Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Искатель. 1966. Выпуск №5 - Виктор Смирнов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В доме Шавейкина меня сначала заинтересовал яркий свет. Во всех комнатах горели стосвечовые лампы. Между тем Шавейкин — ты обратил внимание на обстановку? — был скопидомом. Фарфоровые горки в буфетах, а пил из выщербленной кружки. Собаку держал впроголодь… Боязнь темноты, сумрака оказалась сильнее, чем свойственная ему жадность. И еще — собачья плетка. Хозяин часто ее применял. Зачем он систематически бил пса, который, кстати, безукоризненно выполнял обязанности сторожа? Так мог поступать только мелкий, трусливый человек, который срывал на безответном, преданном существе приступ злобы…

Словом, было видно, что Шавейкин — личность не совсем обычная. Может быть, Воробьев оказался в этом доме не случайно. Стоило заинтересоваться хозяином дачи. Поэтому я не совсем доверял первоначально возникшей версии, пусть даже четкой и неоспоримой. Это подозрение нельзя объяснить чисто логическим путем…

— Интуиция?

— Может быть. Я решил разобраться в тех фактах, которые хоть и укладывались в первую и единственную версию, но все-таки содержали неточности. Доктор был удивлен тем, что Воробьев не пострадал в схватке с собакой. Конечно, преступник мог убить овчарку одним ударом топора. Но как все-таки это ему удалось? Очевидно, он ожидал нападения и первым нанес удар. Однако, во-первых, если бы он знал, что участок охраняет злющая овчарка, то выбрал бы другой объект — пустых дач достаточно в Казенном лесу; во-вторых, он бы прихватил с собой оружие, причем менее заметное, чем колун на длинной рукояти. А как ты видел, топор был найден им под крыльцом. Стало быть, Воробьев не знал о том, что дачу охраняет овчарка.

Он без труда открыл калитку и направился прямо к дому, об этом говорят следы. Схватка могла произойти только у крыльца, там, где примята трава. Допустим, что чуткий сторож сплоховал и не сразу учуял чужака…

— Может быть, пса не было на участке?

— Ты забыл: дача огорожена сплошным забором высотой в два с половиной метра. Пес никуда не мог уйти. Выходит, он сплоховал и напал на взломщика уже у крыльца. Воробьев схватил топор. Просто? Но для этого ему нужно было нагнуться и залезть под крыльцо. Не очень-то удобная поза. Неужели овчарка спокойно позволила ему взять топор и подставила себя под удар? Это возможно лишь в том случае, если собака помнила Воробьева. Но овчарке было три года, а Воробьев был отправлен в колонию четыре года назад. Помнишь, участковый сказал о возрасте собаки, а я уточнил у Сковороденко, когда осудили Воробьева и Оливца?

Напрашивался вывод — овчарку убил не Воробьев. Но кто и когда? И тут мне совершенно неожиданно помогла эта старушка из деревни Бугриха. Первый раз она пришла на дачу примерно без четверти четыре. Вошла на участок, увидела замок и отправилась к своему родичу-путейцу. Я проводил ее на станцию, чтобы проверить показания — они были правдивы. Помнишь, она говорила, что сначала «постучала в калитку» и лишь потом открыла щеколду и вошла. Собака не бросается, не лает. Так же, как и Санька Воробьев, не подозревая о существовании овчарки, старушка ступает на участок.

Ясно: уже в то время овчарка была мертва. Ее убили ударом колуна. И опять-таки этого не мог сделать Воробьев. Судя по билету пригородного поезда, который был найден в кармане его телогрейки, он приехал на станцию Казенный лес в шестнадцать двадцать, позднее старушки.

Кто же убил овчарку? Только человек, который мог спокойно в присутствии собаки достать топор из-под крыльца. Только человек, к которому был привязан пес. А пес был привязан к одному человеку — своему хозяину.

