Все уши прожужжала Предславе Хвостовна, как всегда, накрашенная, набелённая, напомаженная, разодетая в парчу и в аксамит[133] – что царица ромейская. Притиснулась ко княжне грузным своим телом, сыпала слова, как горох, не умолкала. Предслава хмурилась, не по нраву были ей разговоры, мешали они ей глядеть на сражающихся.
– Ого, и ентот старый пень туда ж! – указала Хвостовна на Фёдора Ивещея, который, облачившись в кольчатую бронь и воздев на голову мисюрку с бармицею, твёрдо держался в седле и никому не уступал в бою.
Предслава невольно хихикнула – таким важным, напыщенным выглядел Ивещей на поле. Но зря смеялись девицы – воином боярин Фёдор был опытным и сильным. Испуганно вскрикнула Хвостовна, когда сбросил он с седла её любимца Ратибора. Поняла боярская дочь, что не быть ей королевой турнира, и тихо расплакалась.
Пригорюнился и князь Владимир, глядя, как любимец его Александр, изломав червлёный щит, завалился на бок. Казалось, идёт всё к победе боярина Ивещея. Досадно было и Предславе, окидывала она взором комонных дружинников, думала: ужель не сыщется доброго молодца, чтоб сего Ивещея наземь свалить?
Ратник в булатной личине[134], верхом на огненно-рыжем коне бился где-то на дальнем краю поля и тоже немало соперников повалил на зелёную траву. И оказалось вскоре, что остались в сёдлах только он да Ивещей.
– Кто это, в личине? Добре бьётся, – спросила Предслава Хвостовну.
– Угр один. Недавно в Киеве, – холодно, равнодушным голосом ответила боярышня.
Зазвенели трубы, забили дробь барабаны. Съехались двое ратников на решающий поединок. Затаили дыхание зрители, неотрывно, во все глаза глядели они, как ударили противники враз друг дружку копьями по щитам, как удержались оба в сёдлах. Снова сошлись, снова ударили – снова остались сидеть. Утомились оба от череды трудных поединков, разошлись каждый в свою сторону. Угр отбросил в сторону личину. Молодое лицо с неотмирными какими-то глазами возникло внезапно перед Предславой, и зашлось, забилось вдруг невесть от чего сердце девушки. Оцепенело смотрела она, как вытирает угр потное чело, как садится вновь на коня, берёт в десницу копьё.
– Георгием его кличут, – прощебетала на ухо княжне Хвостовна.
В четвёртый раз сошлись в схватке ратники. Первым ударил Ивещей. Бил вроде бы наверняка, что было силы, но угр ускользнул, ловко извернулся, наклонился набок, одними ногами держась за круп коня, а затем вдруг резко поднял туловище, выпрямился, да и вышиб немного ошарашенного боярина из седла. Грузно, как мешок, рухнул Ивещей в пыль. Кусая от досады уста, чуя, как шумит одобрительно толпа, радуясь успеху его соперника, поспешил он покинуть поле, шатаясь от усталости и боли в спине.
«Мальчишка проклятый! Украл победу у меня! – стучала в голове боярина злая мысль. – Ничего, ещё поквитаемся!»
Предслава, как увидела, что Ивещей упал, не выдержала и громко захлопала в ладоши.
– Молодец! – услышала она громкий голос отца.
Георгий спустился с коня наземь, младший брат-подросток Моисей взял под уздцы огненно-рыжего ливийца[135], а победитель, сняв шелом, поклонился в пояс князю и всем собравшимся вокруг людям. Бывалые ратники похлопывали его по плечу, хвалили, Георгий в ответ вымученно улыбался.
– Надлежит тебе, добр молодец, выбрать жёнку иль девицу, коя тебе на голову венец водрузит, яко самому сильному и ловкому, – заключил Владимир.
Угр не раздумывал, казалось, ни единого мгновения. Твёрдым и быстрым шагом приблизился он к ахнувшей от неожиданности Предславе и преклонил перед ней колена.
– Краше тебя, светлая княжна, нет здесь ни единой девицы али жены. Будь царицей ристания! – промолвил Георгий.
Дрожащими от нахлынувшей в душу радости руками Предслава водрузила золочёный венец из листьев на голову победителя. Когда коснулись её длани чёрных вьющихся волос Георгия, овладело княжной неведомое ей ранее чувство, едва не лишилась она сознания, но удержалась. Стояла, сдерживала слёзы, слыша, как за спиной горестно вздохнула Хвостовна (не её выбрали в царицы), а одна пожилая боярыня изрекла тихо:
– Экие они оба красавцы! Вот пара бы была!
…Потом был сухой весенний вечер. У окоёма[136] в темнеющем небе одна за другой вспыхивали зарницы. Внезапно в распахнутое окно девичьей светлицы, напугав княжну, влез младший брат Георгия, Моисей. Этот был взят князем в отроки и на пирах разливал из ендов[137] вино.
– Княжна. К тебе я… Брат мой, Георгий, просит, чтобы ты, как смеркается, во двор сошла б. В саду, под липами, ждать тебя будет.
Заколотилось отчаянно девичье сердце, уронила Предслава на пол Евангелие в тяжёлом окладе, полыхнули вмиг багрянцем её щёчки.
Помолчав немного, сказала, сурово сдвинув брови:
– Как же я приду? Тут вон евнух Никодим бабинец сторожит. Да и мамка Алёна не дозволит.
– Евнуха я мёдом напоил, храпит до утра без задних ног. А мамке твоей я зубы заговорю, – не смутившись, ответил Моисей.
Предслава, взглянув на его хитроватое, по-девичьи красивое лицо, не выдержала и прыснула в кулачок от смеха.
– Проказник! – Она легонько ущипнула отрока за локоть.
«Моисей – он на девку смахивает. Мой Георгий – более мужественный», – подумала княжна и вдруг сама себе удивилась. Почему она так сказала самой себе в мыслях: «Мой Георгий»?
…Они долго молчали, сидя под раскидистыми липами. Предслава вспоминала, как когда-то она на этом месте познакомилась с Позвиздом и Златогоркой. Как же это было давно! И не верится даже, что было.
– Княжна! – начал угр. – Скрывать не стану, люба ты мне, красна девица. Вельми сильно люблю тебя.
– И ты мне люб такожде, Георгий, – коротко ответила Предслава.
– Мог бы пред отцом твоим на колени пасть, умолять, просить. Но беден я, нищ. Разве что мечом своим, в походах сумею когда богатство завоевать. Тебе же… – Он осёкся. – Тебе замуж пора. И не такой, как я, тебе нужен. Князь, или герцог, или барон хотя б. А я – простой воин. Горько мне, любая моя, тягостно. Длани цепенеют, сердце холодит от мысли, что, едва повстречав, теряю тебя навек. Но иного не вижу. Ты прости, заставил тебя прийти сюда, не удержался, высказать всё хотел. Уезжаю поутру. В Ростов, ко князю Борису. И братья мои такожде. Посылает великий князь…
Он замолчал. Заговорила Предслава:
– Понимаю тебя. Тяжко мне. Но обиды никоей нет. Ты… ты возвращайся. Я тебя ждать буду.
– Не надо меня ждать, дева добрая. Коли сыщется добрый жених, иди за него. Не судьба нам с тобою.
Георгий был постарше Предславы, всё он видел, всё понимал и клял себя, что пришёл под эти липы, что признался ей в любви. Знал же, чуял, что и она его любит.
Предслава вспыхнула.
– Раз тако мыслишь, стало быть, не любишь вовсе! – воскликнула она обиженно.
Георгий ничего не ответил. Только глянул на её лицо, освещённое на миг полыхнувшей у окоёма зарницей, прижал, притянул её к себе, впился в сладкие алые трепещущие уста. Княжна тихонько отбивалась, ударяла маленькими кулачками его по груди, размазывала по лицу слёзы. Но внезапно стихла, присмирела, поняла словно, что творится у молодца на душе, склонила ему на плечо золотистую головку.
