– Я не умею выразить, насколько я вам благодарна, моя дорогая княгиня. Поверьте мне, что я доверяю вам безгранично и говорю чистейшую правду; у меня нет никакого плана, я не могу ничего предпринять и я хочу и должна мужественно вынести всё, что меня ожидает; единственная моя надежда на Бога, предаю себя в Его руки.
– В таком случае за вас должны действовать ваши друзья, – ответила я, – и я не останусь позади других в рвении и жертвах, которые я готова принести вам.
– Ради Бога, княгиня, не подвергайте себя опасности из-за меня и не навлекайте на себя несчастий, о которых я буду вечно скорбеть. Да и что можно сделать?
– Пока я, конечно, ничего еще вам не могу сказать, но смею вас уверить, что я вас своими действиями не скомпрометирую, и если и пострадаю, то пострадаю одна, и вам никогда не придется вспоминать о моей преданности к вам в связи с личным горем или несчастьем.
Великая княгиня хотела со мной еще поговорить и предостеречь меня от моего рвения, энтузиазма и неосторожности, неразлучной с неопытностью моего семнадцатилетнего возраста, но я прервала ее и сказала, поцеловав ей руку:
– Я не могу дольше остаться с вами, не рискуя подвергнуть неприятностям нас обеих.
Она бросилась ко мне на шею, и мы несколько минут сидели, крепко обнявшись. Наконец я встала с ее постели и, оставив ее в сильном волнении, сама едва добрела до своей кареты.
Каково было удивление моего мужа, когда, вернувшись домой, он не застал своей больной жены. Однако ему пришлось беспокоиться недолго, так как я приехала тотчас же по его возвращении. Когда я ему рассказала, где была, и сообщила свое твердое решение послужить моему отечеству и спасти великую княгиню, он меня вполне одобрил и похвалил выше всякой меры, хотя и беспокоился за влияние моей ночной прогулки на мое слабое здоровье. Мой муж задержался у моего отца и вознаградил меня за усталость, тревогу и за опасность, которой я подвергалась, передав часть своего разговора с ним, не оставившего сомнения в том, что он если и не высказывал, то во всяком случае разделял опасения истинных патриотов насчет результатов воцарения нового государя по смерти Елизаветы.
Двадцать пятого декабря, в день Рождества Христова, мы имели несчастье потерять императрицу Елизавету. Я могу засвидетельствовать как очевидец, что гвардейские полки (из них Семеновский и Измайловский прошли мимо наших окон), идя во дворец присягать новому императору, были печальны, подавлены и не имели радостного вида (как то утверждают некоторые авторы мемуаров о России, записывавших только то, что соответствовало их образу мыслей, хотя девять десятых жителей Петербурга могли бы засвидетельствовать совершенно противоположное). Солдаты говорили все вместе, но каким-то глухим голосом, порождавшим сдержанный и зловещий ропот, внушавший такое беспокойство и отчаяние, что я была бы рада убежать за сто верст от своего дома, чтобы его не слышать. Мой муж был на другом конце города в Преображенском полку. Я еще не знала о смерти Елизаветы, но шествие двух вышеупомянутых полков возвестило мне о ее кончине. День Рождества Христова, считающийся у нас одним из самых больших праздников, торжественно чтимым народом, казался мрачным, траурным днем; все лица были печальны.
Я была больна и не видела никого из своих. Государственный канцлер также лежал больной в постели; на третий день его неожиданно посетил император; он прислал и мне сказать, чтобы я приехала к нему вечером, но я отговорилась нездоровьем; на следующий день повторилось то же самое; наконец, на шестой день моя сестра написала мне, что государь недоволен тем, что я не приезжаю, и не верит моей болезни. Не желая вызывать неприятного объяснения между императором и моим мужем, я после обеда поехала сначала к моему отцу и к дяде, а затем отправилась во дворец; императрицу мне видеть не удалось, так как она выходила из своей комнаты, только чтобы поклониться телу своей тетки и понаблюсти за исполнением обычных в подобных случаях обрядов. Она все время плакала, и я имела сведения о ней только через ее лакея.
Когда я вошла в гостиную, Петр III сказал мне нечто, что относилось к моей сестре и было так нелепо, что мне не хочется и повторять его слова. Я притворилась, что не поняла их, и поспешила присоединиться к игре в камни; она обходилась мне немного дорого, так как ставка была в десять империалов (100 рублей), причем всегда выигрывал император, так как он не брал фишек, и когда проигрывал, то вынимал из кармана империал, чтобы покрыть им пульку, но поскольку у него в кармане было, конечно, более десяти империалов, он всегда в конце концов срывал пульку. Когда его величество предложил сыграть вторую пульку, я попросила его избавить меня от участия в ней; но государь настаивал, предлагая даже играть со мной пополам, но я, напустив на себя ребячески-глупый вид, ответила, что недостаточно богата, чтобы позволять так обирать себя, и что если бы его величество клал деньги на стол, как все мы, у нас была бы еще возможность выиграть, но так как он играет, держа деньги в кармане, и мы не можем угадать, сколько их у него, то он, конечно, будет неизменно выигрывать и пользоваться нашими ставками.
Сознаюсь, что это было несколько дерзко, но надо себе представить, какое отвращение мне внушала подобная низость со стороны государя; кроме того, мой муж не пользовался доходами со своих имений, унаследованных им от отца, и, повинуясь своей сыновней почтительности и любви к матери, предоставлял их ей, несмотря на то что у самого было много долгов, а он довольствовался той сравнительно небольшой суммой, которую она присылала на наше содержание; меня пугала одна мысль увеличить денежные затруднения мужа, и это может служить оправданием моих смелых слов.
Государь не обиделся на меня и, по-прежнему принимая меня за упорного и, пожалуй, глупого ребенка (ему казалось, что он еще так недавно держал меня у купели), ответил мне какой-то плоской шуткой и разрешил не принимать участия в игре. Общество как в этот вечер, так и почти во все последующие состояло из двух братьев Нарышкиных с супругами, Измайлова с женой, графини Елизаветы, Мельгунова, Гудовича, Унгерна, адъютанта императора, графини Брюс и еще двух-трех лиц, которых я не помню. Все смотрели на меня с удивлением, и я слышала, как они говорили между собой: «Вот мужественная женщина!» (То же самое говорили по-немецки и голштинские генералы в Ораниенбауме, думая, что я не понимаю их языка.)
Остальное общество было в соседней комнате; когда я проходила через нее, мне казалось, что я попала на маскарад. На всех были другие мундиры и даже старик князь Трубецкой был затянут в мундир и в ботфортах со шпорами. Этот старый царедворец, никогда не бывший военным, захотел им сделаться в семьдесят лет. До самой смерти императрицы он лежал с распухшими до невероятных размеров ногами, а в день ее кончины побежал отдавать приказания офицерам Измайловского полка, куда он незадолго перед этим был назначен подполковником. Гвардейские полки играли значительную роль при дворе, так как составляли как бы часть дворцового штата. Они не ходили на войну; князь Трубецкой, занимая одно время и гражданскую должность, не исполнял своих обязанностей командира.
Все придворные и знатные городские дамы, соответственно чинам своих мужей, должны были поочередно дежурить в той комнате, где стоял катафалк; согласно нашим обрядам, в продолжение шести недель священники читали Евангелие[7]; комната была вся обтянута черной материей, кругом катафалка светилось множество свечей, что в связи с чтением Евангелия придавало ей особенно мрачный, величественный и торжественный вид. Императрица приходила почти каждый день и орошала слезами драгоценные останки своей тетки и благодетельницы. Ее горе привлекало к ней всех присутствующих. Петр III являлся крайне редко, и то только для того, чтобы шутить с дежурными дамами, подымать на смех духовных лиц и придираться к офицерам и унтер-офицерам по поводу их пряжек, галстуков или мундиров.
Наибольшим расположением императора, после прусского министра, пользовался английский, Кейт. Этот почтенный старец любил меня как родную дочь. Мы с мужем и княгиня Голицына (о которой я упоминала выше) обедали у него каждую неделю; его звали Романом, как и моего отца, вследствие чего он в шутку называл меня своей дочерью, когда не было посторонних. Он часто говорил в интимном кругу, что император точно намеренно старается навлечь на себя всеобщее неудовольствие, а может быть и презрение. Он бывал очень неучтив с остальными иностранными министрами, которым, конечно, не могло нравиться его обращение с ними.
Однажды император послал сказать моему дяде канцлеру, что будет ужинать у него. В тот день дядя был болен и, конечно, не особенно радовался предстоявшему ужину. Он послал за моей сестрой, графиней Бутурлиной, и за моим мужем и мной. Император приехал в 7 часов и до ужина сидел в комнате больного; он разрешил дяде не присутствовать на нем. Графиня Строганова, графиня Бутурлина и я, пользуясь отсутствием дяди, не сели за стол и под тем предлогом, что хотели угощать гостей, ходили кругом стола. Это даже пришлось по вкусу императору, ненавидевшему всякий этикет и церемонии.
Я стояла за его стулом, в то время как он рассказывал австрийскому послу, графу Мерси, и прусскому министру, как в бытность его в Киле, в Голштинии, еще при жизни своего отца, ему поручено было изгнать богемцев из города; он взял эскадрон карабинеров и роту пехоты и в один миг очистил от них город. Граф Мерси бледнел и краснел, не зная, подразумевает император под богемцами кочующих цыган или подданных его императрицы, королевы Венгрии и Богемии. Ему было тем более неловко, что он знал, что уже отправлен был приказ об отделении нашей армии от австрийской. Не надо забывать, что в обращении с императором я всегда принимала тон балованного, упрямого ребенка и называла его «папой». Я наклонилась над ним и сказала ему тихо по-русски, что ему не следует рассказывать подобные вещи иностранным министрам, и что если в Киле и были нищие цыгане, то их выгнала, вероятно, полиция, а не он, который к тому же был в то время совсем ребенком.
– Вы маленькая дурочка, – ответил он, – и всегда со мной спорите.
Он успел уже выпить много вина, и я была убеждена, что он забудет на следующий день наш разговор. Я отошла от его стула как ни в чем не бывало.
Однажды, когда я была у государя, он, к величайшему удивлению всех присутствовавших, во время разговора о прусском короле, начал рассказывать Волкову (в предыдущее царствование он был первым и единственным секретарем Конференции), как они много раз смеялись над секретными решениями и предписаниями, посылаемыми Конференциею в армии; эти бумаги не имели последствий, так как они предварительно сообщали о них королю. Волков бледнел и краснел, а Петр III, не замечая этого, продолжал хвастаться услугами, оказанными им прусскому королю на основании сообщенных ему Волковым решений и намерений Совета.
Император приходил в придворную церковь лишь к концу обедни; он гримасничал и кривлялся, передразнивая старых дам, которым он приказал делать реверансы на французский лад вместо русского наклона головы. Бедные старушки едва удерживались на ногах, когда им приходилось сгибать колени, и я помню, как графиня Бутурлина, свекровь моей старшей сестры, чуть не упала, приседая перед государем; к счастью, ее успели поддержать.
Петр III был совершенно равнодушен к великому князю Павлу и никогда его не видал; зато маленький князь каждый день видался с матерью. Воспитателем его был старший из братьев Паниных, отозванный покойной императрицей, возложившей на него эти обязанности. Когда в Петербург приехал герцог Георг Голштейн-Готторпский, родной дядя императора и императрицы (он был брат матери государыни, принцессы Ангальт-Цербстской), Панин, через посредство Сальдерна, состоявшего при особе принца Георга (впоследствии он играл заметную роль и был русским послом при польском дворе), попросил принца Голштейн-Готторпского и другого принца Голштинского (более отдаленного родственника их величеств) предложить государю присутствовать при экзамене великого князя. Император склонился только на их усиленные просьбы, ссылаясь на то, что он ничего не поймет в экзамене. По окончании испытания император громко сказал своим дядям:
– Кажется, этот мальчуган знает больше нас с вами.
Он хотел наградить его чином гвардейского унтер-офицера, и Панин с трудом уговорил его не приводить своего намерения в исполнение, под предлогом, что подобная честь разовьет тщеславие в великом князе и он, вообразив себя взрослым, не станет заниматься. Петр III совершенно согласился с этими доводами, не подозревая того, что Панин смеялся над ним в душе. Он вообразил также, что вознаградит самого Панина наилучшим образом, если возведет его в чин генерал-аншефа, что и было объявлено Панину Мельгуновым на следующий день. Чтобы понять, насколько это было неприятно для Панина, надо знать, что ему было сорок восемь лет, он был слаб здоровьем, любил покой, всю свою жизнь провел при дворе или в должности министра при иностранных дворах, носил парик
– Мне все твердили, что Панин умный человек. Могу ли я теперь этому верить?
Его величество принужден был дать ему соответствующий гражданский чин.
Пора мне упомянуть о родственных узах, которыми были связаны Панины с моим мужем. Младший брат Панин был генералом в армии, находившейся в Пруссии. Оба они были двоюродными братьями моей свекрови; их матери, урожденные Эверлаковы, вышли замуж за Леонтьева и Панина; следовательно, сыновья последней приходились дядями моему мужу. Старший из них отправлен был чрезвычайным послом, еще когда я была в колыбели; я познакомилась с ними в сентябре по возвращении нашем из Ораниенбаума и видалась с ними очень редко до той минуты, как в царствование Петра III заговор стал принимать более определенную форму. Он очень любил моего мужа и сохранил благодарное воспоминание о добром отношении к ним моего отца в его молодые годы. Однако, несмотря на наши столь естественные, родственные отношения и мою страсть к мужу, после переворота, когда я стала предметом всеобщей зависти, клевета называла этого почтенного дядю то моим любовником, то моим отцом, так как он якобы был любовником моей матери. Он оказал серьезные услуги моему мужу и был благодетелем моих детей; не будь этого, я бы ненавидела Панина, потому что из-за него пятнали мою репутацию. Должна сознаться, что я больше уважала старшего брата, генерала, за его солдатскую простосердечность, откровенность и твердость характера, гораздо более подходившего к моему характеру, и при жизни его первой жены, которую я любила и уважала от всего сердца, я бывала чаще в обществе генерала Панина, чем его брата.
Но довольно об этом предмете, который раздражает меня еще и сейчас.
Однажды, в первой половине января, утром, в то время как гвардейские роты шли во дворец на вахтпарад и для смены караула, императору представилось, что рота, которою командовал князь, не развернулась в должном порядке. Он подбежал к моему мужу, как настоящий капрал, и сделал ему замечание. Князь отрицал это сначала довольно спокойно, но когда его величество стал настаивать, князь, который был очень несдержан, если дело касалось хоть самым отдаленным образом его чести, ответил с такой горячностью и энергией, что император, который о дуэли имел понятия прусских офицеров, счел себя, по-видимому, в опасности и удалился так же поспешно, как и подбежал.
Мои родители и я, узнав об этой сцене, вывели из нее заключение, что император не всегда будет отступать перед моим мужем и что найдутся люди, которые объяснят государю, что он имеет полную возможность заставить моего мужа отступить. Мы и решили, что безопаснее всего будет разъединить их на некоторое время. Я в особенности настаивала на этом, так как по какому-то вдохновению была убеждена в том, что император будет свергнут с престола, и твердо решила принять участие в его низложении. Я страстно желала, чтобы мой муж в это время был за границей, чтобы в случае если на меня обрушится несчастье, он не разделил бы его со мной. Так как не ко всем еще дворам были отправлены специальные послы для возвещения о восшествии на престол его величества, я уговорила мужа принять подобное назначение и, заручившись его согласием, попросила своего дядю канцлера представить и его в числе кандидатов. Он мне обещал, и на следующий же день муж получил извещение о назначении своем в Константинополь – на последнее свободное место. Мне не хотелось, чтобы он уезжал именно в Турцию, но приходилось выбирать их двух зол меньшее, и я предпочитала, чтобы он был в Константинополе, чем в Петербурге, где он подвергался опасности вследствие собственной горячности и в случае неудачи планов, наполнявших мое сердце и мысли и причинявших мне бессонницы, немало способствовавшие какому-то странному упадку сил и недомоганию, подтачивавшим мое здоровье. Князю было предоставлено право самому выбрать себе товарищей; они все получили в Петербурге деньги на дорогу и жалованье за шесть месяцев вперед, и в феврале князь отправился в путь.
Я осталась в Петербурге, грустная и больная; моя энергия поддерживалась только бесчисленными планами, возникавшими в моей голове и поглощавшими меня до такой степени, что я стойко могла перенести разлуку с горячо любимым мужем. Князь ехал неспеша, надолго остановился в Москве, откуда поехал с матерью в Троицкое, лежавшее на пути в Киев, и остался там до начала июля.
Через два дня после отъезда князя со мной случилась неприятность. Я оставила при себе немногочисленную прислугу; какие-то матросы, работавшие в Адмиралтействе в Петербурге, взломали окно комнаты, где горничная хранила мое белье, платье и даже деньги, – я ей доверяла решительно всё. Они унесли всё белье, все деньги и шубу, крытую серебряной парчой; благодаря этой шубе воры были впоследствии отысканы, но все-таки я осталась без денег и без белья. Моя сестра, графиня Елизавета, прислала мне кусок великолепного голландского полотна. Я послала ей сказать, что мне главным образом нужны одна или две рубашки, пока прачка не принесет белье, находившееся у нее во время кражи; сестра немедленно прислала их мне. Я упоминаю об этом маленьком несчастье потому, что я по этому случаю в первый раз почувствовала нужду, что мне пришлось испытать не раз в течение моей последующей жизни. К тому же мне тяжело было занимать деньги и этим увеличивать долги моего мужа.
Император ничуть не изменился со времени своего воцарения. По поводу мира с прусским королем он выражал прямо неприличную радость и решил отпраздновать это событие большим парадным обедом, к которому были приглашены особы первых трех классов и иностранные министры.
Императрица заняла свое место посреди стола; но Петр III сел на противоположном конце рядом с прусским министром. Он предложил под гром пушечных выстрелов с крепости выпить за здоровье императорской фамилии, его величества, короля Пруссии, и за заключение мира. Императрица начала с тоста за императорскую фамилию.
Тогда Петр III послал дежурного генерал-адъютанта Гудовича, стоявшего за его стулом, спросить императрицу, почему она не встала с места, когда пила за здоровье императорской фамилии. Императрица ответила, что так как императорская фамилия состоит из его величества, его сына и ее самой, она не предполагала, что ей нужно вставать. Гудович сообщил ее ответ императору; тот велел ему передать государыне, что она дура и что ей следовало бы знать, что к императорской фамилии принадлежат и оба его дяди, голштинские принцы; опасаясь, однако, что Гудович не передаст императрице его слов, он сам сказал их ей громко на весь стол. Императрица залилась слезами и, желая рассеять свои тягостные мысли, попросила дежурного камергера, графа Строганова, моего родственника, стоявшего за ее стулом, развлечь ее своим веселым, остроумным разговором, в котором он был мастером. Он был очень предан императрице и на дурном счету у императора, тем более что его жена, ненавидевшая его, была очень дружна с моей сестрой и с Петром III; он превозмог огорчение, которое ему причинила эта сцена, и приложил все усилия к тому, чтобы рассмешить императрицу. По окончании обеда ему было повелено отправиться на свою дачу на Каменный остров и не выезжать из нее впредь до нового приказания.
Все эти события сильно взволновали общество. С каждым днем росли симпатии к императрице и презрение к ее супругу. Он как бы намеренно облегчал нам нашу задачу свергнуть его с престола, и это должно быть уроком для великих мира сего, что их низвергает не только их деспотизм, но и презрение к ним и к их правительствам, неизбежно порождающее беспорядки в администрации и недоверие к судебной власти и возбуждающее всеобщее и единодушное стремление к переменам.
Каждый благоразумный человек, знающий, что власть, отданная в руки толпы, слишком порывиста или слишком неповоротлива, беспорядочна вследствие разнообразия мнений и чувств, желает ограниченного монархического правления с уважаемым монархом, который был бы настоящим отцом для своих подданных и внушал бы страх злым людям; человек, знакомый с изменчивостью и легкомыслием толпы, не может желать иного правления, кроме ограниченной монархии с определенными ясными законами и государем, уважающим самого себя и любящим и уважающим своих подданных.
Император посетил еще раз моего дядю, государственного канцлера, в сопровождении обоих голштинских принцев и обычной свиты. Императрица никогда не приезжала с ним и выходила из дворца только для коротких прогулок в экипаже. Мне нездоровилось, и я отказалась от чести ужинать с императором, что не доставляло мне ни малейшего удовольствия.
Каково было мое удивление, когда я узнала, что государь и его дядя, принц Георг, как настоящие прусские офицеры, из-за различия мнений в разговоре обнажили шпаги и уж собрались было драться, но старый барон Корф (женатый на сестре жены канцлера) бросился на колени между ними и, рыдая как женщина, объявил, что он не позволит им драться, пока они не проткнут шпагой его тело. Его величество и принц Голштейн-Готторпский оба любили Корфа; он прекратил эту глупую сцену, которая, по всей вероятности, сильно обеспокоила моего дядю, хотя и не присутствовавшего при ней, так как он лежал больным в постели. Я очень тревожилась о нем, так как узнала, что жена его в испуге выбежала из комнаты в самом начале сцены и сообщила ему Бог знает что; но вскоре подоспели другие лица и рассказали ему подвиг Корфа, которому удалось совершенно примирить дядю и племянника.
Эта сцена не была единственной; за ней последовали еще несколько других в таком же роде до отъезда его величества в Ораниенбаум и оттуда в Кронштадт на смотр флота, отправлявшегося на войну с Данией. Император настаивал на этой войне, несмотря на то что все его отговаривали от нее, не исключая и Фридриха Великого, употребившего всё свое красноречие в письмах, чтобы убедить его не начинать войны.
Тем временем я старалась утвердить в надлежащих принципах друзей моего мужа, капитанов Преображенского полка Пассека и Бредихина (Бредихин приходился нам родственником по жене, урожденной княжне Голицыной), братьев Рославлевых, майора и капитана Измайловского полка, и других. Я видалась с ними довольно редко, и то случайно, до апреля, когда я нашла нужным узнать настроение войск и петербургского общества. Я часто посещала своих родных и Кейта; словом, я взяла за правило показываться всюду, где меня привыкли видеть, и только когда я оставалась одна, можно было заметить, что я поглощена планами, которые были как будто выше моих сил.
В числе иностранцев, прибывших в Россию, был один пьемонтец по имени Одар, которому покровительствовал канцлер, доставивший ему место советника Коммерц-коллегии. Я познакомилась с ним; это был образованный, тонкий, хитрый и живой человек уже не первой молодости. Вскоре он нашел, что занимаемое им место ему не подходит, так как он не знает ни продуктов, ни водяных сообщений и т. д., и попросил меня похлопотать, чтобы императрица взяла его в свой штат; я поговорила о нем с государыней, совсем не знавшей его, предполагая, что она может сделать его своим секретарем, но она ответила мне, что переписывается только с родными, так что ей секретарь не нужен, и что во всяком случае она навлекла бы на себя неудовольствие и подозрение, если бы взяла на эту должность иностранца. Мне, однако, удалось уговорить императрицу взять его к себе на службу и поручить ему улучшить земли, которые Петр III только что дал ей в удел, и устроить на них фабрики[8]. Он никогда не был мне ни другом, ни советчиком, как то уверяли некоторые авторы, подкупленные французами, которые, негодуя на то, что у Екатерины Великой были Суворов и русские как подданные и как солдаты, чтобы водворить порядок во Франции и во всей Европе, распускали о ней клевету за клеветой. Они не оставили в покое и меня, думая, что Екатерина Великая будет недостаточно очернена, если в придачу они не загрязнят и Екатерину маленькую (я носила тоже имя Екатерины).
Фельдмаршал Разумовский, человек беспечный, с которым государь обходился очень дружелюбно, несмотря на это не мог не видеть его полной неспособности управлять империей и опасностей, которым она подвергалась. Граф Разумовский любил свою родину, насколько ему это позволяли его апатия и лень. Он командовал Измайловским полком, где пользовался всеобщей любовью; представлялось чрезвычайно важным иметь его на нашей стороне, но всем нам казалось почти невозможным склонить его на это. Он был чрезвычайно богат, имел все чины и ордена, ненавидел какую бы то ни было деятельность и содрогнулся бы от ужаса, если бы его посвятили в заговор, в котором он должен был бы играть одну из главных ролей.
Однако я не отступила перед этими трудностями. Два брата Рославлевы, один майор, другой капитан Измайловского полка, и Ласунский, капитан того же полка, имели большое влияние на графа; они каждый день бывали у него на самой дружественной ноге, но не надеялись заставить его действовать на нашей стороне. Я посоветовала им каждый день, сперва неопределенно, затем и более подробно, говорить ему о слухах, носившихся по Петербургу, насчет готовящегося большого заговора и переворота; я рассчитывала, что он, конечно, не станет доносить о таких разговорах; когда же наш план созреет окончательно, они откроются ему и дадут почувствовать, что и он завлечен в заговор и не может отступить, так как они сообщили остальным его участникам о разговорах с ним, не вызывавших в нем протеста или неодобрения; они объяснят ему, что он находится в такой же опасности, как и они, и рискует менее, если станет во главе своего полка и будет действовать заодно с нами. Они сделали, как я их научила, и наш план удался на славу.
Я продолжала посещать английского министра Кейта. Однажды он мне сообщил, что в городе распространились слухи, что в гвардии готовится бунт и что главная причина этого – нелепая война с Данией. Я спросила, не называют ли имен главарей?
– Нет, – ответил он, – и я думаю, что их вовсе нет; офицеры и генералы не могут иметь ничего против войны, которая даст им возможность отличиться. Вероятно, всё кончится тем, что сошлют в Сибирь нескольких лиц да солдат накажут розгами.
Меня обеспокоило широкое распространение этих слухов, но делать было нечего и приходилось торопиться, насколько возможно, с развязкой.
Тем временем я вела образ жизни, который должен был дурно отозваться на моем здоровье; я так же часто, как и раньше, посещала родных. В почтовые дни я писала длиннейшие письма моему мужу и плакала о разлуке с ним. Остальные дни недели, за исключением немногих часов сна, я была поглощена выработкой своего плана и чтением всех книг, трактовавших о революциях в различных частях света. Так как я не отличалась крепким здоровьем, румянец сбежал с моих щек и я худела с каждым днем; вскоре я схватила простуду, которая чуть не прикончила меня.
Между Петербургом и Красным Кабаком на протяжении десяти верст простирались сплошные болота и густые леса; кто-то посоветовал Петру III раздать их. Большинство богатых вельмож, осушив их, превратили в прелестные дачные места; один участок был отдан одному из ораниенбаумских голштинцев[9]; но тот испугался расходов и предоставил правительству отдать его кому угодно. Мой отец пожелал, чтобы я его взяла; тщетно я объясняла ему, что не могу им заняться, так как денег у меня вовсе нет; он настоял на своем и обещал мне выстроить маленький деревянный домик.
Я исполнила желание отца, твердо решившись, однако, не предпринимать ничего, что могло бы стеснить моего мужа в денежном отношении; кроме расходов на скромный стол для меня, моей дочери и для прислуги, я ничего не тратила, так как носила еще платья моего приданого. В то время в Петербурге проживали около сотни крепостных моего мужа, которые каждый год приходили на заработки; из преданности и благодарности за свое благосостояние они предложили мне, что поработают четыре дня, чтобы выкопать канавы, и затем будут в праздничные дни поочередно продолжать работы. Они работали с таким усердием, что вскоре более высокая часть земли обсушилась и была готова под постройку дома и служб. Мне пришла в голову мысль не называть пока это первое мое имение и, в случае удачи, дать ему имя того святого, чья память будет чтиться в этот день.
Однажды я поехала туда верхом с графом Строгановым. Желая погулять по лугу, казавшемуся мне уже обсохшим, я провалилась в болото по колено. Ноги у меня промокли, и, возвратившись домой, я заболела. Императрица, узнав об этом, написала мне очень дружеское письмо и в своем беспокойстве о моем здоровье была очень недовольна моим спутником, графом Строгановым, которого она в своих письмах называла обыкновенно
Меня посещали мои родные и между ними дядя, граф Панин, как только позволяли его обязанности воспитателя. Так как для нас было очень важно, чтобы человек его характера принадлежал нашей партии, я несколько раз решалась заговорить с ним о вероятности низложения с престола Петра III и спросила его, какие последствия повлекло бы за собой подобное событие и кто и как управлял бы нами. Мой дядя воображал, что будет царствовать его воспитанник, следуя законам и формам шведской монархии. Я забыла упомянуть об одном обстоятельстве, привлекшем мне доверие графа Панина, вследствие того, что его племянник, князь Репнин, которого он очень любил и уважал, блестящим образом доказал мне свое доверие и почтение.
Я часто встречалась с князем Репниным у княгини Куракиной, у которой жила его жена, княгиня Репнина (она была сестра князя Куракина и приходилась двоюродной сестрой моему мужу). Он меня понял совершенно и увидел, что мною руководили строгие принципы и восторженный патриотизм, а не личные интересы и мечты о возвеличении своей семьи. Петру III показалось, что торжественного обеда, о котором я упоминала, недостаточно было для отпразднования заключения мира с прусским королем, и в Летнем дворце состоялся еще ужин в присутствии нескольких городских дам, любимых генералов и офицеров и прусского министра; тут Петр III по-своему изобразил свою радость, и его в четыре часа, совершенно пьяного, вынесли на руках, посадили в карету и отвезли домой во дворец. Однако перед отъездом из Летнего дворца он наградил мою сестру, Елизавету, орденом Святой Екатерины[10] и объявил князю Репнину, что назначает его министром-резидентом в Берлин с тем, чтобы он исполнял все приказания и желания прусского короля. Князь Репнин приехал ко мне прямо из Летнего дворца в пятом часу утра. Я еще спала, но он настоял на том, чтобы мне доложили о его приезде. Лакей постучался в дверь уборной, смежной с моей спальней, и я проснулась. Я подняла старушку, которая всегда спала около моей постели, и она, узнав, в чем дело, объявила мне, что меня желает видеть мой двоюродный брат, князь Репнин. Я быстро накинула платье, вышла к нему и была поражена как его ранним посещением, так и новостями, которые он мне привез. Он был очень взволнован и прямо приступил к делу.
– Всё потеряно; ваша сестра получила орден Святой Екатерины, а меня посылают министром и адъютантом короля Прусского.
Как ни была я поражена этим известиями, я не пожелала продлить посещение князя и сказала ему, что с характером Петра III трудно предвидеть последствия его слов и поступков и не следует их бояться; я посоветовала ему вернуться домой и на следующий день рассказать обо всем случившемся своему дяде, графу Панину.
После ухода князя Репнина я более не ложилась спать и принялась раздумывать над различными планами касательно завершения переворота, предложенными нашими заговорщиками. Но все это были только предположения и определенного плана еще не было, хотя мы и согласились единодушно совершить переворот, когда его величество и войска будут собираться в поход в Данию. Я решила открыться графу Панину при первом моем свидании с ним.
Он стоял за соблюдение законности и за содействие Сената.
– Конечно, это было бы прекрасно, – ответила я, – но время не терпит. Я согласна с вами, что императрица не имеет прав на престол и по закону следовало бы провозгласить императором ее сына, а государыню объявить регентшей до его совершеннолетия; но вы должны принять во внимание, что из ста человек девяносто девять понимают низложение государя только в смысле полного переворота.