Значит, Шавейкин… Зачем хозяину потребовалось убрать непримиримого сторожа дачи? Ответ ясен: он знал, что кто-то должен проникнуть на дачу, и расчистил ему путь.

Это предположение сразу объясняло еще одну деталь. На песчаной дорожке мы не нашли иных следов, кроме тех, что оставили Воробьев, женщина из Бугрихи и почтальон. Ни отпечатков лап собаки, ни следов самого хозяина. Выходит, Шавейкин, уходя с дачи, уже после убийства собаки подмел дорожку. Зачем? Да чтобы мы ясно видели следы взломщика.

Итак, Шавейкин знал, что на дачу явится взломщик. Знал и хотел, чтобы тот пришел. И тут все факты, с которыми столкнулось расследование, вступают в новое взаимодействие, и рождается другая версия. Хотел, потому что в холодильнике гостя ждала бутылка с синильной кислотой. Неуклюжий участковый сделал правильное замечание насчет «Сибирской настойки», которую недавно начал выпускать завод…

Да-да, не в шкафу стояла эта настойка, а в холодильнике; естественно было предположить, что голодный человек не оставит без внимания холодильник. А если учесть, что этот человек алкоголик, а в колонии со спиртным было, сам понимаешь, туго…

И тут я еще раз вспомнил о таинственном разбойном нападении на самолет. Это продуманное в деталях, дерзкое нападение свидетельствовало о недюжинных способностях его организаторов и великолепной информации. Между тем осуществлено оно людьми малограмотными — Сковороденко, который участвовал в расследовании, засвидетельствовал, что оба рецидивиста, Воробьев и Оливец, отличались примитивным, грубым почерком. Значит, можно было предположить, что был «третий», взявший на себя роль «мозгового центра». Его не нашли тогда, как, естественно, не нашли и денег — «третий» должен был позаботиться о том, чтобы надежно схоронить добычу. А что если «третий» — Шавейкин? Ловкость, предусмотрительность, которые он проявил, расставляя сети для своего бывшего сообщника, свидетельствовали о недюжинном «таланте преступности». Если Оливец и Санька Воробьев были надежными исполнителями, то такой человек вполне мог взять на себя роль организатора. Хитрый, трусливый, осторожный, рассудительный, он решил загребать жар чужими руками.

Возможно, разбой на летном поле был единственным его преступлением, он понимал, что рано или поздно рецидивист попадется, и решил играть единожды, но по крупной.

Все стало проясняться, возникала цепь событий. В первом часу Воробьев приехал в город. Он опасался появляться на улицах, позвонил Шавейкину из автомата. Шавейкин хотя и не ждал звонка, но давно предвидел возможность внезапного появления Рыжего Санчо. Амнистия, условно-досрочное освобождение, побег — мало ли что. Вероятно, с этой целью он приобрел синильную кислоту, о которой предусмотрительно рассказал участковому. Как же, садовод! Он еще не знал, как применит свое «оружие», но знал, что должен избавиться от человека, который, во-первых, потребует половину добычи, во-вторых, может по неосторожности выдать его.

Надо было избавиться от Воробьева, но так, чтобы не навлечь на себя подозрений. Возникает план. Беглец требует убежища, и Шавейкин соглашается помочь. Он советует сообщнику отправиться на дачу в Казенный лес. Правда, дача заперта, предупреждает Шавейкин, а сам он, чтобы не наводить, мол, на след, не сможет приехать тотчас. Но не беда: Воробьев может без труда сорвать замок и затаиться на даче до сумерек. Но прежде всего он должен взять кое-что из одежды в шкафу и прихватить деньги, на случай если его спугнут и придется снова бежать. На даче найдется кое-что из съестного…

Воробьев, получив инструкции, отправляется в Казенный лес, а Шавейкин на своем «Москвиче» спешит опередить его. Прибыв на дачу, он убирает овчарку, ставит в холодильник бутылку с ядом, устраивает в шкафу «выставку ядохимикатов». Он оставляет один только висячий замок, подметает дорожку и спешит в город, чтобы обеспечить алиби.

