«Нервность населения была так велика, — говорит Тэн,[24] — что достаточно было маленькой девочке встретить вечером около деревни двух незнакомых людей, чтобы целые округа начинали бросать свои жилища и спасаться в леса, унося с собой свои пожитки».[25]
Это были первые предвестия террора.
Этот ужас не всегда переходит в убийства.
Эпидемия ужаса тысячного года вылилась не в убийства, а в мистицизм.
Страх — это скачок в бессознательное. Если энергии взрыва нет места вверх, он производит разрушение на земле. В то время Франция была полна бродяг и нищих. Разрушение замков еще не начиналось. Но эти босяки и хулиганы уже осмелели от парижских событий. Они были «черной сотней», наводящей ужас. Они жгли хлеб и вытравляли посевы.
«Центр Франции был потрясен эпидемией, которой дали имя Великого Страха. В каждом городе она начиналась одинаковым образом. Вечером начинали циркулировать слухи: говорилось о приближении нескольких тысяч разбойников, вооруженных с ног до головы, которые истребляли все на своем пути, оставляя за собой только пожары и развалины. Слухи росли, подобно грозовому облаку; самые храбрые бывали захвачены. Прибегал в город человек и рассказывал, что он видел собственными глазами облако пыли, поднятое наступающим войском. Другой слышал, как били в набат в соседнем селении. Сомнений больше не оставалось. Через какой-нибудь час или меньше город будет разграблен.
И рабочие и мещане хватались за оружие; ружья, штыки, пики, топоры, рабочие инструменты — все отбиралось для вооружения. Являлась импровизированная милиция. Самые смелые уходили из города в поиски, навстречу неприятелю.
Вернутся ли они?
В ожидании женщины прятали драгоценные вещи, трепетали за своих детей… Проходит час… два… Смертельное томление! Наступает ночь, увеличивая ужас. Ходят патрули. На перекрестках горят факелы.
Между тем крестьяне, гонимые ужасом, бегут в город и волокут с собой свои пожитки.
Но вот возвращаются разведчики. Они не нашли ни одного разбойника. Страх уменьшается. Через несколько дней он разрешается всеобщим хохотом.
Овернь, Бурбоне, Лимузен, Форес были один за другим охвачены этой странной паникой. Эпидемия шла с северо-запада на юго-восток. Она отразилась тоже, но с меньшей силой и правильностью, в Дофине, в Эльзасе, во Франш-Конте, в Нормандии и в Бретани. В Париже такая паника была в ночь на 17 июля 1789 года, через три дня после взятия Бастилии. Главные моменты развития этой эпидемии — конец июля и начало августа 1789 года».[26]
Уже с половины XVIII века во Франции ожидали пришествия революции, повсеместно, всенародно, безусловно, почти с такой же напряженностью, как человечество ожидало светопреставления в конце Х века.
Во Франции, как и в России, было больше всего пророков желания — этих «женщин из Магдалы», ожидающих под раскаленным зноем пустыни пришествия Мессии. Они все измучены и сожжены ожиданием и страстью. Революция сразу сжигает их. Они гибнут в ее пламени, радостные и счастливые. Они ждут ее дуновения, и, когда губы мятежа прикоснутся к их лбу, — им больше нечего делать на земле. Они ждут только одного поцелуя и не переживают страстности первого прикосновения.
Среди сивилл революции есть две фигуры библейского прозрения и пафоса: маркиз Мирабо[27] — отец Великого Мирабо, «друг людей», Ami des hommes, заточавший в тюрьму своих детей, и Казотт.[28]
Они боялись революции и ненавидели ее и поэтому видели дальше других. Их предчувствие — предчувствие ужаса. Маркиз Мирабо был один из тех, которые наиболее четко видели приближение тучи, хотя и туманно сознавали, какие молнии она несет в себе.
Вся его ненависть к сыну, порывистая и страстная, неожиданно освещаемая ярыми молниями любви и удивления перед его гениальностью, вся эта ненависть — уже пророчество.
В его письмах есть такие неожиданные прозрения и вспышки, что для его ненависти чувствуются другие, более властные причины, чем скупость и искажение родительского чувства.
У него прорываются иногда такие фразы: «Время людей, подобных моему сыну, приближается гигантскими шагами, потому что в настоящее время нет женщины, которая не носила бы во чреве своем будущего Артеведьде или Мазаньелло».[29]
А иногда он восклицает с дьявольской гордостью: «Уже в течение пятисот лет мир терпит Мирабо, которые никогда не были, как остальные люди. Стерпит он и этого, и сын мой — я ручаюсь за него — не уронит нашего имени».
