— Фамилия такая…
Я пожалел, что спросил. Циглер курил и хмурился. Я смотрел, как быстро темнеет под ветвями акаций однотонный серый асфальт, превращаясь в черную тень. За миг поголубело бесцветное небо. В листве словно заискрились укрытые маленькие зеркала — всходило солнце.
Приехал «раф», рядом с водителем сидел довольный Мудянка:
— Загружаемся, хлопцы, еще подскочим на Октябрьскую за консервой.
В салоне не было кресел, я устроился на рюкзаке, поискал бок помягче и сел. Щербатая дорога трясла машину, и обод тушенки беспокоил копчик.
Рассветная Феодосия выглядела как город детства, который однажды напрочь позабыл. Точно много лет назад кто-то выкрал мою прежнюю жизнь, обесточил память, а сейчас она пробуждается болезненными всполохами узнавания — вот здесь, во двориках играл в казаки-разбойники, тут из колонки тянул пересохшим горлом воду, по этой улице спешил в школу, помахивая портфелем. Вспомнились иные отец и мать, стены детской комнаты в цветочных обоях, сиреневые шторы, письменный стол…
На улице Октябрьской мы погрузили рыбные консервы, краснодарскую томатную пасту в поллитровых банках, макароны, крупу, рис.
— Вот на х… тебе этот Коктебель, — отговаривал водитель. Он уже был в курсе моей печали, наверняка Мудянка проболтался. — Там же одна интеллигенция бородатая собирается. Москва и Ленинград. Физики и лирики. С тоски подохнешь!
Он обернулся, чтобы я увидел его игривое лицо.
— Мудянка, — говорил Мудянка.
Кивал, соглашался в такт ухабам Циглер.
— А бабы ж какие страшные туда понаезжают, — пугал водитель. — Не накрашенные, нечесаные. Все в этих бусах плетеных, фенечки-х…нички, как их там? Лучше в Судак. Там себе такую кралю найдешь, про жинку свою и думать позабудешь. И, опять-таки, имеются места культурного отдыха. Рестораны, кафе. Вечером на набережной, — он поднял важный палец, — живой звук.
— Да я наоборот, я не хочу, чтобы шумно было. Тишины хочу…
— Так рядом Меганом. Пойдешь туда — там дикие пляжи, на километр — один отдыхающий…
— И тот с приветом, — добавил Циглер. — Как Карлос Кастанеда. Читал?
Город выдуманного детства сменила желтая сухая степь. Она напоминала собачьи косматые бока, в которых точно репейник застряли скрюченные низкие деревца.
Мелькали перечеркнутые наискосок красным деревеньки, жилые прилагательные среднего рода — Пионерское, Виноградное. Быстрые пейзажи с долинами и горными перевалами были словно из сказки про Канзас — где-то там за клыкастыми вершинами обитали злые волшебницы и карликовые смешные племена. Дорога повернула на Коктебель, ликующее вынырнуло море.
По обочинам ширилось строительство — татарские уродливые виллы из ракушечника. Рабочий день только начинался, и смуглые татары, как и положено захватчикам, взбирались по лесенкам на пористые стены.
Клумбы, домики, киоски, пробуждающийся базарчик. Вокруг поселка вздымались коричневые кручи — казалось, Коктебель пьяный поскользнулся, съехал в овраг, да там и заночевал.
— Ну, думай, — сказал Мудянка. — Остаешься? Ты нас не слушай, тут, в принципе, нормально…
Водитель притормозил, чтобы скорость не помешала мне принять решение.
Я ждал знамения свыше. С надувным спасательным пузом пробежал раскормленный мальчишка, за ним, переваливаясь, следовала бабушка, еще не старая матрона с ошпаренными алыми плечами. Она отдышливо взывала: «Миша, Миша!», не поспевала за внуком, над гневным лицом колыхались белые рюши панамки: «Просто дрянь, а не ребенок! Больше не возьму тебя на пляж!»
— В Судак поеду, — сказал я.
Улица Ленина вывела прочь из Коктебеля. Под похожим на драконий костистый загривок хребтом лежала прохладная оливковая тень. Холмы на солнце обретали медный блеск. Из низкорослых хвойных зарослей белые валуны показывали ископаемые слоновьи шкуры. Кустики чертополоха, как газовые горелки, дрожали в прозрачно-фиолетовом огне.
Водитель говорил Мудянке, заливался смехом:
— Ростик на прошлой неделе пригнал «гольф» второй, брал за полторушку, я смотрю — а там пробег четыреста пятьдесят тысяч!
Мы поднимались в горы. С дороги открывалась крылатая панорама на косматую зеленую спину, из которой нарезали узкие ремешки дорог. Вдоль обочин шумели чужие нерусские дерева с большими листьями, напоминающими охотничьи собачьи уши. На склонах аккуратными морковными грядками зрели виноградники.