Расчет прост. Вечером он «неожиданно» наткнется на сорванный замок, вызовет милицию и… И милиция засвидетельствует гибель взломщика, павшего жертвой собственных преступных намерений. И концы в воду. Воробьев унесет с собой их тайну. Если у следствия и возникнут подозрения, то они ничем не будут подкреплены.

Когда стал ясен план Шавейкина, я понял, что только сейчас, пока хозяину дачи не стало известно о том, что замысел удался, мы сможем изобличить его. Сейчас или никогда. Промедление будет означать провал. Он мог попасться только в собственные сети, иных ловушек для этого хитреца и убийцы не существовало.

Но как его поймать? Несомненно, что Шавейкин, приехав на дачу во второй раз, не сразу помчится в милицию. Ему надо убедиться в том, что Воробьев мертв, не то провал. Значит, он войдет в дом и осмотрит труп.

Ну, а если он увидит в кухне живого Воробьева? Ошеломленный неудачей, испуганный, он заговорит, попытается что-то объяснить и этим неминуемо выдаст себя.

Остальное тебе известно не хуже, чем мне… Добавлю только: сегодня я узнал, что четыре года назад Шавейкин вместе с другими связистами выполнял какие-то наладочные работы в аэроклубе в Лосихе. Там ему стал известен график отправления самолетов с кассирами, С двумя рецидивистами, бывшим полицаем и опустившимся алкоголиком Воробьевым, он познакомился случайно в пивной. Там и зародилась идея ограбления.

Павел замолчал. За окном настойчиво сигналила машина, вызывая кого-то из управления. Разгорался суетный день.

— Одного не пойму, — сказал я. — Что же он за человек, этот Шавейкин… Зачем?

— Зачем? — повторил вопрос Павел. — Мы тоже нередко задаемся этим «зачем». Принято говорить — пережиток. Это ничего не объясняет. Кто может поручиться, что через сто или двести лет, когда пережитком будет то, что рождается сейчас, не явится человек, обуреваемый завистью, ревностью, злобой, жаждой обладать тем, что должно принадлежать не ему одному, а всем, обществу? Помнишь, у Экзюпери сказано — только дух, коснувшись глины, создает из нее человека. В данном случае глина-то была: дух не коснулся. Были способности, был ум, правда, изворотливый, хитрый, но все-таки ум. — и вместе с тем душевная узость, завистливость, жадность.

Шавейкин вошел в комнату пригнувшись, как бы в полупоклоне перед «начальством», всем своим видом выражая покорность, раскаяние и полную готовность вывернуть себя наизнанку. Бледный, расплывчатый человечек в клетчатом пиджачке. Подтянул брюки, чтобы не вздувались пузырями, уселся на предложенный стул, сложил ручки. В нем не было, однако, растерянности — очевидно, в голове Шавейкина созрел какой-то план защиты.

— Я бы просил сообщить обо всем случившемся прокурору Шараеву, — с наигранной робостью сказал он. — Видите ли, я знаком с ним, он часто пользовался услугами нашего телеателье, и я полагаю…

— Прокурору уже сообщено, это наша обязанность, — сказал Павел.

— Нет, нет, чтобы лично обо мне сообщено.

Он застыл в ожидании. Приказчик, несомненный приказчик! Торгашеская душонка: сладенький голосок и два вопроса, светящихся в прищуренных глазках: почем, как? Все покупается, все продается, надо только узнать, за какую цену и чем, потому что не всегда соблазняют деньги, — может быть, тебя, старший лейтенант, куплю намеком на большие связи, и ты станешь помягче, подобрее. Надо только нащупать лазейку, узнать: почем, как?