Старый лев чувствовал, что он породил дракона, дышащего пламенем.
Все время кажется, что он говорит не о своем сыне, а о наступающей революции.
В самом преследовании сына, в этом неотступном желании маньяка запереть его в тюрьму
Это внезапное прозрение старого режима — яркое, гениальное, от которого приподымаются волосы на голове. Это — Валаам, прорицающий против своей воли среди всеобщей слепоты.
В то время когда граф д'Артуа (Карл X) протежировал Марата, герцог Орлеанский — Бриссо,[30] каноники Лаонского собора воспитывали Камиля Демулена,[31] а Сан-Ваатский аббат — Робеспьера, Конде покровительствовал Шамфору,[32] сестры короля — Бомарше, M-me де Жанлис — Шодерло де Лакло,[33] кардинал де Тансен — Мабли,[34] маркиз Мирабо одиноко стоит со своей неутолимой ненавистью к своему родному сыну.
Казотта[35] хочется поставить рядом с маркизом Мирабо, потому что и для него революция была. не вожделенным освобождением, а надвигавшимся ужасом.
В годы перед революцией он почти безвыездно жил в провинции, вдали от Парижа, в глубине своей семьи. Он весь захвачен, заворожен глазами приближающегося чудовища, которое должно поглотить самое дорогое для него на земле — короля и церковь. И он кричит о надвигающейся опасности и борется с ползущей лавиной, ясно зная, что будет раздавлен и уничтожен. Он вызывает духов, он хочет сделать контрреволюцию при помощи мертвецов. Он посылает своего сына к королю, которого везут из Варенна,[36] и тому удается спасти дофина, затерявшегося в толпе. Перед праздником Федерации на Марсовом поле[37] его сын произносит по его поручению заклятия около Алтаря Отечества, чтобы поставить Марсово поле. под особое покровительство ангелов. Сын доносит отцу, что, когда толпа танцевала карманьолу около Тюильри и он произнес заклятие, то руки сами собой опустились и танец расстроился.
Лагарп,[38] известный историк и член Французской академии, в котором Террор произвел глубокий религиозный кризис и который стал мистиком по выходе из революционной тюрьмы, сохранил рассказ об одном из предсказаний Казотта.
«Это было в начале 1788 года.[39] Мы были на ужине у одного из наших коллег по Академии Due de Nivernais,[40] важного вельможи и весьма умного человека. Общество было очень многочисленно и весьма разнообразно. Тут были аристократы, придворные, академики, ученые… Ужин был роскошен, как обыкновенно. За десертом мальвазия придала всеобщему веселью еще тот характер свободной распущенности, при которой не всегда сохраняется подобающий тон. Был именно тот момент, когда все кажется дозволенным, что может вызвать смех.
Шамфор прочел одну из своих вольных и безбожных сказок, и знатные дамы слушали его и не закрывались веерами.
Потом начался целый поток насмешек над религией. Один цитировал из «Девственницы» Вольтера,[41] другой припоминал эти «философские» стихи Дидро:
которые встретились общими рукоплесканиями.
Третий подымается с полным стаканом вина: «Да, господа, я так же уверен в том, что Бога нет, как и в том, что Гомер просто старый дурак».
И действительно, он был уверен в том и в другом. И тогда стали говорить о Боге и о Гомере, и собеседники хорошо отделали и того и другого.
Разговор становится более серьезным, и все в восторге говорят о той революции, которую произвел Вольтер и которая одна уже дает ему права на бессмертную славу.
«Он дал тон всему веку и заставил читать себя в передней так же, как и в гостиной».
Один из собутыльников рассказал нам, надрываясь от смеха, что его парикмахер сказал ему, пудря его голову: «Видите ли, сударь, какой я ни есть несчастный цирюльник, религии у меня не больше, чем у всякого другого».
Все единогласно утверждают, что революция не замедлит совершиться, что необходимо, чтобы суеверие и фанатизм уступили, наконец, место философии, и начинают подсчитывать приблизительно возможное время ее наступления и кто из собравшегося здесь общества еще сможет увидеть царство разума.
Самые старые жалуются, что им не дожить до этого; молодые радуются более чем возможной надежде увидеть его, и все поздравляют академию, которая подготовила «великое дело» и была центром, главой, главным двигателем освобождения мысли.