Проехали поселок Щебетовку, и Циглер посетовал, что магазин коньячного завода еще закрыт. У живописного пруда в камышах и травах, с земляным плоским берегом, остановились. Стоянка была вынужденной — краснодарские банки на недавнем ухабе издали подозрительный расколотый звук.
— П‑лять, — расстроился Циглер. — Две таки коцнулись…
Он открыл заднюю дверь. Треснувшую банку, что поцелее, бережно, как птенца, высадил в траву. У второй отвалился верх — осколок походил на окровавленный венец. Циглер свернул совком газету и принялся вычерпывать из машины томатные сгустки.
Мудянка извиняющимся тоном обратился ко мне:
— Не обижайся, мы бы тебя до Судака добросили, просто сразу выгружаемся и бегом обратно в Феодосию.
— Не гони, хлопец нас выручил, — благородно возражал Циглер, — давай подвезем, не по-людски как-то…
Я спросил:
— А сколько тут до Судака? Я б прогулялся…
— Кило́метров пятнадцать, — сказал водила, — по трассе часа за три доберешься. Красота, природа. В Солнечную Долину можно завернуть — там винный магазин. Еще рановато, — он поглядел на часы, — но к девяти откроется. Как раз, пока дойдешь. Местные приторговывают. Красное, крепленое, «Массандра» и… — тут он поднял палец, точно поставил восклицательный знак, — и «Черный Доктор»! Короче, все, что захочешь…
— Пройдусь, — я снял камень с Мудянкиной души. — Серьезно.
За пять быстрых минут мы долетели до развилки. Мне не терпелось остаться одному. Хотелось бормотать и восклицать. В присутствии посторонних я не мог обстоятельно переживать свою тоску.
Циглер спросил:
— Вода с собою есть?
Я вдруг вспомнил, что так и не наполнил флягу.
Он протянул бутылку с минеральной водой:
— Бери, через час-другой тут пекло начнется…
Я не послушал Циглера. Стараясь не проливать воду в пыль, заполнил флягу и вернул бутылку.
— Счастливо отдохнуть, — пожелали мне из «рафа». И укатили в Краснокаменку.
Я вытащил из рюкзака прозрачный пакетик с часами. На ладони они напоминали снулого хруща. Я поднял тяжелое, с вензелем, надкрылье. Стрелки показали три минуты девятого…
Впереди громоздились горы в молочной дымке. У горизонта куделями повисли облака. По залатанному старому асфальту уносились морзянкой вдаль белые тире дорожной разметки. Я вскинул рюкзак и крепко, радостно зашагал.
Сердечные соки за неделю перебродили в топливо. Я заранее переживал, как мало впереди пути, как быстро я достигну Судака, не утомленный. И обстоятельно думал о маленькой утраченной певице, содрогался от нежности. Мне казалось, я все еще чувствую губами пульсы теплого девичьего виска. Мы ехали в маршрутке, она прильнула ко мне, словно доверчивый ребенок, я нежно целовал этот беззащитный висок, хрупкую детскую косточку. Что поделаешь, висок запомнился мне больше многоопытного ее взрослого рта…
Дорога походила на неширокую деревенскую речку, а узкая обочина была каменистым бережком. Где начинались овраги, торчали выкрашенные зеброй бивни из бетона, в глубоких щербинах и сколах. Деревянные столбы электропередач казались римскими осиротевшими распятиями.
В пышных и колючих кустах я углядел торчащий черенок лопаты или другого огородного инвентаря. Вытащил, будто из ножен. Он был приятно шероховатым, черенок, совсем как боевое древко — ну, может, коротковат для пики, но вполне подходящ для должности посоха.
Через полчаса я почувствовал солнце и снял футболку, мне хотелось побыстрее подставить тело лучам, обветриться и потемнеть…
Возникло неудобство — рюкзак. Я неумело складывал его, еще дома бросил вещи как попало. Консервы и кастрюлька давили на позвоночник. Я проложил угловатые предметы полотенцем, это не особо помогло. Без футболки грубый брезент лямок натирал ключицы.
Солнце ласково наглаживало кожу, и обидно было думать, что под горбатым рюкзаком томится и мокнет белая спина, а загорают только плечи и руки.
Появилась идея использовать посох как коромысло. Картинка: «Странник с узелком на палке». Я подвесил рюкзак, уложил посох на плечо. Шагов через двадцать рюкзак слетел на землю, я не удержал — он был увесист, словно пушечное ядро. Дальше я понес его в руке, по очереди, то в правой, то в левой.
Я шел и по мере сил радовался дороге, зарослям, щедрому запаху щебенки и хвои. Наступило время первого глотка, я степенно достал дедовскую флягу, отвернул крышку, пригубил — вода была холодной и железной, в колючих минеральных пузырьках.