И вдруг неожиданная мысль льдистой волной залила меня — что, если бы мир, окружающий нас, и впрямь был бы создан по образу и подобию, угодному приказчику, мир купли и продажи, где отношения между людьми вымерены золотом, где власть дается богатством, а богатство изворотливостью и обманом? Дави, наживайся, выкарабкивайся, покупай, властвуй, тогда уж с тебя не спросится, тогда сам будешь спрашивающим, диктующим. Ого, как развернулся бы наш Шавейкин с его способностями и сметкой!

Опоздал приказчик, безнадежно опоздал!

— Вы узнаете этого человека? — спросил меня Павел.

— Да, — ответил я, — узнаю.

Мы вышли из управления вечером, солнце цеплялось за телебашню, поставленную над городом на Белой сопке. Самолет тащил в небе серебряную нить, распахивались двери учреждений, у кинотеатра выстраивались очереди. Нас подхватила толчея, понесла, как поток, перекатывая через перекрестки.

Павел отстал — я оглянулся и не нашел его в толпе. Он растворился в улице, слился с нею: стандартное демисезонное пальтишко, кепочка, тонкая, как гвоздик, папироска в зубах. Отличи такого среди тысяч подобных. Наконец я заметил лоток букиниста, протиснулся, узнал знакомую фигуру. Павел листал книгу, букинист что-то втолковывал ему.

— Слушай, Павел, а ведь это твое дело, — сказал я, стараясь подавить нотки сочувствия и утешения. — Твое, понимаешь, от начала до конца.

Павел посмотрел на меня недоумевающе.

— Разумеется мое. Я должен заниматься такими делами, раз уж выбрал угрозыск.

Он не понял. Ну ладно, решил я. Хорошо, что не понимаешь.

Д о л ж е н — тебе это слово объясняет все. Но тогда я должен рассказать о тебе.

Ты говорил как-то об эпиграфах, которые можно найти у Шекспира… Хорошо, начнем с эпиграфа.

Виталий Мелентьев

ШУМИТ ТИШИНА

Фантастический рассказ

Рисунки В. КОВЫНЕВА

Ночной разговор начался с моего утверждения, что Азовское море — самое земное из всех. Соединенное бесчисленными проливами с океаном, оно глубоко врезается в толщу Европейского континента.

Иные даже утверждают, что оно как бы не море, а скорее озеро — вода в нем малосоленая, в нем нет приливов и отливов, нет и коренных морских обитателей.

И все-таки оно море!

От его серой ласковой воды пахнет йодистым простором и свежестью, звезды над ним яркие и четкие. Под шум азовских волн на человека накатывает необычное созерцательное состояние, когда мысли и образы рождаются словно бы не в мозгу, а где-то внутри тела. Мнятся невиданные, угадываемые создания, сердце распирает тоска о неизведанном, или, точнее, изведанном, но забытом. Словно возвращается время детства и ранней юности, когда запросто летал или плавал в выдуманном — родня и ровня всему неясному, что было вокруг.

Вокруг Азовского моря — безбрежные, как океан, теплые и ласковые степи. Так, вероятно, выглядел берег той обетованной земли, на которую вышли рыбообразные предки. Ведь не могли они, безногие, бескрылые, выползти на скалы, на каменную осыпь — колючую и обжигающую днем, замораживающую ночью.

Азовское море, как ни одно другое, прогревается ровно на всю глубину и поэтому несет в себе густой, парной не столько запах, сколько дух водных равнин. И этот парной дух, причудливо сплетаясь с горьковатым, пряным, как привкус морской воды, запахом степных пространств, тоже, вероятно, манил наших предков. Развиваясь в определенной среде, они должны были выползать только на такие вот берега, и запахом и теплом своим похожие на привычное для них дно.

Может быть, поэтому с особой силой на Азовском море накатывает на человека древнее и властное, едва ли объяснимое словами чувство, которое мы условно называем чувством единения с природой. Впрочем, сейчас вот говорят о клеточной памяти человека, и многое из того, что каждый переживал на морском берегу, становится как-то обыденно просто и в то же время грандиозно сложно.