Только один из гостей совершенно не принимал участия в общем веселье и даже втихомолку уронил несколько сарказмов по поводу нашего наивного энтузиазма. Это был Казотт, человек весьма любезный и оригинальный, но, к сожалению, слишком увлеченный грезами иллюминатов.[43] Он просит слова и глубоко серьезным голосом говорит:
— Господа! Вы будете удовлетворены. Вы увидите все
Ему отвечают обычным припевом:
— Для этого не надо быть большим пророком.
— Пусть так. Но, может быть, надо быть даже немного больше, чем пророком, для того чтобы сказать вам то, что мне надо сказать. Знаете ли вы, какие непосредственные следствия будет иметь эта
— Что же? посмотрим, — сказал Кондорсе[44] со своим надменным видом и презрительным смехом: — Философу всегда бывает приятно встретиться с пророком.
— Вы, mon sieur Кондорсе, — вы умрете на полу темницы; вы умрете от яда, чтобы избежать руки палача, от яда, который вы будете всегда носить с собой, — в те счастливые времена.
Сперва полное недоумение, но потом все вспоминают, что милый Казотт способен грезить наяву, и все добродушно смеются:
— Monsieur Казотт, сказка, которую вы здесь нам рассказываете, далеко не так забавна, как ваш «Влюбленный дьявол». Но какой дьявол вплел в вашу историю эту
— Это совершится именно так, как я говорю вам. И с вами так поступят. Во имя философии, человечества, свободы и именно при царстве Разума. И это будет действительно
— Только я клянусь, — сказал Шамфор со своей саркастической улыбкой, — что вы-то уж не будете одним из жрецов в этих храмах.
— О, я надеюсь. Но вы, monsieur Шамфор, который был бы вполне достоин быть из первосвященников, вы разрежете себе жилы двадцатью двумя ударами бритвы и тем не менее умрете только много месяцев спустя.
Все снова переглядываются и смеются.
— Вы, monsieur Вик д'Азир,[45] вы сами не вскроете себе жил; но после шести кровопусканий в один день и после припадка подагры вы умрете в ту же ночь. Вы, monsieur Николаи,[46] вы умрете на эшафоте; вы, monsieur Бальи,[47] — на эшафоте; вы, monsieur Мальзерб,[48] — на эшафоте…
— Ну, слава Богу, — говорит Руше,[49] — кажется, monsieur Казотт рассержен только на академию. Он устраивает страшную резню, а я — хвала небу!..
— Вы! Вы умрете также на эшафоте.
— О! да он решил всех нас перебить, — кричат со всех сторон.
— Не я судил так…
— Ну, в таком случае мы будем под игом турок или татар…
— Нисколько… Я вам сказал — вами будет править одна
Присутствовавшие шептали друг другу на ухо:
— Разве вы не видите, что это сумасшедший? (Так как он все время сохранял полную серьезность.)
— Разве вы не видите, что он смеется? Ведь вы знаете, что он всегда вводит фантастический элемент в свои шутки.
— О! да, — подхватил Шамфор, — но фантастика его не очень-то весела. Он только и думает, что о виселицах. И когда все это произойдет?
— Шести лет не пройдет, как все, о чем я говорю вам, будет совершено.
— Вот это действительно чудеса, — сказал Лагарп. — А меня вы совсем оставили в стороне?
— С вами случится чудо, почти настолько же невероятное, как и все остальные. Вы станете христианином и мистиком. Крики изумления.
— О! — говорит Шамфор, — теперь я спокоен. Если всем нам суждено погибнуть только тогда, когда Лагарп обратится в христианство, то мы бессмертны.
— Вот поэтому-то, — говорит герцогиня де Граммон,[50] — мы, женщины, мы гораздо более счастливы, потому что с нами не считаются в революциях. Когда я говорю: не считаются, это вовсе не значит, что мы не принимаем никакого участия, но нас не трогают, наш пол…
— Ваш пол, mesdames, на этот раз он не защитит вас, и вы хорошо сделаете, если не будете ни во что вмешиваться. С вами будут обращаться как с мужчинами, не делая никакой разницы.
— Что вы нам рассказываете, monsieur Казотт? Вы пророчите нам о конце мира?
— Этого я не знаю. Но что я знаю очень хорошо, это то, что вы, герцогиня, вы будете возведены на эшафот. Вы и много других дам вместе с вами. Вас будут везти в телеге с руками, связанными за спиной.
— О! я надеюсь, что в этом случае эта телега будет обтянута черным трауром.
— О! нет. И самые знатные дамы так же, как и вы, будут в телеге и с руками, связанными за спиной.
— Еще более знатные дамы! Что же, принцессы крови?
