
— Я перенес свою страсть на молекулу хлорофилла, — сказал он, подписывая круг буквами «Mg». — Здесь, в самом сердце, находится атом магния, легко отделяемый при значительном повышении температуры, — вот почему зеленые овощи желтеют, если их пережарить.
— Вы ученый?
Он помотал головой.
— Художник, интересующийся наукой. Что я отношу на Счет этой моей руки. — Он отвернул свой правый рукав и показал металл внутри. — Как вы, вероятно, знаете, большая часть магния, который мы потребляем с пищей, содержится в наших костях. В моем же случае кости полностью сделаны из сплава магния.
Представляя себе, как он лепит скульптуры одной рукой, я спросила, в каком же виде искусства использовался хлорофилл. Он улыбнулся Салли.
— Наша садовница вам не рассказала? Я работаю с травой. Я художник, одержимый зеленым цветом.
— «Зеленый» художник.
Я пыталась не выдать свое разочарование. Сейчас он скажет мне, что его работа концептуальна — слово, к которому годы в художественной школе приучили меня относиться с недоверием.
— Вы должны посмотреть работы Ника, — сказала Салли.
— Мм, — отозвалась я. — Да, конечно. Как-нибудь…
— Пойдемте прямо сейчас. — Ник взял мою руку своей искусственной конечностью так крепко, что я заподозрила желание увидеть, как меня передернет.
Дом, где он жил со своим дедом, выглядел кукольным по сравнению с моим замком: четыре или пять крошечных комнат-кладовок, стены которых он превратил в галерею своих работ, сюрреалистических зеленых фотографий. Картины напоминали не то сделанную из травы Туринскую плащаницу, не то рентгенограмму лесного духа. Явно приведенный в действие нашими движениями, один рисунок издал странный пульсирующий ритм. Я покачала головой.
— Что это? Не могу разобрать.
— Фонограмма одной из моих инсталляций. Звук травы, пробивающейся сквозь почву, усиленный в десять тысяч раз. Эти картины — всего лишь бледное подражание настоящим работам, где трава выращивается вертикально в затемненной студии, а потом подвергается действию света — от этого возникают разные степени пигментации. Можно получить весь тональный ряд зеленого цвета, эквивалентный оттенкам серого, проявляющимся на черно-белых фотографиях. — Он указал на лицо человека, пожелтевшее от недостатка света. — Зеленый цвет исчезает, когда трава находится в неблагоприятных условиях. В конце концов растение умирает.
— Каким образом вы пришли к этой технике? — спросила я.
— Это все Салли. — Салли улыбнулась, довольная своим вкладом. — Она забыла лестницу на газоне, а когда убрала ее через несколько дней, то я заметил, что на траве осталась перевернутая тень, — там трава, страдавшая от отсутствия света, выцвела и лишилась зеленого пигмента. Я узнал, что растения, умирая, активизируют ген, который снижает содержание хлорофилла, так что они теряют цвет и чахнут, подобно людям.
Его картины травяных змей, богинь из дерна, индуистских монастырей из разбрызганной грязи, семена, выросшие в устремленные вверх зеленые коврики, — все они умрут, когда запас питательных веществ будет исчерпан, объяснил он. Его фотографии запечатлевали живые полотна, увядавшие со временем до серовато-коричневого и золотистого цветов позднего лета.
— Меня интересует тот миг, когда зеленый цвет растительности возникает из ничего, из тьмы, а потом снова исчезает, — продолжал Ник. — Узенький мостик между жизнью и смертью.
И как только ему удалось сказать такую фразу и не прозвучать напыщенно, будто вещает с кафедры?
— Вы пробовали краску?
— Краску — нет, — мягко ответил он. — Но я экспериментировал с грибком, красными клещами и пауками. Два года назад я вырастил ковер ячменя на полу дворца Шайо в Париже, а потом выпустил на него тысячу особей голодной саранчи.
— Нашествие саранчи, — отозвалась я. — Очень по-библейски. Сочувствую сторожу, который потом все это убирал.
Он нахмурился, но тут же пожалел об этом.
— Ну, стадия моего увлечения саранчой миновала. Теперь мне нужно что-нибудь более постоянное.
— Почему трава, если вы хотите, чтобы ваша работа сохранилась? Отчего не попробовать искусственное травяное покрытие?
Он считал, что одержимость травой, этой основой основ британского сада, коренится в его собственном происхождении: там, где он родился, большую часть года было слишком жарко и слишком сухо. Трава в Индии скорее бурая и зеленеет лишь короткое время, в сезон дождей, или же когда кто-то может позволить себе потратить драгоценную воду на ее орошение.
— В таком случае зеленый цвет становится еще более могущественным символом богатства и привилегированности.
Между тем в Британии и Штатах газон скорее служит зеленой гарантией безопасности, внушает своему хозяину чувство уверенности: мой участок; мой клочок земли; мой собственный кусок Аркадии. Еженедельный знак препинания, которого никогда не было у нас с Робином: день, когда папочка косит лужайку.
— Я работаю с генетиком Кристианом Гершелем, — продолжал Ник. — Он верит, что может отключить те гены, которые обычно активизируются, когда растения начинают умирать. Если он добьется этого, то сможет замедлить процесс старения растений. Или даже вовсе остановить его. Он называет свой новый сорт травы «Ева-грин», «вечнозеленая Ева».[20]
— Это редкость, наверное, — генетик, интересующийся фотографиями травы, — заметила я.