Может быть, в самом деле память клеток влияет на психический мир человека. Ведь всякий знает, что никто не лечит неврастеников с такой мудрой и бережной простотой, как лунные вечера на берегу моря, как мерцание звезд над его маслянисто-черной гладью, как его штормы и истомные штили. Недаром бывает, что человек, никогда не видевший море, так тянется к нему. И нет ничего удивительного в предсказании писателя Ефремова о том, что будущим межзвездным путешественникам эта память клеток будет мешать больше, чем трудности на героическом пути познания нового.

— Верно сказано, — перебил меня собеседник, высокий и стройный старик. — Хотя…

Мы случайно встретились в этот вечерний час на берегу, долго молчали, поначалу ощущая взаимную неприязнь — человеку у моря иногда очень важно побыть одному. Потом незаметно разговорились.

— Вот именно — память клеток. Она живет помимо нашей воли, и ее, конечно, можно и подавить и заглушить, но можно и усилить — ведь есть в ней и нечто замечательное, я бы даже сказал — возвышенное, и в то же время словно бы растворяющее человека в чем-то огромном — в природе, что ли, в бытии… — Старик долго смотрел на ровное, матовое в свете звезд стекло воды и добавил: — А вы, видно, здешний — «г» у вас мягкое, южное, но и пошатались, видно, по белу свету всласть: говорок у вас — как бы это половчее выразиться? — разномастный.

— Говорок и у вас разномастный.

— Я здесь родился. — Старик усмехнулся. — А потом сбежал. — Он подумал и утвердил: — Именно сбежал, а теперь… обратно бегаю.

На западе, за черным и безмолвным Таганрогским заливом, дрожало светлое марево городских огней. Неожиданно и небо над дальним городом, и черная духовитая гладь моря вспыхнули багровыми и алыми отсветами, стало тревожно и неуютно. То, чем мы жили на пахнущем тлением и рыбой глинистом берегу, стало исчезать.

— На мартенах шлак выпускают, — отметил старик.

Мы смотрели на полыхание багровых отсветов, и, когда увидели, как звездное небо опять улеглось на дрожащее марево обычных городских огней, старик закурил и стал говорить:

— Вот память клеток теперь выплыла, и, может, еще что выплывет, что люди иногда и замечали или чувствовали, но понять не могли. Вот вы, наверно, тоже слышали рассказы о том, что в старое время осетра, белуги, севрюги здесь было невпроворот. И в иной год шли они так густо, что каюки ломали.

Были такие рассказы-легенды о путинах, когда на базарах красная рыба стоила гроши, а икра — паюсная, зернистая — продавалась бочками, а свежая — жировая — была дешевле постного масла.

— Вы не задумывались, почему такого не бывает теперь? Ну, знаю, знаю… Война, браконьерство, плотины, что перегородили пути к нерестилищам, — все это так. Но коль скоро и вам эти места знакомы, то не можете не согласиться, что и в прошлые времена в этих вот местах красную рыбу брали варварски. Можно сказать, современные браконьеры — просто ангелы по сравнению с тогдашними честными рыбаками.

В этом была своя правда. И Дон в гирлах и выше перегораживали сплошными сетями, и в море ставили посуду — длинную, километра в два-три, веревку, увешанную ярусами остро отточенных крючков. Красная рыба натыкалась на эти крючки, кололась и рвалась в сторону. Только сотая из таких ободранных рыбин запутывалась в «посуде», а девяносто девять, обрывая кожу и тело о голые страшные крючья, вырывалась и уплывала в море залечивать раны или помирать. И все-таки было той рыбы так много, что даже уроженец этих мест А. П. Чехов отмечал, что в каждом русском трактире обязательно подается белуга с хреном, и недоумевал: сколько же ее нужно для этого вылавливать!