— И более…
Здесь заметное волнение пробежало по зале, и лицо хозяина дома нахмурилось. Все начали находить, что шутка зашла слишком далеко.
Madame де Граммон, чтобы разогнать неприятное впечатление, не настаивала на последнем вопросе и сказала шутливым тоном:
— Но вы мне оставляете, по крайней мере, исповедника?
— О! нет, вы будете лишены этого. И вы, и другие. Последний из казнимых, которому будет оказана эта милость, это… Он замолчал на мгновенье.
— Ну, кто же этот счастливый смертный, который будет иметь эту прерогативу?
— Эта прерогатива будет последней из всех, которые у него были, и это будет король Франции.
Хозяин дома встал с места, и все гости вместе с ним. Он направился к Казотту и сказал внушительно:
— Мой милый monsieur Казотт, прекратим эти мрачные шутки; вы завели их слишком далеко и компрометируете ими и общество, в котором вы находитесь, и вас самих.
Казотт, ничего не отвечая, хотел уйти, когда m-me де Граммон, которая все время хотела обратить все в шутку, подошла к нему:
— Вы, г-н Пророк, предсказали всем нам наше будущее, но что же вы ничего не сказали о самом себе!
Несколько минут он стоял молча с опущенными глазами.
— Читали вы про осаду Иерусалима у Иосифа Флавия?[51]
— Разумеется. Кто же этого не читал? Но говорите, пожалуйста, так, как будто мы этого не читали.
— Так вот видите, во время этой осады один человек в течение семи дней ходил по стенам города на виду осажденных и осаждающих и восклицал: «Горе Иерусалиму! Горе мне!» И в это время он был поражен громадным камнем, пущенным из осадной машины.
Сказав это, Казотт поклонился и вышел».
Казотт предчувствовал свою собственную казнь. Когда после взятия Тюильри, 10 августа,[52] были найдены его письма к королю, он был арестован вместе со своей дочерью Елизаветой, служившей ему секретарем, и заключен в тюрьму Аббеи, где произошли несколько дней спустя сентябрьские убийства. Он был один из немногих, которых пощадил страшный революционный трибунал Майара. Когда друзья Казотта поздравляли его, то он ответил: «Я буду казнен через несколько дней».
Он был снова арестован и 24 сентября приговорен к смерти. Председатель революционного трибунала почтил его напутственной речью, что не было в обычае революционных судов:
«Сердце твое не было достаточно широко, чтобы почувствовать святое веяние свободы, но ты доказал, что ради своих убеждений ты можешь пожертвовать жизнью.
Твои равные выслушали тебя, твои равные осудили тебя. Суд их так же чист, как и совесть. Это мгновение не должно устрашить человека, подобного тебе. Родина плачет даже над гибелью тех, кто хотел растерзать ее…
Ты был человек, христианин, философ, посвященный, умей же умереть, как мужчина и как христианин, — это все, что родина еще может ждать от тебя».
Несравненно менее сознательны были предчувствия маленькой мистической секты, образовавшейся во второй половине XVIII века и носящей название «Иоаннитов».
В 1772 году некто Луазо, живший в селении Сен-Мандэ, ставшем в настоящее время предместьем Парижа, заметил в церкви перед собой странную фигуру — человека, одетого в звериные шкуры, с красным рубцом вокруг всей шеи. В руке у него была книга со словами: «Се агнец Божий». Он хотел проследить странного незнакомца, но тот исчез, выходя из церкви.
Проходя несколько дней спустя в Париже по площади Людовика XV, теперешней Place de la Concorde, он был остановлен нищим. Луазо не глядя опустил монету в протянутую шляпу и услыхал слова: «Ты уронил голову короля (изображение на монете), но я жду иной головы, которая должна пасть на этом месте».
Луазо узнал в нищем незнакомца, которого он видел в церкви, и тот сказал ему: «Замолчи, потому что никто, кроме тебя, не видит меня, и тебя примут за сумасшедшего».
В ту же ночь, проснувшись, он увидал на столе своей комнаты золотое блюдо, полное кровью, и на нем голову Иоанна Предтечи, которая сказала: «Я жду головы королей и придворных их, я жду казни Ирода и Иродиады».[53]
Вокруг Луазо образовалась небольшая секта. Они собирались вместе и ждали откровений Иоанна Предтечи о будущей революции. Секта эта дожила до революции и слилась с сектой Богородицы — Катерины Тео,[54] ожидавшей пришествия Нового Спасителя. Вокруг Катерины Тео создались странные легенды. Существует такой рассказ: