Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: В старом Китае - Василий Михайлович Алексеев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В. М. Алексеев

В старом Китае

Дневники путешествия 1907 г.

ПРЕДИСЛОВИЕ

Полвека назад молодой энтузиаст своей науки, синологии, Василий Михайлович Алексеев (впоследствии избранный академиком и ставший блестящим руководителем школы китаистов) совершил совместно с известным французским ученым-синологом Эдуардом Шаванном[1] научную экспедицию по Северо-Восточному Китаю. Э. Шаванн ставил перед собой преимущественно археологические задачи, а В. М. Алексеев занимался собиранием фольклорного материала и особое внимание уделял коллекционированию народных (лубочных) картин, о которых решил тогда писать магистерскую диссертацию. Эти интереснейшие произведения народного искусства пользуются в Китае большой популярностью.

Китай предстал в 1907 г. перед глазами молодого китаиста нищей полуколониальной страной. Ее население жестоко эксплуатировалось и находилось во власти вековых суеверий. То был богдыханский Китай, изнывавший под гнетом иноземной Маньчжурской династии и империализма.

Дневники В. М. Алексеева интересны прежде всего тем, что они дают яркую картину порядков, существовавших в тогдашнем Китае.

Перед читателем проходят фигуры малокультурных, разложившихся чиновников, европейских миссионеров, стремившихся подчинить своему идеологическому влиянию огромную страну, чтобы облегчить империалистам возможность бесконтрольного политического хозяйничанья в ней. Образы, с которыми знакомят нас дневники В. М. Алексеева, зарисованы с исключительной яркостью. Василий Михайлович был замечательно тонким наблюдателем. Старый Китай встает перед нами на страницах дневников как живой.

Не менее ценны дневники В. М. Алексеева и тем, что они показывают нам покойного академика не только как выдающегося ученого, но и как человека с большим сердцем подлинного гуманиста в лучшем смысле этого слова. Как резко отличается В. М. Алексеев от рядовых представителей западноевропейской науки своим отношением к китайскому народу! В. М. Алексеев не перестает восхищаться даровитостью китайцев, их приветливостью, их готовностью ответить добром на любое проявление благожелательства европейцев. Василий Михайлович охотно и дружески беседует и с простыми людьми, и с сюньфу и чжисянями, представителями верхушки чиновной иерархии.

Его глубоко волнуют несправедливость и притеснения, чинимые по отношению к простым людям. Лодочники, возчики, встречные крестьяне — со всеми ими В. М. Алексеев немедля устанавливает добрые отношения и находит общий язык. Все это показывает, что уже в молодости В. М. Алексееву было присуще то свойство, которое пленяло нас, его друзей, в годы, когда он достиг полной духовной зрелости, — сочетание яркого и тонкой интеллекта с большим отзывчивым сердцем.

Дневники В. М. Алексеева широко знакомят читателя с китайской культурой. О ней автор пишет не с позиций стороннего наблюдателя, а с позиций человека, которому эта культура была внутренне близка и глубоко понятна. В. М. Алексеев был исключительным знатоком китайского языка, письменных памятников, китайской культуры, истории китайского народа, его быта. Много страниц в дневниках посвящено характеристике театра, музыки, литературы, философских течений (конфуцианство, даосизм), религиозных культов и верований.

Дневники помогут с большей полнотой оценить трудности и итоги огромного пути, пройденного талантливым китайским народом от тяжелого прошлого начала XX в. к великим завоеваниям социалистической революции.

Дневники В. М. Алексеева читаются с тем большим интересом, что их автор был замечательным мастером слова. С большим искусством и экспрессией он описывает и буддийский храм со всеми собранными в нем изображениями богов, и народную процессию, возносящую моления к небу о дожде, и парадный обед, и мытарства, связанные с «путешествием на тачке», и свадебный обряд.

К описанию всех этих событий В. М. Алексеев подходит во всеоружии знания традиций и церемониала китайской жизни.

Издание дневников полностью, т. е. со всеми комментариями к текстам, было давнишним желанием Василия Михайловича. В одном из своих публичных выступлений (в Географическом обществе в 1940 г.) он оценивал этот материал следующим образом: «Этот дневник был бы в своем роде единственным памятником старого Китая на рубеже нового, он также был бы единственным дневником первого русского путешественника, ехавшего в Китай и путешествовавшего по нему организованно, с должной подготовкой, с достаточным знанием языка и с глубоким уважением перед великою китайскою культурой четырех тысячелетий».

Однако Василий Михайлович успел подготовить к печати лишь часть материала своих путешествий, составившую первые две главы настоящей книги. Остальные главы подготовлены к печати вдовой и дочерью автора Н. М. Алексеевой и М. В. Баньковской, в распоряжении которых были четыре источника.

Во-первых, это путевой дневник, содержащий, кроме путевых впечатлений на русском языке, отдельные китайские записи. Во-вторых, дневник на китайском языке, в который Василий Михайлович заносил материалы, представлявшие эпиграфический интерес. Теперь эти записи переведены на русский язык и часть из них включена в текст русских дневников. Третьим источником был личный дневник В. М. Алексеева того же времени и четвертым — архив В. М. Алексеева, в котором хранится ряд ценных документов, связанных с путешествием 1907 г., в частности почти все иллюстрации, включенные в эту книгу.

Дневники В. М. Алексеева довольно долго ждали опубликования; тем не менее они нисколько не устарели. Как старинное хорошее вино, они пленяют своим ароматом. Они принадлежат к числу человеческих документов, которые дают нам возможность лучше и глубже понять историю нашей науки в лице ее наиболее достойных представителей.

Академик В. В. Струве, В. М. Штейн

Глава I

ДЕНЬ В БУДДИЙСКОМ МОНАСТЫРЕ ЛАЗОРЕВЫХ ОБЛАКОВ ПОД ПЕКИНОМ

Апрель 1907 г., Пекин. Невзрачный, но крепкий осел выносит меня из Пекина, и вот, свернув с шоссе, трясусь по проселочной дороге, которая не лучше и не хуже наших русских. Кругом поля, на которых растут пшеница, рис, лотос. Полуголые, загорелые до черноты поселяне, по колено в липкой грязи, заботливо месят ее руками, словно тесто. Не легко дается Китаю его насущная пища «старый рис» (лао ми)! Порой взбежит холмик. Он обязательно использован. То высится на нем беседка, надпись на которой замысловато намекает на что-нибудь вроде того, как сладко, мол, поэтически отдохнуть в свободных струях горного ветерка, то воткнулась холму в бок небольшая пагода-могила буддийского монаха, а не то и весь монастырь, дремлющий в роще сосен и кипарисов, как-то лениво и отлого ползет вверх из плоской равнины. На больших холмах летние резиденции князей и богатых людей. Один из таких холмов занят, например, любимым летним дворцом ныне властвующей матроны, так называемой матери богдыхана, императрицы Западного Дворца.

Дорога юлит меж многочисленных кладбищ, четырехугольных пространств, обсаженных обязательно сосной или кипарисом, деревьями, символизирующими бессмертие. Внутри этой живой ограды видны небольшие насыпи могилы. Каждое такое кладбище принадлежит отдельному роду, начинающемуся обыкновенно от первого, прочно осевшего в данной местности предка. Какая огромная поверхность отнимается у голодного Китая темным суеверием богачей и насильников! Какой ужас охватывает, когда, зная Китай, ясно представляешь себе, как осложняет жизненные условия эта дикость человеческого вымысла. Живой Китай заглушается Китаем мертвым.

Проезжаю мимо китайских деревушек, в которых рядами стоят глиняные фанзы. Каждая такая фанза принадлежит одному члену рода с семьей. Дяди с племянниками, братья, не говоря уже об отцах и детях, живут вместе до последней возможности. У ворот дворов играют китайские ребята, славные голопузики с бритыми головами, на которых, словно оазисы в степи, оставлены пучки волос, перевязанных красной ниткой. Красный цвет в Китае имеет благовещее значение и назначение. Его боится нечисть: бесы, оборотни, крайне опасные для человека, особенно в его ребяческую пору.

Солнце близится уже к полудню, когда по невозможной дороге на измученном осле поднимаюсь мимо последних фанз на холм и оттуда через ряд ворот ползу в монастырь Лазоревых облаков.

Слезаю среди большого двора и отдаю свои уши в жертву ужасному лаю псов. Иду направо. Вхожу во двор. Оглядываюсь. Из мраморной пасти чудовища красиво бежит чистая, вкусная вода. Направо и налево по углам колокольная и барабанная. Это двухъярусные строения в китайском духе, т. е. с выгнутыми вверх концами черепичных крыш и с рельефным орнаментом между крышей и стеной. В барабанной покоится на изображении лежащего слона огромный барабан. (Слон, подобно многим другим религиозным символам, вошел в китайское искусство вместе с буддизмом, т. е. в первые века н. э.)[2]. На барабан наклеена полоска желтой бумаги с заботливо выведенными знаками: «Намо, громозвучный царь пуса». Намо — это транскрипция санскритского слова, которое значит «призываю тебя». Пуса — это китайская переделка китайской же транскрипции санскритского слова бодисатва. Им называют людей, которые должны стать буддой. В китайском буддизме, т. е. в индийской религии, попавшей на китайскую почву, мы напрасно будем искать глубокой последовательности в языке, символе, образе. Бодисатва, архат[3], будда во всех их видах слились в нечто неразличаемое. И, например, пуса для китайца, если и не будда, так что-нибудь в этом роде. В общем же это дух. Духи все одинаковы, и поэтому мудрствовать на эту тему излишне.

Поднимаюсь на террасу и вхожу в высокую фанзу, разделенную на две части. В каждой из них стоит по одной гигантской статуе вояки со свирепейшим выражением лица, словно искаженного ужасной судорогой. Оба одеты в фантастические латы, сложный и пестрый рисунок которых составляет чешуя дракона и головы тигров на груди; хвосты тигров болтаются у ступней голых ног. Вокруг головы статуи сильным условным рисунком даны развивающиеся ленты, столь характерные для китайского изображения святых. У обоих большими вдавленными кругами обрисованы мускулы тела, оба грозно наклонены вперед.

Назначение этих вояк состоит в обороне храма от вторжения дьяволов. Видимое же их влияние заключается в том, что ребята и теремная публика пугаются их хуже нечисти. На простонародном языке они так и называются пугалами, или хэнха[4]. Вхожу еще в один двор. Направо и налево помещения для бритолобой братии хэшанов (монахов). Прямо передо мной храм[5] с надписью: храм Мудрого (т. е. Будды). В нем три статуи Будды, сидящего в позе созерцания, требуемой индийским стилем: ноги перекрещены и вывернуты подошвами вверх. Подножием статуям служит лотос, священный для всей буддийской Азии цветок.

Входят хэшаны, и начинается речитатив цзинов, т. е. буддийских книг, переведенных с санскритского языка на китайский. Это — монотонное пение в нос, с оттяжкой на низкие ноты. Никакого следа членораздельной речи. Речитативу аккомпанирует битье в цимбалы и медные чашки. Настоятель хэшанов в желтом халате падает ниц перед огнем, горящим на некотором расстоянии от храма в железной чаше, и возливает на плиты двора вино. Затем удаляется в храм. Пение продолжается заунывное, тревожащее.

Поднимаюсь по мраморным ступеням еще выше. Громадный храм квадратной формы с большими входами-павильонами. В центре крыши — возвышение также квадратной формы, соответствующее нашему куполу. В храме мрачно. Бумага, которой заклеен затейливый переплет стен, плохо пропускает свет. Это храм Пятисот архатов, т. е. преемственных во всех поколениях учеников Будды. Пятьсот больших золоченого дерева статуй изображают людей смеющихся, серьезно размышляющих, грозных, двухголовых, трехглазых и т. п., а вокруг них различные предметы, животные, ребята. Один беседует с оленем, другой — с драконом, тигром, аистом и т. д. Один наливает из чайника вино, другой ест из чашки — одним словом, любопытное разнообразие сюжетов. Всему, конечно, найдется объяснение в апокрифических биографиях этих пятисот угодников Будды.

На перекрестках рядов, образуемых этими фигурами, во всем пышном убранстве наряда стоят вооруженные индийские девы. Выполнение сложного рисунка наряда, по-видимому, было главной темой скульптора. Надо заметить, что вообще по тонкости работы китайскому художнику вряд ли найти равного. Выточить каждую малейшую подробность, в особенности что касается военного фантастического убранства вояк, — это ею специальность. При этом он вытачивает многое на свой лад, следуя собственной фантазии, развитой на народном предании, и тут-то и происходит уклонение от чужеземной традиции.

Иду в соседний храм, храм Будды великого, могущественного. Божество сидит на лотосе и других священных цветах. Вокруг него — столпотворение всех божеств, принадлежащих к самым разнообразным мифологиям и поверьям и окитаизированных в большей части рукой скульптора. Над божеством вверху нечто вроде плоского купола. Центр композиции занимает завившийся в компактную круглую чешуйчатую массу дракон; фоном ему служат условные выкрутасы запятых, символизирующих волны. Бока купола покрыты выпуклым геометрическим орнаментом, задуманным с большим вкусом и в тонкой симметрии. Все это сделано из золоченого дерева и производит отличное впечатление, как вещь настоящего мастера.

Боковые части зала заняты скульптурным изображением 18 архатов, т. е. наиболее близких сердцу Будды учеников. Изображены они с многими атрибутами, как бы иллюстрирующими их биографию. Над ними нависают разноформенные глыбы, изображающие утесы в облаках. На этих утесах видим всевозможных типов и назначений духов, фей, драконов, небесное воинство и т. д. Вся прихоть буддийской фантазии налицо. От множества образов, пестроты красок, сплетения прихотливых форм целого с наивными фокусами подробностей разбаливается голова. Для того чтобы уяснить себе в точности, что здесь изображено, надо хорошо знать всю огромную массу чудесных описаний и рассказов, навеянных буддизмом китайской литературе. Когда все это лепилось или вырезывалось, сюжеты брались из китаизированного индийского импорта, лишь бы имелся налицо чудесный элемент и иностранный звук собственного имени. Все это нагромождалось, переплеталось... Одна подробность осложняла другую. Где не хватало точных указаний, дополняли из своей собственной китайской фантазии, не менее своеобразной, чем индийская, — и вот перед нами нечто, в принципе тождественное христианским украшениям католических и православных церквей, но еще более замысловатое и трудное для аналитического понимания.

Вхожу в отдельный храм любимого, вероятно, за чувственное выражение фигуры, архата Будай, в просторечии Дадуцзы Милэ, т. е. толстобрюхого Майтрея (имя бодисатвы). Это, как и показывает последний эпитет, необыкновенно тучная фигура с довольным выражением лица.

Кругом Будая четыре огромные фигуры свирепых вояк, ногами попирающих голых чертей, нарочно изображенных маленькими и тщедушными. Это пережиток демонского культа Индии и Тибета, перешедший и в китайское искусство. Фигуры нарисованы с атрибутами, название которых надо читать по-китайски, в виде ребуса, следующим образом. Одна фигура держит меч (острие по-китайски — фын), другая играет (тхяо)[6] на китайской мандолине, третья держит большой дождевой (юй) зонтик и четвертая в руке защемила ящерицу (шунь). Полученные четырехсложные выражения можно написать двояко (китайскими условными знаками, которые, как известно, часто читаются одинаково):

фын-тхяо-юй-шунь

острие-играет-дождь-ящерица

ветер-тихий-дождь-покорный

Нижний ряд слов, поставленных в грамматическую зависимость одно от другого, дает следующее благовещее изречение: «Ветер да будет тих, дождь да будет покорен (твоему желанию)». Обыкновенно, произнося эту фразу, за ней подразумевают и вторую. Целое тогда представляется в следующем виде: «Если ветер мягок и дождь во благовремении, то государство возвеличится и народ будет в покое». Прекрасный пример осознания на китайский лад буддийского культа!

Эту группу из четырех статуй можно встретить в каждом китайском буддийском монастыре.

Все эти храмы и внутри и снаружи производят гнетущее впечатление своей безвыходной запущенностью. От непогод крыша всюду прогнила, завернулась внутрь и повисла лохмотьями гнилых стропил, обдав слоем пыли и обломков все находящееся внизу. Прогнили колонны, обломалась и упала вся сложная сеть затейливого орнамента на карнизах зал — и все это валяется на полу, на статуях — повсюду, никогда и никем не убираемое. Бумага на стенах вся истлела. Пыль влетает и сквозные дыры беспрепятственно. Подобным недостатком страдают почти все китайские монастыри. Какой-нибудь евнух из дворца, большой чиновник или вообще какой-либо магнат, устав от постоянных злодейств, употребляет награбленное золото на постройку монастыря или кумирни. Привлекаются к труду искуснейшие рабочие и архитекторы, которые работают на редкость усердно и буквально за гроши, сознавая себя как бы участниками благого дела, — и вот, создается отличный памятник искусства. Материал употребляется прочный. Китайцы — большие ценители солидности и прочности вещей. Замаливатель и рассчитывает: «Здания, построенные из такого материала, простоят не одну сотню лет. К тому времени грехи мои замолятся. А там мне все равно». Монастырь имеет доход, конечно, достаточный для поддержания здания в должном порядке, но его распорядители-хэшаны создают иное положение дел. Прежде всего потому, что в это презираемое трудящимися китайцами сословие чаще всего идут отбросы общества, лентяи или шантажисты по природе. Обычно хэшан — это человек, мало понимающий в том, что он читает или произносит, что делает, чему служит, не говоря уже во что верит, ибо это вызвало бы усмешку у любого китайца. Алчность этих типов превышает всякое описание. Праздность их жизни очевидна для всех. Тупое доктринерство создало ряд обиднейших, по их адресу направленных пословиц. Разве станет подобный тип заботиться хотя бы о сбережении зданий, чистом их виде, починке и т. д.? Да никогда! У настоятеля монастыря и без того дела пропасть. Надо съездить в город к богатым покровителям, вручить им подписной лист для пожертвований. В числе этих пожертвований наиболее крупные, конечно, простая фикция и написаны собственной рукой хэшана. Надо затем, действуя на мелкое тщеславие, раздобыть денег. Подобный визит требует времени. Надо пробраться в женскую половину дома, куда, кроме хэшанов и лаодао (даосский монах. — Ред.), между прочим, никто из посторонних лиц мужского пола не допускается, надо хорошенько поврать на различные темы, наполняя, таким образом, вечную праздность гарема, и только тогда уже действовать с подписным листом. Хлопот, действительно, немало.