Почти до утра сидели они под липами. С рассветом Георгий ушёл в гридницу. Они расстались, и будто что-то светлое и тёплое, согревающее душу Предславы, вмиг исчезло, рухнуло и оборвалось. Она знала точно: больше они не увидятся. И ещё знала: это горько, больно, но так – лучше.
Спустя несколько дней отец снова неожиданно позвал дочь в думную палату.
Бояр на скамьях на сей раз не было, зато перед стольцем находился незнакомый княжне молодец в горном плаще – чугане, какие носят в Карпатах гуцулы, в синих дублёных шароварах и в мягких постолах[138] без каблука. Шапка куньего меха, украшенная пером, была лихо заломлена набекрень.
– Вот, дочка, – указал на него Владимир, – посланник королей богемского и угорского. Сватает тебя за Яромира, брата короля богемского, а Анастасию, молодшую твою сестрицу, за угорского князя, Стефанова родича. Как, дочка, готова ли ты? Порешил, как и в прошлый раз, тебя вопросить. Без согласья твоего сие дело не улажу.
Предслава, бледнея, гордо вытянулась в струнку.
– Отец, я согласна. Я выйду за Яромира, – решительно промолвила она.
Гуцул, не скрывая удовлетворения, широко улыбнулся. Кажется, он добился желанного.
Всю ночь Предслава проплакала в своей светлице. Было и страшно, и горько при воспоминании о Георгии, но и будущее манило, притягивало, звало её идти по жизни. Главное осознала юная княжна: в этот день окончилось её детство. Она готовилась сделать первый шаг в неведомое и боялась, понимая вместе с тем, что время не повернуть вспять.
Глава 18
Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. За сговором дочерей Владимира наступила довольно долгая пора ожидания. Вначале мысли о будущем женихе сильно волновали Предславу, однако дни текли, и постепенно она свыклась с мыслью, что стала невестой. Тем паче в Киеве творились иные события.
Новый митрополит Иоанн, приехавший на ладье из Царьграда, крепко повздорил с князевым любимцем, епископом Десятинной церкви Анастасом, обвинив его и самого князя в арианской[139] ереси. За Иоанном стояла Ромея с её давними православными традициями, сильная и мощная держава, испорченные отношения с которой привели к тому, что в степях на южном русском порубежье опять зашевелились печенеги – давние союзники ромейского императора.
На Щековице митрополит Иоанн начал возводить новую каменную церковь в честь святых апостолов Петра и Павла. Строили зодчие-ромеи по своим стародавним канонам, изнутри храм щедро украшали мусией, фресками, эмалью. Церковь Петра и Павла не походила на Десятинную – имела она всего один огромный купол и казалась Предславе мрачной, а не празднично-нарядной.
Тем временем князь Владимир, овдовевший в прошлое лето, вновь оженился. Новая хозяйка появилась в княжеском тереме – Адельгейда, дочь немецкого маркграфа Куно фон Эннингена. В роду у этой белокурой высокорослой красавицы были одни короли, императоры и даже римские папы, молодая княгиня очень гордилась своим высоким происхождением и презирала всё славянское. Ходила она по палатам, высоко вздымая надменную голову. С Предславой и Анастасией Адельгейда держалась, правда, дружески, а вот со Мстиславой не поладила, и весь бабинец словно бы разделился надвое, всюду, из каждого угла доносились коварные нашёптывания. Терем опутывался густой липкой паутиной заговоров, сплетен, наушничанья, чего покойная княгиня Анна не допускала никогда.
В предзимье, когда последние стаи перелётных птиц уже скрылись за окоёмом и первый снег мокрой крупой осыпал мёрзлую землю, в Киев добрался из далёкого Новгорода князь Ярослав. Погостил в покоях у Мстиславы, мрачным взглядом окинул новую мачеху, о чём-то долго спорил в палате с отцом. Тем же вечером пришёл к Предславе, всё ходил, прихрамывая, по светёлке, кусал усы, не знал, что сказать.
Предслава велела холопкам приготовить стол на нижнем жиле, стала, ласково улыбаясь, потчевать брата кашей сорочинского пшена и заморскими фруктами. Ярослав ел торопливо, словно боялся куда-то опоздать.
