По-прежнему в это время докашивается на лиманах сено, а на гористых лесах – жнут женщины рожь. Но только радость свою, очи свои прекрасные закрыла теперь мать-пустыня; жнут и косят люди так, чтобы насытиться.
Я выхожу на берег, присоединяюсь к детям, спрашиваю ребят:
– Грибы или ягоды?
– Пробки! – отвечают мальчики.
Они пробки собирают: у заливных берегов реки осели пробки; множество деревушек на берегу реки, в деревушках годовые праздники, и сколько бутылок выпивалось прошлый год, столько пробок оставил весенний разлив на берегу. Множество пробок, у одного мальчика их целая пирамида.
В шалаше у знакомого Алексея Васильевича, разговаривая о пробках, мы оба радуемся, что нет на Руси больше пьянства, а когда вечером стало холодно, перед едой Алексей Василия неожиданно воскликнул:
– Вот бы по стаканчику!
И так пожелал, будто выпил, и, уже выпивший, стал душевно рассказывать:
– Побывал в Петрограде, подивился: пьют какую-то ханьжу. Спрашиваю, как делается. – А просто, говорят, смешай горячий спирт с квасом, вот и будет ханьжа. Перед праздником говорю себе: «Олешка, ты чем хуже других?» – и купил, еще купил себе большую газетину: Выпью, думаю, и почитаю; завернул бутылку в газетину… шишки еловые! хорошо! Налил спирту в стакан по нижнее пятнышко, квасом долил, выпил – что за диво! Напиток, говорили, дерзкий и опасный, а действия нет. Налил еще спирту по середнее пятнышко, половину за половину квасом налил, выпил – ничего! В третий раз наливаю по верхнее пятнышко, сижу, дожидаюсь – ничего, будто квасу напился. Газетину смотрю… шишки еловые! в газетине большими буквами напечатано: «Конец Европу!». Слава тебе, Господи! и даже перекрестился. Конец врагу Европу, дерзкому, матушка Русь одолела лукавого злодея. Читаю…
Алексей Васильевич вдруг переменил свой веселый шутливый тон:
– … читаю, а черти клещами за слова, черт знает что бормочу, похолодел даже: вот она какая ханьжа, вот она куда бьет! Входит Яков Макарыч. «Угости!» – говорит. – «Сделай милость», – отвечаю. Выпил он раз и два. «Почитай теперь!» – говорю. Читает, а я хохотать, и он хохотать. Щекочут нос черти, бормочем слова, как при столпотворении вавилонском. С тех пор закаялся пить ханьжу, самое это последнее дело; тому это пить, кто уж и родителей не почитает.
Солдаты, отправляющиеся на фронт. Фото 1914 года. В годы Первой мировой войны Пришвин был военным корреспондентом, печатал свои очерки в различных газетах. Дважды побывал на фронте: с 24 сентября по 18 октября 1914 года и с 15 февраля по 15 марта 1915 года. Его отношение к войне было неоднозначным: с одной стороны, он осуждал германский милитаризм, «немецкий военный сапог»; с другой стороны, Пришвин видел, как обострились в это время все проблемы России, о которых он писал еще в довоенный период.
И долго нехорошими словами честил Алексей Василии ханьжу. Я спросил про газету.
– Цела! – ответил он, – вот, почитай.
Беру газету и читаю «Конец Европы»: «Национальное сознание и национализм – явление XIX века. Кристаллизуются национальные государства. Национальные движения XIX века противоположны универсальному духу средних веков, которыми владели идеи всемирной теократии и всемирной империи и которые не знали национализма».
– Вот тебе и конец Европу, – смеется веселый Василич, – ну, дальше!
– Национализм есть партикуляризм; империализм есть универсализм.
– А не знаете ли вы этого человека, вот кто писал это? – спрашивает мой слушатель.
– Знаю, человек православный.
– Вот и я думал тоже: православный он человек, только, видно, как и мы с тобой, православный с загуляевой улицы.
Машина смерти
Сердца раскрываются в каких-то нечеловеческих образах, какие-то странные чувства животных – лошади останавливаются, какие-то странные птицы – за тысячу верст чуют войну.
Без ружья и шашки, неся в руках что-то, остановился солдат. Он сказал нам, что несет молоко на позиции, и указал рукой на ближайшую рощицу: там будто бы и была эта позиция.
Когда свистнула одна пуля, и другая, и третья, мне стало так, будто на меня напали и кричат: «Руки вверх!» – но я навсегда решил рук не поднимать; я очень боюсь, ожидаю со страхом следующего свиста, но рук не поднимаю и все иду по тропинке за солдатом. Вдруг он повернул круто вбок, и мы увидели недалеко от нас большие орудия и людей.
Чье-то строгое лицо глянуло на нас с земли и приковало на месте.
И мы тоже легли…
Наши в этот же день взяли город, и вдруг все стало обыкновенно и буднично. Встречается знакомый профессор-хирург и говорит:
– Господин писатель, для вас любопытный экспериментик.
Едем с профессором в лазарет.
– Пожалуйста, – говорит он, – десяточек рук.
Нам дают в автомобиль мертвые руки.
Мы едем за город, профессор велит солдату стрелять в мертвые кисти в упор. Газы входят в маленькое пулевое отверстие и разрывают кисть. Фотографическое изображение дает звезду на ладони.
Стрельба на далеком расстоянии дает только маленькое отверстие.
«Звезда» есть доказательство самострела.
По пути на место применения найденного метода профессор говорит:
– Я сторонник гуманного отношения к «пальчикам» (так называются самострельщики). Комплекс социальных условий не всякого делает героем. Потому я предлагаю не расстреливать их, а по излечении отправлять на передовые позиции, на самые опасные места.
Так приезжаем мы на большой вокзал, заваленный ранеными, тут сидят, там лежат, стонут и корчатся тысячи. Между ними профессор – как огромный чугунный столб. Мы с профессором подходим только к «пальчикам».
– Сестра Алиса, развяжите.
И пока развязывается рука:
– Господин писатель, вы должны быть психологом, этот раненый, по-вашему, герой или «пальчик»?
Это трус.
На ладони у «пальчика», как на фотографии, самострельная звезда, очерченная кровью и порохом.
– Ну, господин писатель, вы, я вижу, привыкаете, вы теперь психолог.
Профессор был прав: я привыкал и, привыкая, слеп. И нас, слепых, кто-то взял на Голгофу.
Кто же видел и кто творил эту слепую Голгофу?..
Поездка в Новую Россию
Побывал я на местах недавних сражений, видел, как теперь там по теплым местам сеют хлеб, и слышал, как говорят нам, приезжим, вместо нашего «здравствуйте» – «слава Богу».
Двигаясь все ближе к линии фронта, видел я поля, покрытые большими ямами от бризантных снарядов, теперь залитыми водой; однажды все поле было покрыто озерками, словно большими глазами. Тут люди еще не пахали землю, а только, бродя между озерками, собирали картошку и взывали к нам: «Соли, соли!» – места соляного голода. Так, пробираясь по этим местам все дальше и дальше, я достиг, наконец, братской линии и увидел, наконец, в ямках живых людей с ружьями в руках. Здесь я останавливаюсь и начинаю рассказывать с самого начала, как я попал на эту линию и что мне тут показалось.
Волочиск – пограничная станция. Тут уже был маленький бой. За лесом на болоте здесь стоит первый крестик братской могилы. Взорванная водокачка, таможня, множество остатков пострадавших от взрыва товаров.
В этом местечке я очень мучился в поисках пропуска в Галицию, потерял много времени, и спутники мне сказали потом, что «Волочиск волочит».
У меня было письмо к коменданту Волочиска от одной влиятельной особы, я был уверен, что меня пропустят в Львов по железной дороге. Но даже не распечатав письма, комендант мне сказал:
– За пропуском? Невозможно!
Прочел, смягчился немного и все-таки повторил, что невозможно. Это был прапорщик запаса, бывший учитель гимназии, филолог. Мало-помалу мы с ним разговорились о его деле, как он, филолог, вдруг погрузился в железнодорожное дело и все на свете забыл и помнит только, что когда-то давно-давно рыбу удил, и было там все голубое позади…
В комендантскую стали приходить различные просители; я сел в сторонку и думал: «Как мне быть?»
В комнату приходили все больше за пропуском люди, не знавшие о запрещении движения по железной дороге, каждому нужно было вновь объяснять, и я видел, как филолог все больше и больше сердился.
Жена львовского пристава особенно долго объяснялась:
– Вы знаете, как дорого мясо во Львове, немыслимо жить, немыслимо жить!
Она приехала сюда, в Волочиск, и посылала отсюда мужу кондуктором дешевые бифштексы, теперь соскучилась, хочет к мужу.
Батюшка объяснил, что приехал по просьбе людей высокопоставленных к русским людям, освобожденным от иноземного ига.
Околоточный, в полной форме, при всех документах, объяснял, что ищет места во Львове, что во Львове большая нужда в полиции.
Потом, все прибывая и прибывая, приходили разные подрядчики, маркитанты и люди разных профессий: турок ехал бузню открывать, бессарабец – ресторан, кто с мукой, кто с табаком, кто с чаем-сахаром и теплой одеждой. Бог знает откуда и с чем только не являлись люди, – как вороны, когда где-нибудь у берега вытряхнешь из сумки лишнюю пищу, и вороны, раньше невидимые, возникают в воздухе темными точками, летают, кричат, хватают, дерутся…
Филолог был совершенно измучен, как вдруг среди этой толпы явился совершено серый хохол, даже с кнутом в руке.
– Цибулю везу!
Сразу повеселело, комендант даже поинтересовался, куда хохол цибулю везет.
– В Новую Россию!
И рассказал, как он отсеялся, отпахался, взял насыпал воз цибули и поехал в Новую Россию смотреть город Львов.
– На лошади едешь, на лошади можно! – сказал комендант.
– На лошади можно? Не поехать ли на лошади?
Так мы пришли к соглашению ехать на лошадях. До Львова никто не соглашался везти нас: у извозчиков был какой-то страх перед Львовой, главное, боялись почему-то, что из Львова не выпустят. Наняли до Тарнополя и поехали. За нами поехали хохол с цибулей, молдаванин-ресторатор, турок с халвою, всякие маркитанты, впереди тоже ехали с мукой, с табаком.
Подволочиск – на другой стороне пограничной речки, в Австрии. Речка направо широкая – пруд мельницы, налево ручеек и в нем удильщики, как будто и не было войны, удят рыбу. Наш столб, австрийский столб, сломленная рогатка, и мы в завоеванной и, может быть, даже в освобожденной стране. Сожженные дома, разбитые снарядами стены, следы пуль на стенах – странно, почти радостно смотреть на стены, пробитые пулями, ищешь следы пуль глазами и, не находя их иногда, с презрением отвертываешься от уцелевшей стены. Хочется, чтобы все больше и больше было следов разрушения, чтобы ярче и ярче разгорался пожар – начало того чувства тяги на войну, что неминуемо приведет в самый бой!
В Подволочиске у этого коменданта мы должны были взять пропуск, как говорили нам, пустая формальность: всем дают, кроме ворон. Но этапный уехал куда-то на весь день, и пропуск давал пристав в полицейском участке. Сказали, что в ратуше полицейский участок, и мы сразу нашли его все по тем маркитантам: они все прибывали и прибывали, располагаясь возле ратуши со своими подводами.
В самой ратуше, ставшей полицейским участком, сидели два писаря, один местный инженер, другой служащий на фабрике жестяных этикеток. Давно прошло назначенное время для пропусков, но пристав не являлся. Больше всего сердился околоточный, и мы посмеивались над принцем в роли нищего. Никто не осмеливался сходить к нему на дом, народу все прибывало и прибывало. В комнате было накурено, невероятно душно, на душе безнадежно и страшно, у меня было предчувствие, что опять не пропустят нас. Из окна было видно, как по улицам, пустым и разрушенным, бродили группы евреев, по случаю праздника «кучки» (кущи) одевших особые единообразные с меховой оторочкой шапки, с длинными пейсами, мрачные от перенесенного несчастья, совсем какие-то особенные люди.
– Фанатики! – сказал наш околоточный.
И потом прибавил:
– Хасиды и цадики.
После, в дороге меня не раз бесил самоуверенный тон околоточного. Это было только начало. Я просил объяснить его, что такое хасиды и цадики.
– Просто фанатики – отвечал околоточный и смотрел на эти интересные фигуры людей с явным отвращением.
Писарь-инженер вмешался в наш разговор и долго рассказывал о положении евреев в Галиции; мне показалось интересным, что, по словам инженера, образованная часть еврейства больше, чем в России, разрывает связь с стариками, и потому здесь действительно между стариками много фанатиков.
– Хасиды и цадики! – твердил околоточный. И так мы были до вечера. Народу, подвод собралось бесчисленное множество, и вот вся эта толпа дрогнула.
– Идет!
Наверно, кто-нибудь его очень рассердил. Даже у околоточного, просматривая документы о свободном проезде по всей России, он придрался:
– Не сказано: по Галиции.
– Галиция – тоже Россия, – ответил околоточный твердо. Но, главное, испортил дело подрядчик. Он вздумал напомнить начальству, что день его стоит двести рублей, он потерял день и подводу.
– А у вас есть свидетельство о неподсудности? Свидетельства не оказалось, пропуск подрядчик не получил.
– Следующий.
Но околоточный не хочет ехать без нас, а мы еще можем попытаться у этапного.
И опять мы едем назад в Волочиск и приговариваем:
– Волочиск волочит.
За большим столом на вокзале обедают сестры милосердия, хорошие сестры, строгие лица, словно монахини, и между ними усы, огромные, добрые военные усы и хлыстик на плече.
– Велите написать в канцелярии пропуски – скорей!
С болью в сердце видел я, как наш почтенный старик-подрядчик бегом бежал в канцелярию.
Потом усатый комендант махнул хлыстиком и подписал всем своим чернильным карандашом, и все сестры видели, как у него это красиво выходило.
– Я всегда чернильным карандашом подписываю, – сказал он сестрам, – скорей.
Мы ночевали в грязной деревушке Фридриховке возле Волочиска. Плохо, тревожно спалось, возникали подробности виденного за день, вспоминалось, что в сожженном Подволочиске почти вовсе нет собак – куда они делись? Там, на войне?
Утром догнали мы обозы, узнали хохла с цыбулею, бессарабца желтого, турка с халвой и множество других маркитантов и увидели новое множество их. Быть может, невидимыми воздушными путями вместе с нами летели на войну и хищные птицы. Смотрю на дорогу, покрытую обозами, на поля и думаю о птицах, вспоминаю…