Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Записки княгини Дашковой - Екатерина Романовна Дашкова на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

За несколько месяцев до этого генерал Панин был назначен сенатором и членом Совета. Так как у него не было своего дома, а моя квартира была чрезвычайно вместительна, я предложила ему занять ее, не желая ни делать приемов, ни тратить много денег в отсутствие моего мужа, а сама переселилась с детьми во флигель, где была и баня, необходимая для детей.

Генерал Панин занимал мой дом до отъезда императрицы в Ригу, куда он ее сопровождал. В качестве сенатора он каждый день принимал большое количество просителей; наши входы и выходы были на противоположных концах дома; кроме того, прием дяди происходил в весьма ранние часы, так что я никогда не видала его просителей и не знала даже, кто они. В числе их, как оказалось впоследствии, был и Мирович, ставший знаменитым вследствие своего нелепого и преступного замысла вернуть престол Иоанну, заключенному в Шлиссельбургскую крепость. Это обстоятельство снова чуть не создало мне огорчения, возбудив подозрения, которых я решительно ничем не вызвала. Но моих принципов не понимали, а высокое положение при дворе неминуемо сопряжено с горестями и неприятностями. Я слишком много сделала для императрицы и во вред собственным интересам, чтобы не стать мишенью для злобы и клеветы.

Двор вернулся в Петербург, куда и я переехала через несколько дней. Мой дядя, генерал Панин, жил уже в своем доме, и его жена приехала к нему из Москвы. Эта почтенная женщина, бывшая для меня искренним другом и отличавшаяся, кроме всех качеств, присущих женщинам, необычайной кротостью и благодушием, имела слабые легкие, и со времени нашего отъезда из Москвы ее болезнь прогрессировала. Генерал, много бывая при дворе, принужден был часто отлучаться из дому, вследствие чего я уделяла много времени его супруге, которую искренно любила.

Однажды дядя сказал мне, что во время своего пребывания в Риге императрица получила письмо от Алексея Орлова, сообщавшее ей про заговор Мировича; это известие очень встревожило императрицу, и она передала письмо своему первому секретарю, Елагину; письмо содержало приписку, гласившую, что видели, как Мирович несколько раз рано утром бывал у меня в доме. Елагин стал уверять ее величество, что это, по всей вероятности, ошибка, так как вряд ли княгиня Дашкова, не принимавшая почти никого, допустила бы до себя никому не известного и, по-видимому, не совсем нормального человека. Елагин не удовольствовался этим честным и прямодушным поступком и прямо от императрицы пошел к генералу Панину и рассказал ему всё. Тот уполномочил его передать императрице, что, действительно, Мирович бывал рано по утрам в моем доме, но он приходил к нему, Панину, по одному делу в Сенате. К тому же Панин вызывался, если императрица пожелает, сообщить сведения о Мировиче, который был адъютантом полка, состоявшего под командованием Панина в Семилетнюю войну. Елагин отправился к императрице и передал ей, что граф Панин может удовлетворить ее любопытство насчет Мировича.

Действительно, государыня послала за Паниным; он рассказал ей всё, что знал, и если, с одной стороны, он уничтожил в ней всякое подозрение в моем сообществе с Мировичем, то, с другой, – вряд ли доставил ей удовольствие, обрисовав портрет Мировича, составлявший точный снимок с Григория Орлова, самонадеянного вследствие своего невежества и предприимчивого вследствие того, что не умел измерить глубину и обширность замыслов, которые он думал легко исполнить с помощью своего скудного ума.

Меня это всё повергло в печаль. Я увидела, что мой дом, или, скорей, дом графа Панина, окружен шпионами Орловых; я жалела, что императрицу довели до того, что она подозревала даже лучших патриотов, а когда Мировича казнили, я радовалась тому, что никогда не видела его, так как это был первый человек, приговоренный к смерти со дня моего рождения, и если бы я знала его лицо, может быть, оно преследовало бы меня во сне под свежим впечатлением казни.

Этот заговор так ничем и не кончился, а публичный суд над Мировичем (его допрос и весь процесс происходил при участии не только всех сенаторов, но всех президентов и вице-президентов коллегий и генералов Петербургской дивизии) не оставил никому в России ни малейшего сомнения насчет этого дела: все ясно увидели, что легкость, с которою Петр III был низложен с престола, внушила Мировичу мысль, что и ему удастся сделать то же самое в пользу Иоанна. За границей же, искренно или притворно, приписывали всю эту историю ужасной интриге императрицы, которая будто бы обещаниями склонила Мировича на его поступок и затем предала его.

В мое первое путешествие за границу в 1770 году мне в Париже стоило большого труда оправдать императрицу в этом двойном предательстве. Все иностранные кабинеты, завидуя значению, какое приобрела Россия в царствование просвещенной и деятельной государыни, пользовались всяким самым ничтожным поводом для возведения клеветы на императрицу. Я говорила в Париже (и до этого еще Неккеру и его жене, которых видела в Спа), что странно именно французам, имевшим в числе своих министров кардинала Мазарини, приписывать государям и министрам столь сложные способы избавления от подозрительных людей, когда они по опыту знают, что стакан какого-нибудь напитка приводит к той же цели гораздо скорей и секретнее.

Из иностранцев я виделась только с польским послом, графом Ржевуским, так как он мог доставлять мне сведения о моем муже. Он сообщил мне, что благодаря энергии князя план императрицы несомненно удастся, что порядок и дисциплина в его войсках привлекли к ним все сердца и что граф Понятовский был в особенности обязан ему. Императрица также отзывалась о муже с похвалой и называла его своим «маленьким фельдмаршалом». Но Провидению не было угодно, чтобы он воспользовался плодами своих трудов и благородного бескорыстия.

В сентябре в Петербург приехал (вслед за курьером, возвестившим избрание Понятовского на польский престол) курьер от нашего посла в Варшаве графа Кейзерлинга и его коллеги князя Репнина с известием, что мой муж, совершая усиленные переходы невзирая на сильную лихорадку, наконец пал жертвой рвения, которое он приложил к исполнению воли императрицы. Однажды утром моя тетка, графиня Панина, приехала ко мне грустная и расстроенная и предложила прокатиться с ней в экипаже и затем отобедать у нее. Я думала, что она чувствует себя хуже, не предполагая, что я достойна жалости больше нее. Я быстро оделась и, приехав к ней, застала обоих дядей; их растерянный и печальный вид внушил мне опасения.