Это был уже совсем не тот пугливый отрок, которого едва научили ходить. Державный муж сидел рядом с Предславой, в тёмных больших глазах его бродили какие-то затаённые мысли, говорил он твёрдым голосом, в словах и скупых коротких жестах чувствовалась убеждённость в своей правде.
– Худо, сестрица, наш отец поступает, несправедливо. Я вот с Новгорода каждое лето по три тысячи гривен получаю. Деньги огромные, что и говорить. На них бы дороги строить, мосты через реки и болота, города крепить, воинов добрых нанимать в дружину. Так нет. Отец приказывает: две тысячи – будь добр мне в Киев вези. Всех этих трутней кормить, прихлебателей на княжеской службе, всяких там Александров, Хвостов, Путшей! – раздражённо говорил Ярослав.
– А помнишь, как воевода Александр нас от печенегов спас? – спросила с укоризной, недовольно сдвинув брови, Предслава.
– Помню. Только это давно было. Обленился вконец твой Александр, зажрался на дармовых княжеских харчах, отъел пузо. Да ныне любой гридень его из седла вышибет, не то что там печенег. И много таких, как он. Отец же всё за старое стоит, не замечает, как скотницу[140] его растаскивают все, кому не лень. Вокруг новой княгини – вон, целый рой полунищих родичей всяких отирается. И все жрут да к узорочью многоценному лапы тянут. Куда такое годится, сестрица?!
– А всё же зря ты так, брат. Ты с отцом потолкуй.
– А я будто не толковал! – Ярослав зло скривил уста. – Да не внемлет он. А тут ещё с Иоанном митрополитом пря[141] у него. Митрополит прав: надо нам за Ромею держаться. Там, у ромеев – культура, традиции тысячелетние, там – православие освящённое. Зиждители[142], иконописцы, богословы. Там – свет духовный. А отец что? Какого-то Анастаса в епископы возвёл и во всём ему благоволит. А что Анастас? Ему, как и прочим, лишь бы злата побольше. Да и вот думаю: стар отец стал. Семьдесят годов уж без малого. И кому он после себя стол завещать думает? Борису? А примут ли его, юнца безусого, бояре? Примет ли клир?[143] А простой люд? Нет, не дело он замыслил. А эта его княгиня новая? Вот сижу здесь, вижу вокруг одни козни, интриги, ковы боярские. Думаю, лихая пора на Руси грядёт. Если всё на одном старике семидесятилетнем держится – нет, не дело это. Я вот поскорее в Новгород хочу вернуться. Хватит, побывал, насмотрелся здесь всякого сраму. Вот завтра к митрополиту схожу, поговорю, и назад, на Север. А ты, сестра? Верно, непросто тебе живётся тут, в бабинце?
– Не жалуюсь, – сухо ответила Предслава.
Ей не нравилась резкость слов брата. Так и сквозила в них едва скрываемая ненависть к отцу.
«Отчего он его так не любит? Спросить? Да зачем? Всё одно не ответит», – подумала Предслава.
– Слышал я, за чешского князя тебя выдать хотят? А Анастасию – за венгерского? Да, размах у отца широкий. А знаешь ты хоть, что чешские князья – и Удальрик, и Яромир – вассалы германского Генриха? Нет? Так знай. А ещё третий у них брат есть, Болеслав Рыжий. Так тот в Кракове у Болеслава Польского в темнице сидит. Болеслав Польский Чехию хотел покорить, воспользовался раздорами меж братьями, своего брата в Праге на стол посадил, да того, говорят, Рыжий отравил. По правде говоря, Рыжий этот – изувер тоже, каких мало. Одного брата своего оскопил, а второй едва от него ноги унёс. Вот тогда Болеслав Польский Рыжего захватил в полон, предательски, во время переговоров, да в темницу и бросил. Тут немцы вмешались, Прагу у поляков отняли, возвели на стол братьев Удальрика и Яромира.
– Ничего этого я не ведала, – изумлённо промолвила княжна.
– Немудрено. Отец, верно, тебя в державные дела не посвящает.
– Но он моего согласья испрашивал! – возразила брату Предслава. – Польскому я отказала, а за чешского идти согласилась.
– Ну и ладно. Не обидят тебя там, в Чехии. – Ярослав допил пиво, встал из-за стола и поклонился сестре, приложив руку к сердцу. – Спасибо тебе, сестрица, за хлеб-соль. Жаль, расставаться придётся. И хотелось бы тебя вновь увидеть, да не знаю, удастся ли. Если честно сказать, так чем скорее ты в Чехию уедешь, тем для тебя и лучше. Ну, пора мне. Ехать надо.
Брат и сестра облобызались на прощанье. Ярослав исчез за дверями, а Предслава всё смотрела ему вслед, пытаясь осмыслить всё то, что он говорил.
«Может, Ярослав и прав. Но всё одно, тако с отцом родным нельзя», – думала княжна и горестно вздыхала.
Она поднялась к себе в светлицу, глянула в окошко. Чёрный ворон кружил высоко над башней детинца, княжне даже почудилось противное зловещее карканье. В душу её вкрадывалась тревога.
Глава 19
В затхлом тёмном помещении пахло сыростью, по каменным плитам пола мерно ударяли капли воды. В углах шевелились огромные крысы. Боярин Фёдор Ивещей, в отчаянии обхватив руками голову, сидел на ворохе соломы, горестно вздыхал и клял лихую судьбину.
А как всё хорошо начиналось! По совету Володаря Фёдор вскоре после неудачного польского сватовства направил стопы в Туров, ко князю Святополку. Плыл на ладье вверх по Припяти, торопил гребцов, и казалось, выносит его жизнь на верную, столбовую дорогу. Простирались вдоль реки унылые болотистые берега с чахлыми берёзками и осинками, редкий зверь шуршал в прибрежных камышах, иной раз с кряканьем взлетала над кустом проворная утка. Небогата Туровская земля на урожаи и на людей – пустынно было вокруг, разве иной раз мелькнёт на берегу крохотная деревушка с избами на длинных сваях да покажется впереди одинокая рыбачья лодчонка.
В Турове Фёдор долго беседовал с князем Святополком. Приземистый козлобородый муж лет тридцати пяти, черноглазый, с пепельными прямыми волосами, прядями падавшими на лоб и плечи, осторожный, молчаливый, вечно прятавший ладони в рукава долгого кафтана и неприятно дёргавший худой длинной шеей, всё исподволь расспрашивал Ивещея о том, что происходит в Киеве. Он медленно, со вниманием вчитывался в Болеславову грамоту, вопрошал о том, хороша ли собой польская княжна, много ли золота и серебра даёт Болеслав за невестою, что ждёт от него.
– Боюсь гнева князя Владимира, – признавался туровский князь со вздохом. – Как проведает, что мы без его ведома соуз с Болеславом учиняем, гневать почнёт. Всюду у его соглядатаи.
Задерживаться в Турове Фёдору было недосуг, опасался он того же, что и осторожный Святополк. Осенью, сквозь грязь и нескончаемую полосу противного дождя, проваливаясь с конём во влажную вязкую землю, помчал он за невестой в далёкое Гнезно – Болеславову столицу.
Там, на берегах среброструйной изгибающейся крутой линией Вислы, уже поджидал его Володарь.
– Переменил Болеслав решенье своё, – объявил он изумлённому Ивещею. – Вторую дочь за Святополка отдаёт. Марицей её звать. Совсем девчонка, дитя. Правда, на лицо она приятна, токмо вот горбата малость.
– Он чего, с ума спятил, Болеслав ваш?! – раздражённо рявкнул Ивещей. – Как я горбунью сию князю Святополку привезу? Обидится князь. Да и… насмехается над всеми нами лукавый сей лях, что ль?!
– Что делать, боярин? – Володарь уныло развёл руками. – Весьма обиделся Болеслав, когда княжна Предслава ему отказала. Чуть было войну не начал.