— Всего я понять не могу, да и вы не поймете, мало мы еще знаем. Но я верю, что ученые найдут пути, по которым рыба опять вернется в море, и будет оно кишмя кишеть и красной рыбой, и рыбцом, и таранью, и даже тем же самым бычком — хоть песчаником, хоть подкаменником-черномазиком. Но в одном я уверен, что тех необыкновенных путин, о которых нет-нет да и вспомнят местные старики, уже не будет. И не потому, что рыбы будет меньше, а по другой причине.

Погодите, не спрашивайте, раз я начал рассказывать — расскажу до точки. Вы, видно, человек с блажью в голове, если в такую ночь можете сидеть здесь, не то в степи, не то на море, и думать свою думку. А поскольку и я с блажинкой, так мы с вами общий язык найдем, и, может быть, вы мне кое-что и объясните: опять-таки вижу, что вы за наукой следите более обстоятельно, чем я.

Видите правее — огоньки. Вот то и есть родные огоньки. Поначалу там поселились, как говорили, «двойные казаки». Казаки в квадрате. Почему? А потому, что казаки — это русские люди, сбежавшие в свое время от помещиков и богатеев в надежде на добрую жизнь. Но потом и у самих вольных казаков образовались свои богатеи. Так вот сюда пришли те казаки, которые сбежали от своей казачьей верхушки. Ну и, понятно, народ это был отпетый, никого и ничего не боявшийся. До того не боявшийся, что во время Крымской войны они атаковали английские военные корабли в… конном строю. И представьте, победили. Случай невероятный, однако справедливый.

Бомбардировавшие Таганрог английские корабли вынуждены были отойти от берегов: подул норд-ост, а по-казачьи — «верховка». Ветер выгнал воду из Таганрогского залива, и корабли сели на мель. Вот тут и атаковали их казаки в квадрате. Отчаянный, говорю, народец был… Ну, может быть, еще и потому, что места тут уж больно просторные.

Я знал — места действительно просторные. Гладь моря, буро-красные лбы глинистых отрогов над нею и гладь степи. Крепкий, как настой чабреца и водорослей, провяленный солнцем, небывалый воздух. В глубоких балках с обрывистыми берегами на провесне ползут ручейки, но к середине лета исчезают. Однако в балках пахнет сыростью, и не морской, а дальней, равнинной, домашней сыростью, словно подчеркивающей просторность и чистоту этих мест.

Жили тут по-всякому — кто пахал, кто рыбалил, кто кое-чем промышлял, в том числе и мелким разбоем.

Был недалеко от наших мест превосходный бугор, словно обрезанный с двух сторон глубокими балками. Как раз к нему и подходили густые косяки красной рыбы…

Нет уж, вы не перебивайте. Знаю, что вы скажете — красная рыба косяками не ходит. Это не селедка. Правильно. Только отчасти. К этому бугру красная рыба приходила именно косяками, и такими густыми, какими ходит только селедка или хамса.

На несколько суток столько сюда осетров, севрюг и белуг и даже стерляди набивалось, что просто диву давались. Над заливом в эти дни и особенно ночи прямо-таки скрежет стоял, словно в первый, самый густой ледоход на реке, — с таким остервенением рыба терлась друг о друга своими костяными наростами. Вода становилась как перекипяченный калмыцкий чай, густой, темный, — ил со дна поднимался; куда ни глянь, везде мелькали рыбьи хвосты, как косые паруса маленьких рыбачьих байд. Повсюду торчали, нюхая наш необыкновенный воздух, колючие рыбьи носы.

От того необыкновенного рыбьего средоточия, костяного шуршания, всплесков, а может, и еще из-за чего-нибудь на душе было муторно, злобно и тоскливо. Хотелось словно бы вырваться из чего-то, уйти в совершенную неизвестность, но в какую-то такую, которую не то что знаешь, а как бы предугадываешь.

Под это костяное шуршание все время казалось, что и рыба тоскует и печалится оттого, что не дано ей выйти на берег, не дано подышать степным вперемешку с морским, необыкновенным воздухом, поползать, пошуршать шелковистым ковылем и горькой полынью.