Я смаковал глоток, смотрел на горы, что были как огромные цирковые шатры, на южные деревья, чьи сверкающие листья точно вырезали из серебряной фольги. Мне казалось, вдалеке я вижу море, но это был нижний, особенно голубой регистр неба.
Сверился с часами. Было девять утра, я шел чуть меньше часа. Пока любовался красотами, растертой ключицей поживился яростный слепень. Я увидел уже раздувшуюся шишку от укуса. Мне сразу почудилось хищное насекомое на лопатке, я шлепнул себя футболкой по спине, как лошадь хвостом.
Указателя на Солнечную Долину все не было. Дорога оставалась пустынной, за полчаса моего пути мимо проехали, должно быть, две машины.
Во мне бурлили силы. У живописной скалы, похожей на замковую башню, я не удержался и устроил репетицию античного штурма. Настал черед для шашки — чем не короткий меч? Я вообразил себя гоплитом. Рюкзак был несколько тяжелее круглого спартанского щита, но выбирать не приходилось. В левой руке — копье, в правой — меч. Я рванул вверх по склону. Пробился через царапучие заросли, схватился с парой веток, поразил копьем воображаемого перса — корявый низкорослый дубок, достиг подножия скалы, полез выше, помогая себе пальцами. Из-под ноги вылетел и защелкал камень. Мелькнула не спартанская мысль: не грохнуться бы, не напороться бы на шашку брюхом, вот будет номер…
Отдышавшись, я оглядел покоренную твердыню. Внизу, в нескольких километрах, простирались холмы, поросшие зелеными бровями. В отару сгрудились маленькие жилища — наверное, это и была Солнечная Долина. До винного поселка рукой подать — пара километров.
Поверхность скалы оказалась щербатой, как грецкая скорлупа. В неглубокой выбоине я соорудил очаг. Собрал высохшие веточки, пучки травы, какие-то корешки и прочую горючую труху, шашкой в три приема отсек у можжевелового кустика мертвую голую ветку, напоминающую обглоданную руку.
Порадовался, что прозорливо запасся сухим спиртом. Из таблетки разгорелось пламя. Я поставил кастрюльку, налил из фляги воды. Для завтрака у меня была сухая вермишель «Мивина» и домашние сухари.
Огонь на солнце был совсем бесцветным: мне иногда казалось, он потух, и я совал проверочную щепку, она чернела, тлела…
Упрямая вода долго не закипала, глазела с донышка крошечными рачьими пузырьками, но я не торопил ее, мне было хорошо. Я выдернул какой-то сорный колос, закусил его упругий стебелек.
В забурлившую воду я положил брикет вермишели. Из холщового мешочка бросил горстку сухарей. Настал черед складного ножика. Хотелось тушенки, но консервный коготь никак не вылезал — приржавел. Тогда я нарезал колбасы…
И чуть не прослезился: небо в немыслимом голубом свете, покрытые цыплячьим желтым пухом холмы, домики, «Мивина» и сухари в кастрюльке, на душе любовная тоска, а впереди вся жизнь… Я не знал, кого благодарить за это счастье. В голове, как яичко, округлилось и снеслось первое четверостишие.
Я достал блокнот, пузырек с чернилами, перо. Состоялось торжественное отвинчивание крышки чернильницы, обмакивание. Я перенес перо с набрякшей каплей на бумагу. За три нырка перо вывело:
Не скоро к мысли я пришел,
Что память есть сундук страданья,
И терпкие воспоминанья –
Одно из самых страшных зол…
Я полюбовался на итог, закрыл блокнот. Почувствовал, что плечи как-то пересохли. Не спалить бы — подумал, и сразу же забыл, потому что подул остужающий ветер. Внизу под скалою промчался громкий мотоцикл, похожий на кашляющую пулеметную очередь. Я глянул на часы — начало одиннадцатого. Засиделся.
Еще на скале я заменил джинсы шортами — они были долгие, точно семейные трусы. Я их чуть подоткнул — так бабы у реки подбирают юбки, когда полощут белье, — хотел, чтобы ноги тоже загорали…
Минут через двадцать показалась развилка. Судакская трасса утекала дальше по серпантину. Я свернул на дорогу, ведущую к Солнечной Долине — вспомнились слова водителя о местном магазинчике. Пряная добавка к вермишели разворошила жажду, я несколько раз основательно приложился к фляге и понял, что воды в ней осталось меньше половины. Мне пришла на ум идея пополнить питьевые запасы вином.