К Болеславу Фёдора так и не допустили. Говорил он только с одним худощавым старым епископом, который, зябко ёжась и кутаясь в долгую серую сутану, объяснял, что королевна Марица понимает всю важность своего предназначения и готова принести на Русь «свет истинной христианской веры», исходящей не от ромейских еретиков, но от самого римского первосвященника.
Этот же епископ, назвавшийся Рейнберном, взялся сопровождать невесту в Туров.
Марица и в самом деле была красива лицом, а горб свой скрывала под пышными платьями. Дорогой она, совсем ещё девочка, всё расспрашивала Ивещея, каков из себя князь Святополк, каковы его привычки, любит ли он охоты или больше сидит дома взаперти с книгами, яко монах.
По приезде в Туров Рейнберн имел со Святополком и Фёдором тайный разговор.
– Надо нам, – говорил, – выступить одновременно. Король Болеслав пойдёт на Волынь, а вы с севера по Киеву ударьте. Владимира со стола сбросим, и сядешь ты, княже Святополк, на его место. Твоё се право, ты ведь законный сын покойного князя Ярополка. Тогда попов греческих из Руси выгоним, станем творить волю римского папы. А Червень[144] с Перемышлем[145] отдашь Болеславу в вено[146].
Святополк угрюмо отмалчивался, не говорил ни да, ни нет. Златоволосая девчонка Марица ему пришлась не по нраву, а кроме того, боялся он, не верил Болеславовым словам.
Уже потом Ивещей понял: велась за ним с самого начала слежка. Тайные соглядатаи у Владимира, по всему видать, имелись и в Турове, и в Гнезно.
Внезапно нагрянул на берега Припяти отряд оружных дружинников во главе с воеводой Александром. Схватили, повязали Рейнберна, Святополка с юной женою увезли в Вышгород[147], под присмотр верных Владимиру людей, затем явились и к Ивещею.
Александр грозно крикнул:
– По велению князя стольнокиевского Володимира Святославича поиман ты, боярин Фёдор Блудович! В деле воровском уличён ты, на то послухи[148] есь! Пото[149] отдавай меч свой да садись в телегу! Эй, други! – окликнул двоих воинов в кольчугах. – В железа его! В Киев отвести да в поруб!
Вот так и очутился Ивещей в темнице. Страдал, плакал непроглядными ночами, проклинал неудачливого Володаря, князя Болеслава, Рейнберна. Лежал на соломе, всматривался в тёмный потолок, вздыхал тяжко. С горечью думалось: вот и всё, боярин! Кончилась удача твоя. Теперь все забудут, что жил ты на белом свете. Захвораешь тут, в сырости, посреди крыс, да помрёшь зимой холодной. И ни одна душа живая о тебе не позаботится!
Жалость к самому себе охватывала Ивещея, ком подкатывал к горлу. Почему другие так удачливы, а ему всё время не везёт?! Вроде и голова на плечах есть, не глупее он иных, а вот… несчастлив он, и всё тут.
Со временем стал одолевать Фёдора тяжёлый кашель. Кормили его скудно, два раза в день спускал на верёвке в поруб страж кувшин с тёплой затхлой водой да кусок заплесневелого хлеба.
«Господи, хоть бы поскорей конец настал мученьям моим! Господи, возьми душу мою!» – шептал в пустоту боярин.
Он потерял всякую надежду вырваться из этого сырого холодного мешка. Здесь заживо погребали многих изменников и противников князя. Не один опальный боярин обрёл в этом порубе свой конец.
Без малого полгода провёл боярин Фёдор в подземелье. Но однажды дощатая дверь, ведущая в поруб, вдруг отворилась. Яркий свет летнего дня вышиб из глаза Ивещея слезу. Вниз спустили верёвочную лестницу.
– Эй, узник! – раздался заставивший Ивещея вздрогнуть знакомый голос Володаря. – Вылезай. Отмучился, отсидел своё! Дела ждут нас, боярин! Большие дела!
Дрожащими руками, тяжело дыша, с трудом выбрался боярин на свет божий.
– Ну вот. Ты меня отсюда спас, теперь моя очередь, – тихо рассмеялся Володарь.