После обеда, при разных приготовлениях, придуманных ими для сообщения самой ужасной для меня катастрофы, я узнала о смерти моего мужа. Я была в состоянии, истинно достойном сожаления. Левая нога и рука, уже пораженные после родов, совершенно отказались служить и висели, как колодки. Мне приготовили постель, привели детей, но я пятнадцать дней находилась между жизнью и смертью. Моя добрая тетка, невзирая на свою слабость, и госпожа Каменская день и ночь ухаживали за мной. Доктор Крузе своим искусством и уходом спас мне жизнь. Мои дети со своим штатом и всё необходимое для меня было перевезено в дом Паниной, пока я еще не пришла в сознание. Меня помимо моей воли поместили в покоях тети, оставившей для себя только одну маленькую комнатку. Пятнадцать дней спустя ей самой стало решительно хуже, и она почти не покидала уже постели. Я приказывала носить себя к ней каждый день, а через неделю не стало моего нежного друга. На следующий день после ее смерти меня перенесли в карету и я вернулась к себе домой.

Меня долгое время оставляли в неведении относительно расстроенного материального положения, в котором муж оставил меня и детей. Вследствие своего великодушия по отношению к офицерам он помогал им, дабы они не причиняли беспокойства жителям, и наделал много долгов. В конце концов пришлось сообщить мне цифру долгов. Покинутая своей семьей[22], я могла ждать советов и помощи только от графов Паниных. Муж, умирая, написал графу Панину, министру, письмо, в котором, обвиняя себя в расстройстве дел, просил его привести их в порядок, не покидать меня и детей и постараться заплатить кредиторам, не лишая нас некоторого достатка. Он назначал его опекуном над имениями и детьми. Тот попросил своего брата быть опекуном совместно с ним, и оба, показав мне письмо мужа, объяснили, что и мне необходимо принять участие в опеке ввиду того, что они по своей должности обязаны жить в Петербурге, а я могла ездить и в Москву, и в свои имения, и, следовательно, могла принести больше пользы, нежели они. Старший граф Панин, думая, что ее величество, узнав, в каком положении я осталась с детьми, поспешит меня выручить, испросил у нее указ, дозволявший опеке продать земли для уплаты долгов. Я была этим крайне недовольна и, когда мне принесли указ, объявила, что я никогда не воспользуюсь этой царской милостью и предпочитаю есть один хлеб, чем продать родовые поместья моих детей.

Мне удалось уехать из Петербурга только в марте 1765 года, и то подвергаясь большой опасности, так как настала оттепель и переправа через реки была весьма рискованна. Едва я начала вставать на несколько часов с постели, у моего сына образовался глубокий нарыв. Операция была болезненна и опасна, но благодаря уходу Крузе и искусству хирурга Кельхена жизнь его была спасена.

Эта болезнь отсрочила еще мое выздоровление; я отдала трем главным кредиторам моего мужа всё его серебро и свои немногие драгоценности, оставив себе только вилки и ложки на четыре куверта, и уехала в Москву, твердо решив уплатить все долги мужа, не продавая земель и не прибегая к помощи казны.

Приехав в Москву, я хотела поселиться в деревне, но узнала, что дом совсем развалился; тогда я велела выбрать крепкие балки и выстроить из них маленький деревянный дом и следующей весной поселилась в нем на восемь месяцев. Я ассигновала на себя и на детей всего 500 рублей в год, и благодаря моим сбережениям и продаже серебра и драгоценностей, к моему крайнему удовольствию, все долги были уплачены в течение пяти лет.

Если бы мне сказали до моего замужества, что я, воспитанная в роскоши и расточительности, сумею в течение нескольких лет (несмотря на свой двадцатилетний возраст) лишать себя всего и носить самую скромную одежду, я бы этому не поверила; но подобно тому, как я была гувернанткой и сиделкой моих детей, я хотела быть и хорошей управительницей их имений, и меня не пугали никакие лишения.

На меня обрушилась еще одна неприятность. Моя свекровь, находя, что вследствие какой-то ошибки при совершении купчей на дом, приобретенный покойным ее мужем, она имеет право располагать им по своему усмотрению, подарила его своей внучке, Глебовой, и у меня не стало больше пристанища в городе. Я не только не жаловалась на это, но решила не произносить при моей свекрови слова «дом» и только этой деликатностью отомстила ей за ущерб, причиненный ею моим детям. Я купила участок земли на той же улице с полуразрушенным зданием и выстроила себе на окраине участка деревянный дом, чтобы жить в нем в ожидании времени, когда мне представится возможность выстроить каменный. Три года спустя моя свекровь, которой понадобилось временно оставить, вследствие каких-то переделок, свои покои в монастыре, куда она удалилась по смерти сына, не добилась разрешения жить в доме своего зятя Глебова и поместилась у меня, в доме, смежном с моим и очень выгодно купленном мною годом ранее.

В 1768 году я тщетно просила разрешения поехать за границу: я надеялась, что перемена климата и путешествие благотворно подействуют на моих детей, у которых был рахит. Мои письма остались без ответа. Тогда я съездила в Киев, что в оба конца составило почти 2000 верст, так как я сворачивала с прямого пути, чтобы видеть разные города и в особенности немецкие колонии, основанные императрицей и чрезвычайно меня интересовавшие.

Мое пребывание в Киеве было для меня очень приятно. Местный губернатор, генерал Воейков, родственник моего мужа, был очень образованный человек; в молодости он служил по Коллегии иностранных дел и ему поручались деликатные дела с иностранными дворами, вследствие чего он много путешествовал и видел множество людей. Веселый характер, который он сумел сохранить несмотря на преклонный возраст, и интересный, поучительный разговор делали из него весьма приятного собеседника. Мы проводили с ним целые дни, и он даже сопровождал меня при осмотре пещер. Они очень любопытны; это целый ряд углублений, выдолбленных в горе, на которой выстроен город. В некоторых из них лежат тела святых, живших в них, удивительно хорошо сохранившиеся. Собор Печерского монастыря замечателен старинной мозаикой, покрывающей стены. В одной из церквей есть фрески, изображающие вселенские соборы до отделения церквей. Эти фрески необыкновенно красивы и написаны, вероятно, великими художниками.

В Киеве давно уже были академия и университет, в которых несколько сот студентов обучались даром. В мое время еще существовал у них обычай петь каждый день под окнами богатых обывателей псалмы и духовные стихи; их за это щедро награждали, а они отдавали деньги своим наставникам. Наука проникла в Киев из Греции задолго до ее появления у некоторых европейских народов, с такой готовностью называющих русских варварами. Учение Ньютона преподавалось в этих школах, в то время как католическое духовенство запрещало его во Франции. Кроме Печерской лавры я посетила много замечательных монастырей и церквей. Я употребила на это путешествие почти три месяца и с удовольствием заметила, что оно очень благотворно повлияло на здоровье моих детей и обошлось не особенно дорого, так как я все время ехала на своих лошадях.

На следующий год я отправилась в Петербург, твердо решив добиться разрешения поехать за границу. Как дворянка, я имела на это полное право, но как кавалер-ственная дама, обязана была испросить на то позволение императрицы. Я отложила свою просьбу до годовщины восшествия на престол, которая праздновалась в Петергофе. Предварительно я говорила всем о своем желании попутешествовать за границей и на вопрос, имею ли я на то разрешение государыни, отвечала, что я ее еще об этом не просила, но что вряд ли она мне откажет, так как я ничего не сделала, что могло бы лишить меня права, присвоенного каждому дворянину. В день восшествия на престол, на балу в Петергофе, я как бы нечаянно стала рядом с иностранными министрами и вступила с ними в разговор. Императрица подошла к ним и между прочим заговорила и со мной. Я отвечала на ее вопрос и, боясь упустить удобный случай, немедленно же одним духом попросила ее отпустить меня на два года в иностранные края для поправления здоровья моих детей. Она не решилась отказать мне.

– Мне очень жаль, что такая причина принуждает вас путешествовать, – ответила она, – но, конечно, княгиня, вы свободны уехать, когда пожелаете.

Когда императрица отошла всего на несколько шагов, я попросила камергера Талызина[23] сказать моему дяде, министру графу Панину, чтобы он велел приготовить мой паспорт, так как я только что получила разрешение ее величества ехать за границу.

План мой удался. Вскоре я уехала из Петербурга в Москву и Троицкое, чтобы устроить свои дела и с первым санным путем отправиться за границу. Когда граф Панин и другие лица, принимавшие во мне участие, спрашивали меня, хватит ли у меня средств на поездку, я отвечала, что буду путешествовать под чужим именем и тратить деньги только на еду и на лошадей.

Я вернулась в Петербург в декабре и в том же месяце отправилась в Ригу. За несколько дней до моего отъезда помощник секретаря кабинета принес мне от имени ее величества четыре тысячи рублей. Не желая раздражать императрицу отказом от этой смехотворной суммы, я принесла счета моего седельника и золотых дел мастера, доставившего мне несколько серебряных дорожных вещей.

– Вы видите эти счета, – сказала я ему, – они еще не оплачены; потрудитесь положить на стол нужную для их оплаты сумму, а остальное возьмите себе.

Наконец я уехала. Я предприняла свое путешествие, главным образом, с целью осмотреть разные города и остановиться на том из них, где я могла бы воспитать детей, зная, что лесть челяди, баловство родных и отсутствие в России образованных людей не позволят мне дать моим детям дома хорошее воспитание и образование.

До Риги я доехала на почтовых. Отдохнув несколько дней, я взяла лошадей до Берлина. В Кенигсберге я, по просьбе графини Кейзерлинг, пробыла шесть дней. Тут мне пришлось бросить полозья, так как даже колеса с трудом катились по глубоким пескам Пруссии.

В Данциге я жила в лучшей гостинице «Россия», где останавливались все русские и вообще знатные путешественники. Тем более меня удивило, что в зале висели две картины, изображавшие битвы, проигранные русскими войсками; раненые и умирающие на коленях просили пощады у победоносных пруссаков. Я спросила у нашего поверенного в делах, Ребиндера, как он это терпит, но он ответил, что не может вмешиваться в это дело и что граф Алексей Орлов, проезжая через Данциг, останавливался в той же гостинице и сердился при виде этих картин.

– И он их не купил, – спросила я, – и не бросил в огонь? В сравнении с ним я очень бедна и не могу делать таких ненужных покупок: так как мои доходы и доходы моих детей недостаточны для нашего путешествия, то я оставила полномочие на продажу моего дома в Петербурге; но все-таки я это устрою!

Когда Ребиндер уехал, я поручила секретарю миссии, Волчкову, и советнику Штеллингу (сопутствовавшему мне до Берлина, где он был прикомандирован к нашему посольству) купить синей, зеленой, красной и белой масляной краски, и после ужина они оба и я, хорошенько заперев дверь, перекрасили мундиры на картинах, так что пруссаки, мнимые победители, превратились в русских, а побежденные войска – в пруссаков. Мы проработали почти всю ночь; не знаю, что подумали хозяин и мои люди, видя, что я заперлась с этими господами; но я была счастлива и боялась, чтобы мне не помешали, как ребенок, делающий что-нибудь запрещенное. На следующий день я велела разложить в этой комнате мои сундуки и под этим предлогом не впускала ни хозяина, ни людей. Через день я уехала из Данцига, но перед отъездом показала нашему резиденту совершенную мною метаморфозу. Не знаю, что подумал хозяин, увидев, что пруссаки вдруг проиграли обе битвы, но я была собой очень довольна.

Со мной путешествовали госпожа Каменская, мои дети и мой двоюродный брат, Воронцов, атташе нашей миссии в Гааге.

В Берлине я пробыла два месяца. Посланником нашего двора был в то время князь Долгоруков, справедливо пользовавшийся всеобщей любовью и уважением. Он осыпал нас любезностями, исходившими от искреннего и теплого сердца. Не знаю, любопытство ли видеть неотесанного медведя (как я часто называла себя, чтобы подразнить своих друзей), но королева, принцессы и принц Генрих с супругой неотступно просили князя Долгорукова убедить меня приехать ко двору. Я знала, что этикет берлинского двора воспрещал частным лицам представляться ко двору под другим именем; я же путешествовала под именем госпожи Михалковой (название небольшой подмосковной усадьбы, принадлежавшей моим детям), во-первых, потому, что не хотела ездить к иностранным дворам, и, во-вторых, – во избежание лишних расходов. Я ответила, что не могу ехать ко двору под именем Михалковой, а если переменю его, чтобы немедленно снова взять его, то уподоблюсь настоящей искательнице приключений. Королева и принцессы поговорили по этому поводу с министром иностранных дел, графом Финкенштейном, а он обратился к королю. Фридрих Великий был в то время в Сан-Суси; он ответил:

– Этикет – это глупости; княгиню Дашкову надо принять под каким угодно именем.

На следующий день я обедала у английского посланника Митчелла, где был и граф Финкенштейн. Он сообщил мне решение короля и желание всей королевской семьи познакомиться со мной. Следовательно, все пути к отступлению были отрезаны. Я купила новое черное платье (я всегда носила траур, по старинному обычаю). Королева приняла меня самым любезным образом и пригласила остаться ужинать. Принцы и принцессы также оказывали мне всевозможные знаки внимания, и вскоре я должна была отказывать частным лицам и иностранным министрам, так как была постоянно приглашена то к тому, то к другому двору.

Самая большая моя заслуга в глазах королевы и ее сестры, вдовы королевского принца и матери принцессы Оранской, и принца, взошедшего на престол по смерти Фридриха (без сомнения, самого великого государя, то есть наиболее достойного им быть по своему гению и по постоянным заботам о счастье своих подданных, от которых никакие страсти его не отвлекали), самая большая моя заслуга перед ними заключалась в том, что я их понимала, несмотря на недостатки их речи (они заикались и шепелявили), так что камергеру, всегда стоявшему рядом с посторонними лицами, не надо было передавать мне их слова. Я понимала их отлично и сейчас же им отвечала. Ее величество и ее сестра вследствие этого не стеснялись меня; я всегда с удовольствием и благодарностью буду вспоминать мое пребывание в Берлине и любезности, которыми меня осыпали.

Я с сожалением уехала из Берлина с целью воспользоваться водами и купаньем в Аахене и Спа.

Мы проехали через Вестфалию, и я не нашла ее столь грязной, как то рисует автор путевых очерков в письмах барон Бар. В Ганновере мы остановились только для починки экипажей; узнав, что в этот день была опера, я поехала послушать ее с госпожой Каменской. Воронцов был нездоров и остался дома. Нас сопровождал только лакей, умевший говорить лишь по-русски, вследствие чего не мог нас выдать. Я приняла эти меры потому, что принц Эрнест Мекленбургский предупредил меня, что его старший брат, правитель Ганновера, желал бы со мной познакомиться, а это вовсе не входило в мои планы. Мы взяли места в ложу, в которой уже были две дамы, потеснившиеся, чтобы дать нам место, и очень вежливо обходившиеся с нами. Во втором акте из ложи принца вышел молодой человек и направился к нам. Обратившись к нам с приветствием, он спросил:

– Сударыня, не иностранка ли вы?

– Да, сударь.

– Его высочество желал бы знать, с кем я имею честь говорить?

– Наши фамилии не могут иметь никакого значения ни для вас, ни для его высочества, – ответила я, – а так как мы женщины и, следовательно, имеем право не называть наших имен, хотя бы мы входили даже в крепость, то я надеюсь, вы позволите нам не сообщать вам их.

Он немного смутился и ушел. Обе дамы смотрели на нас с удивлением. Во время последнего акта я предупредила госпожу Каменскую по-русски, чтобы она мне не противоречила, и затем сказала дамам, что хотя я и отказалась назваться принцу, но ввиду их любезного обращения с нами скажу им, что я певица, а моя спутница – танцовщица, и что мы ищем выгодного ангажемента. Госпожа Каменская вытаращила глаза от изумления, а обе дамы сразу перестали быть с нами любезными и даже повернулись к нам спиной, насколько это возможно было в тесной ложе.

Наша остановка в Ганновере была столь непродолжительна, что я не успела ничего осмотреть. Однако я заметила, что местные, даже крестьянские, лошади были красивой породы и земля была хорошо возделана. Этим и ограничивались мои наблюдения над этим курфюршеством.

В Аахене я заняла дом, расположенный напротив помещения ванн. Двое ирландцев, служивших в Голландии и живших в Аахене, господин Коллинс и полковник Нюжен, отец венского министра при прусском дворе, проводили с нами целые дни. Благодаря их веселому характеру и утонченно-вежливому обращению общество их было весьма приятно.

В Спа я сошлась с госпожой Гамильтон, дочерью архиепископа Туамского, и с госпожой Морган, дочерью господина Тисдэйла, королевского генерал-прокурора в Ирландии, где он пользовался большим уважением.

Наши отношения с самого этого времени (1770 г.) являли в глазах всех знавших нас пример самой верной и неразрывной дружбы.

В Спа я познакомилась с четой Неккер, но я была дружна лишь с английскими семьями. Мы ежедневно виделись с лордом и леди Сассекс; с помощью французского и немецкого языка я стала вскоре понимать всё, что читала по-английски, не исключая и Шекспира. Обе мои приятельницы приходили поочередно каждое утро, читали со мной по-английски и исправляли мой выговор; они были моими единственными учительницами английского языка, которым я впоследствии владела довольно свободно.

Я решила поехать в Англию, хотя бы на несколько недель, вместе с семьей Тисдэйл и обещала госпоже Гамильтон провести с ней зиму в Эксе в Провансе, где архиепископ, ее отец, должен был жить по предписанию докторов. Мы переехали Па-де-Кале вместе на одном корабле. Я в первый раз ехала по морю и все время страдала, а моя добрая подруга самоотверженно ухаживала за мной.

В Лондоне наш министр, Пушкин, уже приготовил мне дом вблизи посольства. Его супруга (первая его жена), особа, достойная всякого уважения и любви, вскоре сделалась моим другом. Все время, что господин Тисдэйл был в Лондоне, я проводила с госпожами Морган и Пушкиной. Когда госпоже Морган пришлось уехать с отцом в Дублин, я посетила Бат, Бристоль, Оксфорд и все их окрестности[24].

Вернувшись в Лондон, я пробыла в нем всего десять дней. Я не поехала ко двору и все свое время употребила на осмотр достопримечательностей этого интересного города. Я познакомилась с герцогом и герцогиней Нортумберленд.

Наш переезд из Дувра в Кале не был столь счастлив, как в первый раз; нам пришлось бороться с сильным ветром, который был попутным только переходу на запад, в Индию. После двадцати шести часов опасности, когда волны почти заливали нашу каюту – ее пришлось закрыть наглухо, – мы пришли в Кале. Я ненадолго остановилась в Брюсселе и Антверпене и поселилась очень скромно в Париже. Мой двоюродный брат, не заезжая в Париж, прямо поехал в Экс в Провансе, чтобы приготовить мне хорошую квартиру.

В Париже я пробыла всего семнадцать дней и не хотела видеть никого, за исключением Дидро. Я посещала церкви и монастыри, где можно было видеть статуи, картины и памятники. Я была и в мастерских знаменитых художников, и в театре, где занимала место в райке. Скромное черное платье, такая же шаль и самая простая прическа скрывали меня от любопытных глаз.

Однажды Дидро сидел со мной вдвоем; мне доложили о приезде госпожи Неккер и госпожи Жоффреи. Дидро поспешно приказал слуге их не принимать.

– Но я познакомилась с госпожой Неккер еще в Спа, – ответила я, – а госпожа Жоффреи находится в переписке с императрицей; следовательно, знакомство с ней не может мне повредить.

– Вам остается пробыть в Париже девять или десять дней, – ответил Дидро, – следовательно, вы успеете их увидеть всего два-три раза. Если бы вы оставались здесь два месяца, я с радостью приветствовал бы ваше знакомство с госпожой Жоффреи, – она добрая женщина, но так как она одна из первых кумушек Парижа, то мне не хочется, чтобы она с вами знакомилась кое-как.

Я велела сказать двум дамам, что больна и не могу их принять. Однако на следующий день я получила очень лестную записку от госпожи Неккер, в которой она уверяла, что госпожа Жоффреи не может примириться с мыслью, что, будучи в одном городе со мной, не увидит меня, что она имеет обо мне высокое мнение, что она будет в отчаянии, если со мною не познакомится. Я ответила, что, желая сохранить их лестное мнение обо мне, я не могу показаться в своем болезненном состоянии, так как совершенно не в силах оправдать его, и потому должна отказать себе в удовольствии их видеть и прошу принять выражения моего искреннего сожаления. Вследствие этого мне в тот день пришлось просидеть дома. Обыкновенно же я выходила из дому в восемь часов и до трех пополудни разъезжала по городу, затем останавливалась у подъезда Дидро; он садился в мою карету, я везла его к себе обедать, и наши беседы с ним длились иногда до двух, трех часов ночи.

Однажды разговор коснулся рабства наших крестьян.

– У меня душа не деспотична, – ответила я, – следовательно, вы можете мне верить. Я установила в моем орловском имении такое управление, которое сделало крестьян счастливыми и богатыми и ограждает их от ограбления и притеснений мелких чиновников. Благосостояние наших крестьян увеличивает и наши доходы; следовательно, надо быть сумасшедшим, чтобы самому иссушить источник собственных доходов. Дворяне служат посредниками между крестьянами и казной, и в их интересах защищать их от алчности губернаторов и воевод.

– Но вы не можете отрицать, княгиня, что, будь они свободны, они стали бы просвещеннее и вследствие этого богаче?

– Если бы самодержец, – ответила я, – разбивая несколько звеньев, связывающих крестьянина с помещиками, одновременно разбил бы звенья, приковывающие помещиков к воле самодержавных государей, я с радостью и хоть бы своею кровью подписалась бы под этой мерой. Впрочем, простите мне, если я вам скажу, что вы спутали следствия с причинами. Просвещение ведет к свободе; свобода же без просвещения породила бы только анархию и беспорядок. Когда низшие классы моих соотечественников будут просвещены, тогда они будут достойны свободы, так как они тогда только сумеют воспользоваться ею без ущерба для своих сограждан и не разрушая порядка и отношений, неизбежных при всяком образе правления.

– Вы отлично доказываете, дорогая княгиня, но вы меня еще не убедили.

– В наших законах, – продолжала я, – существовал противовес деспотизму помещиков, и хотя Петр I и уничтожил некоторые из этих законов и даже целый порядок судопроизводства, в котором крестьяне могли приносить жалобы на своих помещиков, в настоящее царствование губернатор, войдя в соглашение с предводителем дворянства и депутатами своей губернии, может изъять крестьян из-под деспотического давления помещика и передать управление его имениями и крестьянами особой опеке, состоящей из выбранных самими дворянами лиц. Боюсь, что я не сумею ясно выразить свою мысль, но я много думала над этим и мне представляется слепорожденный, которого поместили на вершину крутой скалы, окруженной со всех сторон глубокой пропастью; лишенный зрения, он не знал опасностей своего положения и беспечно ел, спал спокойно, слушал пение птиц и иногда сам пел вместе с ними. Приходит несчастный глазной врач и возвращает ему зрение, не имея, однако, возможности вывести его из его ужасного положения. И вот наш бедняк прозрел, но он страшно несчастен; не спит, не ест и не поет больше; его пугают окружающая его пропасть и доселе неведомые ему волны; в конце концов он умирает во цвете лет от страха и отчаяния.

Дидро вскочил при этих словах со своего стула, будто подброшенный невидимой пружиной. Он заходил по комнате большими шагами и, сердито плюнув на землю, воскликнул:

– Какая вы удивительная женщина! Вы переворачиваете вверх дном идеи, которые я питал и которыми дорожил целых двадцать лет!

Всё мне нравилось в Дидро, даже его горячность. Его искренность, неизменная дружба, проницательный и глубокий ум, внимание и уважение, которые он мне всегда оказывал, привязали меня к нему на всю жизнь. Я оплакивала его смерть и до последнего дня моей жизни буду жалеть о нем. Этого необыкновенного человека мало ценили; добродетель и правда были двигателями всех его поступков, а общественное благо было его страстною и постоянною целью. Вследствие живого своего характера он впадал иногда в ошибки, но всегда был искренен и первый страдал от них. Однако не мне воздавать ему хвалу по заслугам; другие писатели, несравненно выше меня, не преминут это сделать.

В другой раз, когда он тоже был у меня вечером, мне доложили о приезде Рюльера. Рюльер был в России атташе при французском посольстве, в бытность послом барона Бретейля. Он бывал у меня в Петербурге, а в Москве я его видала еще чаще в доме госпожи Каменской. Я не знала, что по возвращении своем из России он составил записки о перевороте 1762 года и читал их повсюду в обществе. Я хотела было сказать лакею, чтобы его приняли, но Дидро прервал меня и, крепко стиснув мою руку, сказал:

– Одну минуту, княгиня. Намереваетесь ли вы вернуться в Россию по окончании ваших путешествий?

– Какой странный вопрос, – ответила я. – Разве я имею право лишать моих детей их родины?

– В таком случае, – возразил он, – скажите Рюльеру, что не можете его принять, и я вам объясню почему.

Я ясно прочла на его лице участие и дружбу ко мне и так доверяла правдивости и честности Дидро, что закрыла свою дверь перед старинным знакомым, оставившим во мне самые приятные воспоминания.

– Знаете ли вы, – спросил меня Дидро, – что он написал книгу о восшествии на престол императрицы?

– Нет, – ответила я, – но в таком случае мне вдвойне хотелось бы его видеть.

– Я вам передам ее содержание. Вас он восхваляет и кроме талантов и добродетелей вашего пола видит в вас и все качества нашего; но он отзывается совершенно иначе об императрице, которая, через посредство Бецкого и вашего посланника князя Голицына, предложила ему купить это произведение. Переговоры велись так неумело, что Рюльер сделал предварительно три копии, из которых одну отдал на сохранение в министерство иностранных дел, вторую – госпоже де Граммон, а третью – парижскому архиепископу. После этой неудачи ее величество поручила мне вступить в переговоры с Рюльером, и мне удалось только взять с него обещание не издавать его книги при жизни императрицы. Он также дурно отзывается и о короле Польском и подробно говорит о его связи с императрицей еще в бытность ее великой княгиней. Вы понимаете, что, принимая Рюльера у себя, вы тем самым санкционируете сочинение, внушающее беспокойство императрице и очень известное в Париже, так как на вечерах у госпожи Жоффреи, где собирается лучшее общество и все иностранцы и знатные путешественники, он его читает, несмотря на дружбу хозяйки с Понятовским, которого она величает в своих письмах своим сыном, и сам король называет себя так же в своих письмах к ней.

– Но как же согласовать это? – спросила я.

– Мы все ведь легкомысленны, – возразил Дидро, – и возраст в этом отношении не имеет на нас никакого влияния.

Я выразила Дидро свою благодарность за новое доказательство его дружбы ко мне, оградившей меня от неприятностей, которые я совершенно безвинно могла навлечь на себя. Рюльер еще два раза приезжал ко мне, но не был принят; вернувшись в Петербург пятнадцать месяцев спустя, я убедилась, что справедливо оценила услугу Дидро; я узнала от одного лица (пользовавшегося доверием Федора Орлова, которому я в прежнее время имела счастье оказать некоторые услуги), что после моего отъезда из Парижа Дидро в письме к ее величеству много говорил обо мне и о моей привязанности к императрице и выразил мнение, что вследствие моего отказа принять Рюльера вера в правдивость его сочинения была сильно поколеблена, чего десять Вольтеров и пятнадцать жалких Дидро были бы не в силах достичь. Он ничего не сказал мне о своем намерении писать об этом императрице и приписывать мне заслугу, заключавшуюся лишь в том, что я последовала его совету. Его деликатность и деятельное участие, которое он принимал в своих друзьях, – он причислил к ним и меня, – сделала память о нем драгоценной до конца моей жизни.

Мне хотелось видеть Версаль, но совершенно инкогнито. Наш поверенный в делах Хотинский объявил мне, что это невозможно, так как за всеми иностранцами, приезжавшими в Париж, был установлен строгий надзор, а тем более за мной. Я же уверила его, что добьюсь своего. И действительно, я попросила Хотинского только, чтобы его лошади ожидали меня за пределами города, но не доезжая заставы, ведущей в Версаль; затем, дав множество поручений моему наемному лакею, которые заняли его в продолжение нескольких часов, я взяла своего русского лакея, знавшего только свой родной язык, и, сев в карету с обоими детьми и стариком майором Францем, знавшим меня с малолетства (он жил в доме Чоглоковой, двоюродной сестры моей тетки, и случайно находился в это время в Париже), велела кучеру поехать за город, где и встретила Хотинского, который прогуливался в ожидании нас; его лошадей припрягли к нашим, он сел в мою карету, и мы велели ехать к каким-нибудь воротам Версальского парка; мы погуляли в парке, а в обеденный час короля, когда всех впускали в столовую, мы вошли вместе с остальной публикой, безусловно не принадлежавшей к изысканному обществу, и я видела, как Людовик XV, дофин, его супруга, принцессы Аделаида и Виктория вошли, сели за стол и кушали с аппетитом. Я сделала замечание насчет того, что принцесса Аделаида пила бульон из кружки; окружавшие меня дамы спросили:

– А разве ваш король и ваши принцессы не делают так же?

– У меня нет ни короля, ни принцесс, – ответила я.

– Значит, вы голландка?

– Может быть.

По окончании королевского обеда мы сели в карету и вернулись в Париж. Никто не знал об этой экскурсии, и я часто с удовольствием вспоминала о том, как мне удалось провести пресловутую французскую полицию.

Герцог Шуазель, бывший тогда первым министром, враг нашего двора, при всяком удобном случае бранивший императрицу и нелюбимый ею, не хотел верить моей экскурсии. Он передал мне множество любезностей через нашего поверенного в делах и просил приехать к нему, обещая дать по этому случаю блестящий праздник. Я велела его поблагодарить и объявить, что госпожа Михалкова не может ни принимать у себя, ни выезжать и что она желает пока только осмотреть достопримечательности города, а не знакомиться с высокопоставленными лицами, которых она умеет уважать и ценить по заслугам.

Все семнадцать дней моего пребывания в Париже были для меня крайне приятными, так как я посвятила их осмотру достопримечательностей, а последние десять-двенадцать дней провела всецело в обществе Дидро. Затем я уехала в Экс.

Для меня был приготовлен дом маркиза Гидона. Он выходил на площадь и к фонтанам. Я осталась довольна помещением и была рада тому, что моя приятельница, госпожа Гамильтон, уже была в Эксе со своим отцом-архиепископом, с теткой госпожой Райдер и с братом. Кроме того, там были леди Карлайл с дочерью, леди Оксфорд и другие английские семьи. Так как парламент был выслан отсюда, мы могли занять лучшие дома и отлично проводили время. Я совершенствовалась в английском языке; госпожа Гамильтон сопутствовала мне в моих поездках в Монпелье, Марсель и Гьер и в моей экскурсии по королевскому каналу. Я аккуратно получала даже свои парижские письма, несмотря на подозрительное отношение правительства к переписке парижан с жителями столицы Прованса, бывшей местопребыванием парламента. Не могу умолчать о доказательствах доверия, какие дал мне Дидро в своих письмах. В особенности одно из его писем, полученное мною вскоре по моем приезде в Экс, заслуживает известности, так как в нем выразилась глубина и разносторонность его ума. Оно было написано в эпоху изгнания парламента. Он описывает чувства, которые должны были испытать честные умы, пружины, действовавшие в этом событии, и неминуемые его последствия, и всё письмо представляет собою пророчество последующих событий во Франции, не революции, а результатов различных конвульсивных движений, представлявших из себя целый ряд революций и расшатавших страну, умы и основные принципы, оставив после себя какую-то неустойчивость мыслей, которые, хотя и противореча одна другой, существуют и поныне.

Когда весной мы собрались ехать в Швейцарию, мы не могли достать нужного нам количества лошадей, а почтмейстер позволял нам нанять их или выписать только под условием, что мы заплатим ему за всё количество лошадей, обозначенное в подорожной, хотя он и не поставит их нам полностью. Он оправдывался тем, что должен был отдать лошадей для проезда принцессы Пьемонтской, невесты графа д’Артуа. Ему это было приказано, и, платя много денег королю за свое место, он не считал себя обязанным терять доходы, приносимые ему путешественниками. Мне приходилось, согласно подорожной, платить за 16 лошадей. Кроме того, в Эксе была королевская почта, вследствие чего мили считались вдвойне. Мне пришлось бы еще заплатить за действительный наем лошадей, что в общем составляло большую сумму и требовало размышлений, тем более что это было распоряжение самовольное и падало на нас, точно на французских подданных. Госпожа Гамильтон и леди Райдер должны были ехать вместе со мной, но согласились отсрочить свой отъезд на несколько дней, в течение которых нам удалось уговорить почтмейстера дать мне 5 лошадей и 4 волов, за что я обещала ему заплатить как за 16 лошадей. Отец и тетка моей подруги также поехали на тех же условиях на волах. Леди Райдер спешила в Лион на праздники, которые давались там в честь принцессы при ее проезде; меня они не особенно прельщали, но я не хотела отказать себе в удовольствии путешествовать по Швейцарии с моей подругой и поэтому склонилась на просьбу ее тетки, которая, несмотря на свои почти семьдесят лет, всё хотела видеть, всем интересовалась, была очень умна, удивительно весела и обладала всеми качествами, достойными уважения.

Не будем говорить о переезде в Лион, на котором не стоит останавливаться. В Лионе же мы видели все лучшие произведения его фабрик, приготовленные либо в подарок принцессе, либо для выставки. Капитан гвардии, герцог ***, посланный Людовиком XV для встречи принцессы, был уже там и, узнав о моем прибытии, запретил отбирать для свиты приготовленную мне квартиру, посетил меня немедленно по моем приезде и предложил мне ложи на все спектакли в честь высокой путешественницы. Герцог был чрезвычайно любезен со мной, и мне очень совестно, что я забыла его фамилию.

Наконец прибыла и принцесса. Все жители стремились ей представиться или полюбоваться принцессой, входившей в семью Людовика, носившего прозвище Возлюбленный (Le bien aimé) и которого впоследствии злые шутники прозвали Неудачно Нареченный (Le mal nommé), но бо́льшая часть нации считала своим священным долгом оболгать своих королей, и ей и в голову не приходила мысль гильотинировать одного из них.

Мы отправились в театр на первый же спектакль: госпожи Райдер, Гамильтон, Каменская и я; но каково было наше удивление, когда в отведенной нам ложе я нашла четырех лионских дам, расположившихся в ней; на представление моего проводника, что ложа эта предназначена герцогом для знатных иностранных дам, они, будто глухонемые, не двигались с места и ничего не отвечали. Я попросила проводника более не беспокоиться, говоря, что спектакль не представляет для меня особенного интереса, и решила вернуться домой. Госпожи Райдер и Каменская остались стоять за этими дерзкими женщинами, а мы с госпожой Гамильтон вернулись к себе. В вестибюле нас ожидали не только неприятности, а даже некоторая опасность. Стражники, действуя прикладами ружей, не впускали толпу, которая во что бы то ни стало хотела войти в театр (спектакль был даровой) и чуть не выломала дверь залы. Эти господа, от излишка ли усердия, или в виде милой игрушки, били прикладами как желавших войти, так и желавших выйти; удар не миновал и меня. Может быть, меня убили бы и насмерть, если бы я не назвала себя княгиней Дашковой. Это доказывает, что пресловутая французская вежливость не исходит из сердца. Жандарм или стражник – не знаю, кто он был, – оправдывался передо мной незнанием моей фамилии и положения. Я ответила, что для ограждения моей безопасности достаточно, что я была в самом простом женском костюме и что я желала выйти из театра. Он, испугавшись, что я пожалуюсь герцогу, стал усиленно просить прощения и проводил меня до следующей улицы. Я его отправила назад, обещав ему не жаловаться на него и посоветовав не бить женщин; его отсутствие в вестибюле по крайней мере спасло нескольких женщин от ударов, так как в театре оказалось одним грубияном меньше.

Наконец нам удалось уговорить госпожу Райдер поехать в Швейцарию.

Не стану ее описывать, так как об этом позаботились уже более талантливые авторы, и ограничусь тем, что назову лиц, с которыми я имела удовольствие познакомиться.

На другой день по прибытии своем в Женеву я послала к Вольтеру спросить разрешения посетить его на следующий день вместе с моими спутницами. Он был очень болен, однако велел мне передать, что будет рад меня видеть и просит меня привести с собой кого мне будет угодно.

С первых же дней я познакомилась со всеми выдающимися людьми, жившими в Женеве, между прочим с господином Гюбером по прозвищу Птицелов. Это был человек весьма незаурядного ума и обладавший всевозможными талантами: он был и музыкант, и художник, и поэт, был очень чувствителен и прекрасно воспитан. Вольтер боялся его, так как Гюбер знал все его маленькие слабости; кроме того, он часто сердил Вольтера тем, что неизменно обыгрывал его в шахматы. У него была собака; он совал ей в рот кусок сухого сыру и, поворачивая его в разные стороны, вынимал поразительно схожий бюст Вольтера, казавшийся копией в миниатюре с известного бюста работы знаменитого скульптора Пигаля.

В назначенный день я отправилась к Вольтеру. Меня сопровождали госпожи Райдер, Гамильтон и Каменская, мой двоюродный брат Воронцов и господин Кэмпбелл-Шауфильд. В предыдущую ночь Вольтер потерял более фунта крови, но запретил об этом говорить, опасаясь, что я не приду. Больной и слабый, он лежал на кушетке[25]. Войдя в комнату и увидев, в каком он состоянии, я выразила свое сожаление, что его потревожила, тем более что, попросив меня отложить свое посещение на день или на два, он тем самым засвидетельствовал бы свое уважение ко мне, доказав, что считает меня способной понять, насколько драгоценно его здоровье и жизнь. Он поднял обе руки театральным жестом, как бы подчеркивая тем свое удивление, и воскликнул: «Как! У нее и голос ангельский!» Он меня привел в смущение, так как я пришла послушать и поклониться ему, и мне и в голову не приходило, что он будет восхвалять даже мой голос. Я ему это высказала, и он, сказав мне какой-то комплимент, заговорил об императрице. Часа через полтора-два я собралась уходить; он не отпустил меня и попросил перейти на половину его племянницы, госпожи Дени, и отужинать в его замке, отныне вполне заслуживающем это наименование; он обещал прийти также, но предупредил, что, не имея возможности сидеть, будет стоять на коленях на кресле возле меня. Действительно, недолго пробыла я с госпожой Дени (она была довольно тяжеловесна умом для племянницы столь великого гения), как Вольтер пришел, поддерживаемый лакеем, и стал напротив меня на колени на кресле, повернутом спинкой в мою сторону; за ужином он стоял в том же положении возле меня[26]. Всё это, в связи с присутствием за ужином двух крупных парижских откупщиков, оригиналов двух портретов, висевших в гостиной госпожи Дени, за которыми ухаживали племянница и даже дядя, помешало мне так испытывать удовольствие и так удивляться, как я того ожидала. Когда я собиралась уезжать, Вольтер спросил меня, увидит ли он меня еще. Воспользовавшись этим, я попросила у него разрешения навещать его по утрам, чтобы говорить с ним наедине. Он согласился, и я пользовалась его разрешением во все время моего пребывания в Женеве. В эти часы он был совершенно другим, и в его кабинете или в саду я находила того Вольтера, которого рисовало мне мое воображение при чтении его книг.

Днем мы всем нашим обществом и с господином Гюбером ездили по Женевскому озеру. Гюбер оказал мне любезность – с помощью и по указаниям Воронцова прикрепил на самом большом судне русский флаг. Он пристрастился к русской музыке и, слушая, как я и госпожа Каменская поем русские песни, вскоре выучил их наизусть благодаря отличному слуху.

Мы с большим сожалением расстались с Женевой и с друзьями, остававшимися в ней; в числе их был и один русский по фамилии Веселовский. Опасаясь необузданного гнева Петра I, вызывавшего его к себе из Вены, куда он был послан императором с поручением, он скрылся в Голландию, женился там и, отказавшись от своей родины, основался в Женеве. Его старшая дочь была замужем за Крамером, известным своей типографией и еще больше – своей дружбой и ссорами с Вольтером.

Покинув Швейцарию, мы спустились вниз по Рейну на двух больших барках; на одной из них помещались наши экипажи и кухня; другую же мы разделили перегородками на несколько частей и оклеили красивыми обоями. Мужчины ночевали в прибрежных селениях, а нас охраняли всего двое лодочников и мои люди.

Мы останавливались и осматривали замечательные города. Госпожа Каменская и я были одеты в черные платья и соломенные шляпы; нас сопровождал один только русский лакей, вследствие чего мы вполне сохраняли инкогнито и ради забавы иногда сами покупали провизию для стола. Кэмпбелл взялся говорить по-немецки, так как я, полагая, что отвыкла от него, стеснялась говорить, но когда я увидела, что Кэмпбелл до неузнаваемости коверкает слова, я запаслась мужеством и была переводчиком во все время путешествия.

Желая осмотреть знаменитый Карлсруэ, мы наняли почтовых лошадей и местные экипажи. Не успели мы занять наши комнаты в гостинице, как гофмейстер маркграфа Баденского явился ко мне с приветствием от имени их светлостей и с приглашением посетить их в замке. Я извинилась, отговариваясь тем, что мы взяли с собой только дорожные платья, вследствие того, что намеревались пробыть в Карлсруэ всего несколько часов для осмотра города и сада. Часа через полтора после его ухода приехал шталмейстер их светлостей в великолепной карете, запряженной шестериком, и сообщил мне, что маркграфиня, зная, что госпожа Михалкова и княгиня Дашкова одно и то же лицо, желает со мной познакомиться и надеется, что я не откажу ей в этом ввиду того, что императрица всероссийская пожаловала и ей орден Святой Екатерины; в случае же, если я решительно откажусь приехать в замок, она просит меня воспользоваться экипажем для осмотра обширного парка и услугами шталмейстера, который покажет все достопримечательности. Я не могла отказаться от этой новой любезности маркграфини и воспользовалась последним предложением. Мы поехали кататься в чудном экипаже и дорогой я постаралась выразить шталмейстеру, насколько я была чувствительна к любезности маркграфини, столь известной своим просвещенным умом[27]. Не успели мы въехать в парк, как из боковой аллеи выехала нам навстречу другая такая же карета, и оба экипажа остановились.



Поделиться книгой:

На главную
Назад