Распаренный асфальт был густо, словно панировкой, присыпан гравием. Травы нагрелись и благоухали народной медициной, горькими лечебными ароматами. Стрекотали на печатных машинках кузнечики. Невиданные крупные стрекозы сверкали слюдяными крыльями, драгоценными глазастыми головами. Я сшиб рукой медленную бронзовку. Подобрал упавшего жука, он был как маленький слиток.
Подкравшийся ветер точно окатил теплом из ведра. Я огляделся: меня окружал жаркий и очень солнечный мир. На часах без малого одиннадцать. Это ж когда я дойду до Судака?..
Я в который раз почувствовал плечи. Надавил кожу пальцем — покрасневшая, она откликнулась пятнами, будто изнутри проступило сырое тесто. Похоже, что подгорел… Набросил на спину футболку.
Бог с ним, с молодым вином, с коллекционным «Черным Доктором». На полпути к Долине свернул на грунтовую дорогу. Возвращаться к трассе было лень. Я решил идти параллельно ей через холмы. Представлял, что походным шагом за полтора часа доберусь до цели. Мне же говорили — всего пятнадцать километров, а десяток я, наверное, прошел…
Она была белой, дорога, словно в каждую колею насыпали мел. Степь играла червонными волнами, вдруг под порывом ветра точно перевалилась на другой бок и сделалась цвета зеленой меди — потемнела, как от грозовых туч.
Среди диких злаков виднелись фиолетовые рожки шалфея, я сорвал один цветок, растер в ладонях, он оглушительно запах. Пискнула полевая птица. Сознание помутилось и снесло второе четверостишие. Я торопливо полез в рюкзак за чернильницей и пером. Пала с опущенных плеч футболка:
Перепела кричат, что близок
Июля яблочный огрызок,
А вязкий зной в колосьях ржи
Степные лепит миражи…
На страницу со взмокшего лба шлепнулись две капли. Едкий пот снедал пылающие скулы. Я поискал лопух или подорожник — что-нибудь широколистное, чем можно прикрыть нос, и не нашел. Лишь колосья там росли, полынь да цветики мать-и‑мачехи. Были деревья — дуб с маленькими никчемными листиками и полуголая фисташка. В ее сомнительной тени я устроил привал, бережно глотнул воды. Прав, прав был Циглер, лучше бы не упрямился, а взял целую бутылку — тут такое пекло…
Из блокнота я выщипнул листок, облизал и налепил на переносицу. Плечи саднили, будто их ободрали наждаком. Покраснели руки. Нужно было как можно быстрее добираться до Судака.
Я снова поглядел на часы — без пяти минут полдень. Сокрушающее южное солнце стояло в зените. Кругом были курганы, поросшие русой травой, — в желтых и розовых соцветиях, похожих на акварельные капли. Прорезались зыбкие полоски облаков, точно кто-то усердно полировал небо и затер голубую краску до белой эмали.
Я продирался сквозь окаменевшие травы, ранил лодыжки, уже не понимая природы боли, — сгорели, оцарапались? Не выдержав когтистых приставаний, полез за джинсами. Надевая, исторгал стоны. Одутловатые ноги еле помещались в грубые штанины. При ходьбе жар пробивал плотную ткань тысячей горячих иголочек, словно наотмашь хлестал еловой веткой.
Как после крапивы, горели руки. Куда их было спрятать? Одеждой с длинными рукавами я опрометчиво не запасся. Мне бы совсем не помешала шляпа или панамка с утиным козырьком, но таковых у меня не было, я презирал любые головные уборы — зимние, летние, они не водились у меня…
Бумажный намордник слетал каждые несколько минут, я заново его облизывал, а в какой-то раз мне уже не хватило слюны, чтобы прикрепить его к носу.
Я достал парусину и с головой завернулся в нее. Тяготил рюкзак, на спину его было не набросить, он комкал мой балахон и натирал ожоги на лопатках. Если нести в руке, нещадно толкал пламенеющую ногу. Поначалу получалось удерживать рюкзак чуть на отлете, потом устала кисть. Выход нашелся: я надел рюкзак на грудь, из горбуна превратился в роженицу.
Вдали увидел деревцо и чуть ли не бегом рванул к нему. Достиг и закричал от досады — то был можжевельник, издали зеленый, вблизи — дырявый, в реденькой хвое. И везде, куда ни кинуть взгляд, холмилась выгоревшая травяная пустыня. Я уже не понимал, куда мне идти…
Решил соорудить спасительный навес, чтобы под ним переждать жару. Можжевельник хоть был невысок, с кривым, будто поросячий хвост, стволом, но ветки его находились в полутора метрах от земли. Вместо навеса я ставил какой-то парус. Чертово солнце стояло высоко, и проку не было в такой защите. В этот отчаянный момент родилось очередное четверостишие. Я достал чернила. Пока жара нещадно шпарила согнутую спину, записывал:
Я в символической пустыне
Месил зыбучие пески,