Что до остальных хэшанов, то, покончив со своей молитвенной работой, они вряд ли думают о чем-либо, кроме того, что теперь, к счастью, можно ничего не делать.

И вот во вверенном монахам памятнике искусства водворяется мерзость запустения: гниют крыши, подкашиваются колонны и стены, зарастают бассейны, отваливаются мраморные глыбы... Изо всех щелей весело глядит бойкая растительность.

На стенах, входах, косяках дверей, барабанах, ящиках всевозможных назначений можно видеть все те же полоски желтой бумаги с надписями преимущественно буддийского характера. [Иногда, впрочем, по наивному цинизму хэшанов, попадают в храм и такие надписи: «Привлеки (о дух) богатство, притащи золото», — начертанные в виде монограмм из четырех знаков на ящиках, куда молящиеся опускают деньги. Подобная надпись встречается обыкновенно в лавках, и уж, разумеется, меньше всего места ей отводится в храмах духов и богов.] На видном месте надпись: «Нынешнему государю многая лета, многая лета, многая, многая лета!» Так же, как и во всех странах, в Китае церковь является охранительницею порядка и предержащих властей. Дощечки с подобного рода надписью выставляются на видном месте во всех храмах империи: христианских, буддийских, даосских, мусульманских, еврейских и т. д.

Вслед за подобным пожеланием многолетия государю идут пожелания мира и тишины китайскому государству. Одно из них мы уже видели выше («Фын тхяо юй шунь»). Приведу еще один пример: «Горы, реки наши да пребудут во веки», т. е. «Да крепко стоит наше государство в своих пределах».

Повсюду рассеяны надписи, которые должны свидетельствовать о чистоте поведения хэшанов или давать им должное руководство:

«Природа моя, что луна — вечно светла».

«Это место чисто. Здесь бесстрастная тишь».

«Здесь торжествует строгость жизни».

Два знака — «Высокая обрядность», — написанные на двух майоликовых плитах, находятся у порогов храма и внушают верующим то же, что слова православной литургии: «Со страхом божиим и верою приступите».

«Запрещено курить», «Осторожно с огнем» — это столько же для самих хэшанов, сколько и для посторонних.

«Одернись, приведи себя в порядок и с благоговением совершай обряд». Надпись «Фонарь (т. е. свет) в бодисатве» понята монахами буквально и повешена в храме, на фонаре.

Следующая надпись, на книжном шкафу, содержит намек на исторический факт: «В спокойствии помысла истолковываем книги писания, хоть на три телеги». Намек заключается в том, что государь династии Хань (II в. до н. э.), прозванный потом Воинственным, отправляясь как-то раз в путешествие, забрал с собой пять телег с книгами. Книги тогда были из бамбуковых пластинок, а посему несколько в ином роде, чем нынешние, легкие и уемистые. По дороге случайно все эти книги сгорели. Но в свите государя оказался человек, некто Чжан Ань-ши, который наизусть упомнил содержание книг примерно на три телеги. Еще теперь говорят про обладающего большой памятью начетчика: в груди у него (т. е. в центре его мышления, иногда даже в животе), три кузова, или три телеги.

Я продолжаю свою прогулку по монастырю.

Два красивых павильона с круглой, радиусообразно выложенной черепичной крышей, содержат в себе по мраморной глыбе, покоящейся на черепахе. Это богдыхан, года правления которого называются «Парением ввысь» (Цянь-лун, 1736—1796)[7], затратив массу денег на украшение и улучшение храма, основанного еще в XIII в., решил запечатлеть свои деяния и с этой целью написал нечто вроде красивой оды[8], повелев затем перевести ее на тибетский, монгольский и маньчжурский языки, высечь все эти письмена на мраморе и водворить изготовленные памятники в специальные павильоны. Кроме этого, Цянь-лун написал массу замысловатых фраз, взятых из буддийских писаний, для украшения стен храмов.

Я выхожу теперь из царства дерева, черепицы, меди и вступаю в царство мрамора. Передо мной ряд мраморных лестниц, ведущих от арки к арке, взбирающихся до огромной ступы[9] (о ней — ниже) и ползущих по ней вплоть до слияния с общим белым сверкающим фоном. Огромные туи посылают свои ветви всюду. Они врезаются в арочные отверстия, пересекают лестницы, тянутся из щелей в мраморной стене, ползут далеко вверх и, наконец, на огромной высоте разрастаются в самостоятельные купы, полускрывающие от глаз нежную белую ступочку. Дико и красиво!

Первая мраморная арка вся в непрерывном орнаменте, который, между прочим, как и фигуры, описываемые ниже, никакого отношения, к буддизму не имеет, но он передает мистические сюжеты, а таковые в представлении рядового и малограмотного китайца все в общем одно и то же, будут ли они буддийские, даосские или иные.

Главным сюжетом орнамента этой арки является облачко. Оно занимает центр поперечной кладки, разбросавшись в яркой симметрии с сердцевидным извивом, оно же бежит по колоннам, сужаясь и укладываясь косыми ярусами, оно же наполняет своеобразные арочные панно вверху. Сильным ударом врезаны в боковые панно того же типа символы китайской от века непонятной мистики, так называемые гуа. Это комбинации целой и ломаной линий, сплетенные дуалистической теорией миропонимания в сложнейшие построения китайских философов[10]. Вглядываюсь в боковые больших размеров панно, слепящие взгляд мелкотой вырезки громоздящихся одна на другую деталей, и узнаю так называемых «двух драконов», играющих с перлом. Два дракона, бешено извивающихся в облаках и морской пене, которая изображается в китайском искусстве взвинчивающимися вверх запятыми, играют, т. е., разинув узкие пасти и кольцеобразно развив по бокам усы, набрасываются на шар, сияние которого передано зубцевидными ореолами, вонзающимися в общий фон облаков.

Китайский орнамент такого рода доставляет огромное удовольствие тем, кто умеет его читать. Чувствуешь себя как бы посвященным в тонкости умственной работы своеобразно воспитанных поколений, своеобразно сложившейся стойкой, вековой цивилизации, видишь, как намек, основанный на долгом и непрерывном искании культурного ума, воплощается в символ, выражающийся со всей сложной полнотой в орнаменте.

Низ арки состоит из больших панно с разнообразными сюжетами, не имеющими опять-таки ничего общего с буддизмом. Лицевая сторона занята иллюстрацией китайских исторических преданий, рисующих образцы четырех главных китайских добродетелей: преданности низшего высшему, благочестивой почтительности младшего к старшему, честности и верности обету. Исторические лица, иллюстрирующие эти добродетели, изображены в соответствующих костюмах, позы их торжественны, причем прислужники несут перед ними главные предметы их былых занятий. Панно обрамлено прекрасно исполненными группами деревьев, цветов, облаков. Примером стойкой преданности и честности избран Чжугэ Лян, правитель дел и министр у одного из трех претендентов на всекитайский престол во II—III вв. н. э. Несмотря на завещание умирающего государя, разрешающего ему самому взойти на трон в случае очевидной непригодности наследника престола к правлению народом, он все же не сделал этого, а сам служил своему злосчастному государю и вместе с ним погиб, когда погибло дело претендента.

Два исторических лица, избранные здесь как примеры сыновней благочестивой почтительности, назывались Ли Ми и Ди Жэнь-цзе.

Первый из них жил в III в. н. э. Император хотел взять его во дворец воспитателем наследника престола. Ли Ми патетически писал в челобитной: «Ради моей престарелой бабушки я должен остаться дома и беречь ее. Если бы не она, я бы не видел света этого дня. Если не я, она не сможет исполнить долготу дней своих, определенную ей свыше». Император был тронут и велел помогать почтительному внуку в его уходе за бабкой вплоть до ее смерти. Затем пожаловал Ли Ми чином и должностью.

Второй из них, Ди Жэнь-цзе, жил в VII в. н. э. Это был на редкость почтительный сын. По смерти своей матери он непрестанно думал о ней. Взойдя как-то раз на гору и видя парящие в высоком небе белые облака, о« воскликнул: «Это траур вверху (белый цвет в Китае — цвет траура) по моей матери, лежащей в могиле». И теперь еще в Китае на воротах дома, в котором умер кто-либо из старших, пишут на синей бумаге белыми знаками следующие параллельные семизначные строки, из которых во второй намекается как раз на Ди Жэнь-цзе: «Соблюдая почтительность, не замечаю, что красное солнце взошло». «Думая о родителе, вечно наблюдаю за несущимися белыми облаками».

Первая строка говорит намеком о другом примере сыновней любви, которых в китайском историческом предании вообще чрезвычайно много.

Образцом честной гордости избран на барельефе описываемой арки Тао Юань-мин (V в. н. э.), который отказался явиться к вновь назначенному чиновнику и совершить перед ним битьё челом. «Из-за пяти мер риса в день, — сказал он, — стану я унижать себя — гнуть перед другим свою спину». Сказал и ушел на родину возделывать собственными руками свой маленький хутор. Таких примеров, конечно, сколько угодно, но здесь дело идет о выдающемся поэте, авторе перлов китайской литературы, а потому этот факт, составляющий содержание его поэм, особенно известен.

Я продолжаю мое восхождение вверх по мраморной лестнице, по направлению к ступе.

Ступа — это огромное белое здание в три этажа. Стены сплошь покрыты барельефами, изображающими фигуры будд и бодисатв в позе искания священного наития. Статуи то многоголовы, то многоруки, то украшены диадемами, браслетами, серьгами и т. п.

Верхний этаж ступы занят пятью огромными тринадцатиярусными башнями, суживающимися кверху, и еще одной малой башней, на верху которой раскидисто растет туя. На всех пяти башнях надеты железные круглые плоские чашки, в которых прорезаны восемь гуа, мистические символы китайского предания. Строитель пагоды, высящейся далеко над всеми строениями, боялся нарушить геомантическую суеверную условность — фыншуй — и потому решил надеть на пагоды железные шапки, как бы укрывая их таким образом от всеведущей незримой силы и вручая их защите мистического символа. С этой же целью были выстроены вокруг, по всей долине, семьдесят две башни, назначением которых было воссоздать своей разбросанностью и высотой гармонию, положенную гаданием и нарушенную высящейся пагодой.

Этот самый фыншуй, который я бы определил, как гадание по форме поверхности земли относительно всякого видного человеческого начинания, требующего места на поверхности земли, — будь то новый дом, храм, пагода, могила, лавка или мастерская — это одна из самых любопытных форм китайского суеверия.

Взбираюсь по красивой лестнице во второй этаж. Здесь ниша, в которой сидит одетое в желтый балахон божество. Над нишей надпись: «Явленные мощи источают свет», говорящая о мощах, над которыми воздвигнута ступа. Взбираюсь по темной лестнице на самый верх. Пока я проделываю это сложное гимнастическое упражнение, китаец, мой спутник, забавляется с гулким эхом переходящим за вершины фальцета голосом. И эхо — что ж ему с этим поделать? — усугубляет удовольствие.

С верхнего этажа открывается чудный вид на монастырь и равнину. Причудливых форм кипарисы и длинноиглистые сосны широким рядом спускаются в долину, полуприкрывая крыши храмов и звездообразные конусы павильонов, где в поучение потомству стоят мраморные памятники. Белеют сквозь свободно раскинутые ветви деревьев мраморные арки, перила, ступени лестницы, рассекает перспективу громадная красная стена с облаковидным, словно влепленным в нее пятном, в котором играют отраженными лучами шлифованные поверхности сложного орнамента.

За монастырем громадная долина с башнями и деревушками, кладбищами и нежно-нежно зеленеющей пшеницей. Кругом горы, нет, не горы, скорее холмы, те неуклюжие громады, что ползут вверх перед вашим взором, словно нехотя, голые, унылые, с тупыми уклонами и бессмысленно круглыми вершинами. Сквозь туман в долине виден плоским темным пятном знаменитый Пекин.

Когда я спускаюсь с башни, вижу перед собой кланяющихся хэшанов, пришедших встретить гостя. Зовут в помещение для гостей, усаживают, расспрашивают. Перебираем общих знакомых. Перечисляются громкие фамилии иностранцев, живущих в Пекине и приезжающих сюда от скуки. Сообщаются наивно все подробности пребывания гостей: сколько кто истратил денег на чан или проиграл в карты, ибо в монастырь и за этим ездят, — как веселились. Рисуется общая картина нравов. Люди пьют, напиваются, жгут фейерверки, пыжи которых так и остаются валяться по дорогам, хохочут и острят над скульптурными изображениями, чертят карандашом на мраморных стенах свои «великие» имена, рисуют усы и бороды бодисатвам, воздвигают и иные памятники, отнюдь не «нерукотворные».

Культурные представители культурных, образованных наций веселятся!

Хэшаны задают мне ряд обычных вопросов. Интересуются, сколько мне лет, почему, несмотря на молодой возраст, растут у меня усы, сколько детей, чем занимаюсь в Пекине и т. д. Заваривают чай, приносят сделанные из теста, обмазанного медом, клетки (мигун), которыми я и угощаюсь. Темнеет. Хэшаны уходят из монастыря. Спрашиваю слугу, куда ушла братия. Ухмыляется и говорит: «Так, вообще погулять».

Сижу в приемной и читаю надписи на стенах. Самая большая из них говорит о распределении обязанностей среди постоянной монастырской братии[11]. Читаю надписи — образцы творчества склонных к поэзии посетителей. Монастырь Лазоревых облаков, т. е. парящий в выси и отрешенный от мира, навеял вдохновение на многих.

Вот образец подобного творчества:

«Входя в монастырь, слышишь дождь, падающий в горах. Вершины гор залиты вечерним светом солнца. Журчит ручеек, выпевая мелодию... Сижу в долинной роще... Веет прохладой... В тени бамбука еще не стаял снег... Уносясь от земли, окутывает меня аромат цветов... И думаю — куда ушли подвижники прошлого? Думаю, мечтаю, напрасно ища в себе ответа и скользя взором по длинной монастырской стене».

Наступает ночь. Луна озаряет широкий двор. Хэшанов нет. Слуги на их медленном языке, с паузами и выразительными жестами рассказывают о своих домашних делах. Все то же, что и везде... О, сколь едины люди земли в своих стремлениях и интересах!

Глава II

НА ЛОДКЕ ПО БОЛЬШОМУ КАНАЛУ

Май 1907 г., Пекин. Мой учитель по Коллеж де Франс профессор Эдуард Шаванн отправляется в путешествие по археологическому Китаю, и я еду с ним. Я предан идее представить в диссертации некий кодекс китайских бытовых надписей, которыми столь богаты китайские города и деревни, и, таким образом, в то время как Шаванн будет собирать археологическую эпиграфику, я хочу обратить внимание на эпиграфику ежедневно-бытовую, но так как в последней отражается и первая, то гармония интересов будет соблюдена.

Счастливая судьба свела меня с Шаванном, однако я иду самостоятельным путем широких культуроведческих задач. По принципу наибольшего охвата китайской культуры я подолгу останавливаюсь на ее составных частях и многообразных проявлениях. Прежде всего я стараюсь овладеть языком и текстом.

Весь опыт моего студенчества привел меня к следующему выводу: нельзя брать дико, в лоб, языки, надо идти в обход крепости, обложить ее со всех сторон.

Изучать язык без изучения культуры невозможно. Здесь существует целостное соотношение: изучай язык, чтобы изучить культуру, ибо она понятна только владеющему языком; изучай культуру, чтобы изучить язык, ибо он является ее отражением.

Руководствуясь этим своим принципом, я и надеюсь собрать во время путешествия эпиграфический материал для хрестоматии китайского языка. Кроме того, я хочу продолжить свои исследования в области храмовой эпиграфики, в частности собрать материал по заклинательным надписям и амулетам. Меня интересует масса сложнейших вопросов, связанных с религией Китая, особенно область китайского храмового синкретизма. Эти цели также общи для нас с Шаванном.

Однако свое главное внимание я хочу обратить на жизнь городов и деревень, на весь китайский быт. Из области китайского фольклора меня особенно интересует лубочная картина, являющаяся как бы иллюстрацией к бытовой эпиграфике: они самым тесным образом связаны друг с другом и друг друга дополняют. Лубочная картина, этот чрезвычайно любопытный образец народного искусства, представляется мне благодатным полем для наблюдения и исследования. Свою диссертацию я хотел бы посвятить именно этой увлекательной теме и возлагаю большие надежды на сбор материала во время экспедиции. Вот основные задачи. Остальное подскажет сам путь.

30 мая[12]. Мы выехали из Пекина поездом, быстро домчавшим нас до Тяньцзиня. Этот огромный торговый порт с его концессиями и прямо-таки невероятным оживлением после величественного Пекина слегка оглушил нас. Всюду масса европейцев, говорящих большей частью по-английски.

В Тяньцзине мы окончательно определили наш маршрут на Цзинаньфу (губернский город Шаньдуна), решив после долгих обсуждений ехать первобытным способом: на лодке по Большому (Великому. — Ред.) каналу.

Домчавшись с помощью электрического трамвая и рикшей до грязнейшей лужи, представляющей из себя бассейн для джонок, отправляющихся по каналу на юг, я без всякого труда нанял до Дэчжоу за 15 мексиканских долларов большую джонку с каютным помещением. Принесли весь наш багаж (его немало), разместились. Каюты хватило для всех участников экспедиции: Шаванн, я, мой приятель фотограф Чжоу из Пекина, эстампер (слепщик) Цзун (очень способный, хотя и малограмотный человек) и слуга Сун. С соседних лодок приходят люди, усаживаются и, как водится, смотрят во все глаза на «заморских дьяволов» (ян гуйцз). Вступаю с ними в разговор. Слушают сосредоточенно. Затем поднимаются и говорят: «Удивительное дело! Иностранцы, которых мы видали, то тебя толкнут, то ударят, то всячески обидят, а вот разговариваешь же ты, сяньшэн, с нами по-человечески! Можно, значит!»

Во время разговора нарываюсь на любопытный инцидент. «Куда, спрашиваю, вы наменяли этакую уйму медяков (чохов)? Ведь с такою кладью мы потонем еще чего доброго!» — Молчание. Потом один из лодочников, поколачивая трубкой о пол, чтобы вытряхнуть пепел, говорит серьезно: «Какие нехорошие слова!» Спохватываюсь и спрашиваю: «Табу что ли?» — Смеется: «Да! Этого слова (тонуть — яньцы) мы избегаем».

Табу — очень интересная область для филологического изыскания в китайской лексикологии. Из быта тех же лодочников известно, например, изменение настоящего названия палочек для еды — чжуцзы в куайцзы просто потому, что чжу значит также остановиться, застопориться (чжуся, чжаньчжу), а куай значит быстрый. Неграмотному человеку, конечно, нет никакого дела до того, что эти слова пишутся в обоих значениях совершенно различными иероглифами и что созвучие — простая случайность, к тому же еще условная, ибо ограничивается всего лишь одним слогом. Табу распространен в китайской простонародной речи так же сильно, как и у других народов. Змея у китайцев называется чан-чун (длинный червь), тигр — лао-ху (почтенный тигр), лисица — ху-сянье (святая лиса), мышь — сы-тхяотхорды (четвероножка) и т. д. Не упоминаю, конечно, о табу приличия, женских, евнушеских, монашеских и прочих. Исследование этого вопроса по исчерпывающему подбору материала было бы весьма желательно.

Шаванн вслушивается в мою беседу с рабочими и с грустью замечает, что главным содержанием вопросов, мне предлагаемых, являются деньги, деньги и деньги. Жаль, жаль, конечно, но типично ли это только для китайцев?

Жара, духота; какие-то невероятных размеров бесшумные черные тараканы — плохой аккомпанемент сну усталых людей. Часто просыпаюсь, идиллическая по теории обстановка далека от идиллии на практике. Когда же просыпаюсь окончательно, то вижу, что лодка и не думает трогаться, несмотря на клятвенные обещания лодочников, данные вчера.

Наконец, едем. Пробираемся сквозь подвижной мост палуб, в лесу мачт при помощи бранных окриков исключительно генеалогического типа, багров, рук, веревок и других средств. Когда же выезжаем на свободу, то ветер не желает дуть нам в спину, а как-то дрябло напирает в лицо. Рабочий слезает с лодки, забегает вперед по берегу, впрягается в лямку и тянет нас вперед со скоростью столь непочтенного в Китае существа — черепахи. Лямка эта представляет собой бамбуковую планку, привязанную с обоих концов к главному узлу веревки. На планке читаю надпись: «[Так] просвещенный князь [Вэнь-ван] пригласил к себе министра-визиря [тайгун. Надпись эта характерно иллюстрирует пристрастие китайца к цитате и намеку, проявляющееся при всяком удобном случае. Дело вот в чем[13].

Просвещенный князь (Вэнь-ван) видел вещий сон, истолкованный ему в том смысле, что он-де вскоре найдет себе помощника по возвеличению рода (династии) и министра. Взнь-ван направляется к реке Вэй (нынешняя провинция Шэньси) и видит восьмидесятилетнего старца Люй Шана, удящего рыбу. Вэнь-ван предлагает ему княжескую колесницу, как особую честь. Люй садится и... велит везти себя самому князю. Тот даже на это согласен, лишь бы только добыть себе в министры мудреца. Однако через шестьсот шагов выбивается из сил и говорит, что далее не может. Люй настаивает, чтобы он продолжал, иначе, говорит, ни за что не стану тебе служить. Кряхтя, взялся Вэнь-ван снова за гуж, но, пройдя двести шагов, остановился, на этот раз самым решительным образом: «Полшага далее не сделаю». Люй говорит: «Жаль! Каждый, сделанный тобою шаг, был равносилен году царствования твоей династии. Значит, ей придется существовать всего около восьмисот лет» (как и случилось!).

Везти телегу и бурлачить по-китайски один и тот же глагол тянуть (ла). Поэтому фраза: «Вэнь-ван просит Люй-тайгуна (министра)» — как бы говорит: «”Тянем” и мы лодку, как Вэнь-ван ”вез” своего министра». Такие надписи характерны для литературного Китая, в котором прямо не терпят незаполненного надписями пространства. Эпиграфическая мода, проникнув в народные массы из феодальных верхов, где она воцарилась, очевидно, с утверждением иероглифики, держится здесь с особенным упорством. Китай — страна надписей. Все те места, которые у нас свободны от надписей, в Китае обычно ими покрыты: косяки, полотнища дверей дома, стены над окнами и т. д. Надписи пишут, конечно, не сами обитатели бедных домов и лавчонок, так же как и лодочник, который и прочесть-то надпись не может, хотя содержание ее прекрасно знает. Но важно, что все эти малограмотные и совершенно неграмотные любители литературных цитат имеют к ним вкус. Культурная толща Китая здесь особенно видна.

Становится жарко. Вода канала возмутительного цвета, вонючая, начинает казаться несносным лоном природы. Усевшись на корточки, лодочники хлебают мутную жижу — суп из лапши, закусывают желтыми кукурузными лепешками и овощами, нарезанными тоненькими ломтиками, которые они аппетитно поддевают палочками[14]. Питательности в такого рода пище немного.

Кругом пусто и уныло. Полей из-за берега не видать. Глина, жалкие кустики, встречные баржи — вот и весь ассортимент впечатлений. По берегам виднеются спорадические группы людей, плавным, уверенным, совместным движением вычерпывающих плетеным ковшом воду из канала на поле. Это те, что победнее. В других же местах такую работу проделывает мельничное колесо, поворачиваемое наверху горизонтальной шестерней с лямкой, в которую впряжен осел.

Доезжаем до местечка Янлюцин (Ивовая зелень), знаменитого своими печатными народными картинками, поставляемыми на весь Северный Китай. Содержание этих картин чрезвычайно разносторонне, и, я, право, не знаю ни одного народа на свете, который сумел бы себя выразить на бесхитростной простой картине с такою полнотой, как народ китайский. Здесь и весь сложный живописный быт, и чудесный мир, сказки, побасенки, легенды, и моральные поучения, сатиры, карикатуры, заклинательные символы, благожелательные ребусы, изображения празднества Нового года со всевозможными украшениями, чествованиями духов и божеств и т. д. Их печатают на деревянных досках, причем контур печатается отдельно, а краски также каждая в отдельности.

Заходим на одну из фабрик. На лицах хозяев полное недоумение. Еще бы! Иностранцы, говорящие по-китайски, знающие не только о существовании этих картин, но и перечисляющие техническими терминами их сюжеты, — вещь по меньшей мере странная. Накупаю массу картин, аппетит разгорается при виде столь обильного материала, исследованию которого я хочу посвятить свою диссертацию. Эта тема все больше и больше увлекает меня, тем более, что она никем еще по-настоящему не исследовалась.

Народное искусство в своих высших формах примыкает к «большому» искусству, прикладные формы которого (например, фарфор) вообще создавались народом. Но и в малых формах народное искусство часто близко к совершенству, и пример тому — лубочная картинка. Не может не поразить самая форма картин, их твердый отчетливый рисунок, результат, может быть, трех тысячелетий никогда не прерывавшейся традиции, отличные краски, сложная затейливость замысла, такая, что сюжет картины совершенно непонятен зрителю, не знакомому с культурой Китая. В самом деле, на этих картинках перед нами в самом прихотливом разнообразии проходит китайская живая старина, все то, что, питаясь древними родниками духовной культуры, истории, литературы, преданий, претворилось в форму, доступную уму китайского простого человека, и обогатило его, связав его ежедневное убогое прозябание с жизнью тысячелетий.

Конечно, из общей культуры просачивается в народную толщу сравнительно немного. Но и это немногое, живя тысячелетиями и обрастая традицией гораздо больше, чем подчиненные моде верхи, представляет собой очень сложное целое, и изучать это коллективно-анонимное творчество является задачей весьма трудной. С этой трудностью я столкнулся еще в университете, когда до нас, студентов-китаистов, случайно дошла одна из таких картинок[15] с совершенно непонятными нам фигурами и иероглифами, которые при всем нашем старании могли быть только «прочтены», но не прочитаны, ибо мы не в состоянии были хоть что-либо понять в изображении. А изображено было, как мне тогда казалось, нечто совершенно невообразимое: какой-то старик с комично утрированным, уродливым, огромным лбом едет на пестром олене. А вокруг круглолицые, румяные ребята со шкатулками, из которых вьется дым, а в дыму опять невесть что, куда-то бегут, что есть мочи. Один из мальчуганов держит на ленте огромную лягушку, давящуюся медной деньгой, а двое других, так же загримированных, напудренных и нарумяненных, как и первые два, замерли в апофеозе: один с такою же шкатулкой в руках, а другой — с цветком. Вообще все это настолько не похоже было на то, что нам преподавалось, что не только ключа, но и подхода-то ко всей этой, круто заправленной мешанине не было. Что это за картина? Кому она продается? Кто ее рисует? Если все это делается на потребу простых людей, то почему ученые люди (наши преподаватели) этого не понимают?

Словарь Палладия-Попова, составленный по словнику труднейших выражений, недостаточно знакомых даже шедшим на государственный экзамен китайцам, игнорировал «простые» выражения, как недостойные большого словаря, а лектор-китаец только смеялся и говорил: «Это все грубые и глупые люди себе позволяют. Я не желаю на это и смотреть в университете».

Разрешить загадку этой картины мне так и не удалось с 1898 по 1902 г., и только в 1903 г. я начал кое-что понимать в ней, хотя еще и не все. Когда же я приехал в Пекин и пережил в нем празднество китайского Нового года, то прежде всего обратил внимание на бытовую эпиграфику и эти самые лубочные картинки, которые, как бы дополняя иероглифику, покрывают все здания и столь обильно представлены на улицах в течение месяца Нового года, что пройти мимо этого явления просто невозможно. Я не только обратил внимание на этот новый для меня Китай, не только стал усиленно приобретать и изучать эти картины, но и решил написать о них диссертацию. Само собой разумеется, что злополучная картинка, задавшая мне такую головоломку, как архитрадиционная, сразу же попала в мою коллекцию. Теперь я уже в состоянии решить этот ребус. Именно ребус, ибо особенностью китайского искусства, и в высшем его проявлении, и в народно-лубочном, является мания ребусов. Ребусы данной картинки заключают в себе благожелания на всевозможные темы. Так, старик с огромным лбом — это дух Южного полюса и звезды Долговечности, Шоу-син, — посылает долгие годы; олень, на котором он восседает, дарует высокие чины с обильным жалованьем (ибо олень и жалованье имеют одинаковое звучание лу, хотя обозначаются различными иероглифами). Толстяк-мальчишка держит в руках огромный гранат, раскрывший свои зерна, желает сотни зерен-сыновей (религиозная мания китайцев, вменяющая человеку в несчастии и нечестии неимение мужского потомства, имеет доисторическое происхождение). Далее, два совершенно одинаковых мальчика держат в руках: один — коробку, другой — цветок лотоса. Это — символы, превращающие в ребус самую типичную для китайских картин формулу — «единение — согласие» — хэхэ. Коробка — хэ, лотос-цветок — хэ передаются, как видно, однозвучными (но графически совершенно различными) словами хэхэ. Таков немой ребус этого благожелания. Искусству оставалось сделать еще один шаг для его оживления путем создания совершенно одинаковых фигур, держащих в руках эти символы, двойников хэ и хэ. Однако формула хэхэ как благожелание одна не встречается. Наиболее частым ее спутником является пожелание богатства. Это и изображено на картинке: коробка приоткрыта, и в ней видны круглые перлы, от которых исходит сияние, переданное в виде дымки. В дымке в свою очередь заключено все, чего только может пожелать жадная фантазия, т. е. золотые и серебряные слитки, перлы, яшмы, медные деньги в виде отдельных монет или же длинных цепей, прихотливо принимающих (в орнаменте) форму дракона (так называемый дракон денег). В довершение всего мальчик держит на ленте трехлапую жабу, кусающую деньгу, на которой надпись: «Ежемесячно богатеть!» Таким образом, полной формулой, заключенной в этом ребусе, становится следующее благожелание: «Единение — согласие да принесут всяческое богатство!» Эта основная тема может варьировать до бесконечности, и ребус соответственно может осложняться тоже бесконечно.

Нетрудно видеть, что главной предпосылкой распространения подобных картин, изображающих в красках и рисунках все то житейское благо, которое мерещится голодной фантазии бедняка, является безысходная нищета народных масс. Только живя в Китае, понимаешь, как могут возникнуть эти сны наяву, эти мелкобуржуазные наивные мечты.

Однако самый интересный и самый распространенный тип лубочных картин — это картины серьезно, необычайно вдохновенно изображающие китайского актера, исполняющего исторические пьесы, которые все проникнуты экспансивным восхвалением добра и порицанием зла.



Поделиться книгой:

На главную
Назад