Не знаю, как кому, но мне в такие годы — а они на моей памяти были всего раза три, не более — казалось, что рыба приходит в эти места не случайно, что ей надоело болтаться в сырой воде, а как выбраться на сухую землю, она не знает.

Вот в такие ее приходы и жирели местные рыбаки. Били они эту рыбу баграми, тянули руками, оглоушивали деревянными молотами, которыми лед для ледников колют, совершенно сатанея от крови, слизи и невиданного богатства. Но вот что удивительно — как ни жадничали, как ни лютовали, а все-таки почти никто больше двух дней такой бойни не выдерживал. Плевался в сердцах, ругался и решал: «Хай она сказится, и та рыба, и то богатство — совсем с ума спятить можно!»


В третий день рыба еще как бы толкалась, как бы раздумывала и осознавала, что на берег ей не выбраться, что необыкновенный воздух не для нее, и начинала медленно расходиться. После этого пропадала она надолго и ловилась в заливе, как всегда ловится. А в необыкновенные годы косячного хода вот как раз на таганрогском базаре икра и стояла кадками и макитрами.


И еще было замечено, что после такого уловистого года на превосходном том бугре поднимался невиданный бурьян — жирный, пахучий и такой густой, что продраться сквозь него не было никакой возможности. На второй год бурьян был поменьше, потом еще меньше, а потом все входило в норму. Ясно, что косить тот бурьян никто не косил, и, может, потому земля на бугре была иссиня-черной, и чернозем тот был приметно толще, чем по соседству, а сам бугор — выше.

Ясное дело, на такую землю под самым косячным местом зарились многие. То тот, то другой, бывало, перебирался, строился, огороды разводил, птицу-живность. Может, от бурьянов или еще от чего, но каждый, кто здесь поселялся, словно бы пропитывался грустным, желчным бурьянным запахом и задумывался. Умирать, правда, никто не умирал. Наоборот, даже старики словно бы крепчали и молодели — морщинок у них становилось меньше, спина распрямлялась, а главное — глаза молодели. Пропадала в них стариковская тускловатость, и появлялось что-то туманное, грустное, но молодое.

Однако жить здесь никто подолгу не жил. Два, три, редко — четыре года. Потом новоселы распродавали живность, скарб, каюки с бандами, бросали мазанки и уходили. И никто в родные селения не возвращался: всех тянули дальние места. Растекались люди по всей России, а иные нанимались на заграничные пароходы и вовсе пропадали.

На Чертовом бугре при мне никто не селился. Только остатки саманных хибар — груды оплывшей глины с соломой — на провесне проступали сквозь прошлогодний бурьян. Вот этими-то хибарами и попрекал меня отец.

«Я тебя растил, я тебя кохал, а ты совсем сдурел — повадился на Чертов бугор. Ты шо, не знаешь, шо оттуда только сумные думки тягают? Полудурком решил стать? Ты ж как то перекати-поле — хоть «верховка» потянет, хоть «низовка», а тебя все волочит не знаю куда. Будешь забываться, помяни мое слово, — еще занесет тебя к Чепурихе, как то перекати-поле».

Долго он ругался и грозил, что опять пороть начнет, но только напрасно — парень я был из крепких, а батя у меня уже в годах. Однако слова его меня проняли, да не с той стороны.

Справа от бугра шла Чепурихина балка. Под осень, когда из Сальских и Задонских степей задувала «верховка», кубарем летели призрачные кружевные шары перекати-поля и оседали, как бы проваливаясь, в глубокой и извилистой Чепурихиной балке. Этим перекати-полем всю нашу недлинную и не очень уж лютую зиму и топила свою халупу Чепуриха.

А коль скоро с топкой в наших местах испокон веков трудновато — степи же кругом, — люди говорили, что Чепурихе и тут черт помогает.



Поделиться книгой:

На главную
Назад