При этом я назвала ему главных заговорщиков: братьев Рославлевых, Ласунского, Пассека, Бредихина, Баскакова, князя Барятинского, Хитрово и других, а также Орловых, которых они привлекли на свою сторону. Он был поражен и испугался, узнав, как я далеко зашла и что я ничего не сообщала императрице о своих планах, боясь ее скомпрометировать.
Словом, я убедилась, что моему дяде при всем его мужестве не хватает решимости, и, чтобы не вступать в ненужные споры, я стала объяснять ему, как важно было бы иметь на нашей стороне Теплова[11], и, так как я сама его видела очень редко, он, граф Панин, является единственным человеком, который может его привлечь, и вместе с ним и графа Разумовского, на которого он имел несомненное влияние. Я взяла с моего дяди обещание, что он никому из заговорщиков не обмолвится ни словом о провозглашении императором великого князя, потому что подобное предложение, исходя от него, воспитателя великого князя, могло вызвать некоторое недоверие. Я обещала ему, в свою очередь, что сама переговорю с ними об этом; меня не могли заподозрить в корысти вследствие того, что все знали мою искреннюю и непоколебимую привязанность к императрице. Я действительно предложила заговорщикам провозгласить великого князя императором, но Провидению не угодно было, чтобы удался наш самый благоразумный план[12].
Новгородский архиепископ был человек очень образованный и пользовался всеобщим уважением и любовью духовенства. Его просвещенный ум ясно понимал, что в царствование такого царя, каким был Петр III, значение церкви неминуемо будет умалено. Он не скрывал своей скорби по этому поводу и был готов содействовать нам в той мере, в какой ему позволяло его пастырское достоинство. Для нас это было очень важно, так как, в числе прочих качеств, он обладал трогательным и мужественным красноречием, увлекавшим его слушателей.
На этом дело и стало. В течение десяти дней число заговорщиков увеличивалось, но окончательный и разумный план все еще не созревал. К своему удовольствию, я узнала от дяди моего мужа, князя Волконского, только что вернувшегося с войны, что армия, несколько лет сражавшаяся против прусского короля и в пользу Марии Терезии, находила чрезвычайно странным, что должна обращать теперь оружие против нее; неудовольствие в армии было всеобщее, и я поняла, что сам князь склоняется скорей на нашу сторону. Я сообщила это графу Панину, и нам было уже легко убедить его принять деятельное участие в перевороте или по меньшей мере появиться при развязке.
Я через день ездила в мое имение или, скорей, на мое болото, чтобы в одиночестве записать некоторые мои мысли, представлявшиеся мне не вполне ясными. Эти постоянные поездки убедили всех, что я была поглощена исключительно украшением и обработкой своей земли.
Я довольно часто получала известия от императрицы; она была здорова и покойна; впрочем, ей не о чем было тревожиться, так как она, как и мы все, не подозревала, что развязка так близка. Петр III усиливал отвращение, которое к нему питали, и вызывал всеобщее глубокое презрение к себе своими законодательными мерами. В царствование императрицы Елизаветы народы Сербии и та часть их, которая нашла убежище в Австрии, некоторые венгерцы и другие народы, исповедовавшие греческую веру, отправили к императрице депутатов с просьбой отвести им землю в России и позволить им на ней поселиться, так как они не в силах были переносить долее притеснения, которым подвергало их всемогущее в царствование Марии Терезии католическое духовенство. Хотя ее величество чувствовала большую симпатию к Марии Терезии, но ею руководило и религиозное чувство, заставившее ее взять под свое покровительство православных, гонимых за веру; им отвели великолепные земли на юге России и дали денег на переселение и на формирование нескольких гусарских полков.
Один из депутатов, некто Хорват, сумел втереться в доверие высших должностных лиц. Деньги были доверены ему. Когда несколько тысяч сербов переселились на назначенные им земли, получившие название Новой Сербии, Хорват стал обращаться с ними как с рабами и присвоил себе следуемые им деньги. Эти несчастные довели свои жалобы до императрицы, которая послала генерала князя Мещерского исследовать их на месте; но болезнь Елизаветы, другие, более важные дела и, наконец, смерть императрицы воспрепятствовали Сенату высказаться окончательно по поводу этого дела. По смерти императрицы Хорват приехал в Петербург и подарил по две тысячи дукатов каждому из трех вельмож, которые казались ему самыми влиятельными, а именно Льву Нарышкину, бывшему в фаворе благодаря своему шутовству, генералу Мельгунову и генерал-прокурору Глебову. Последние два сообщили об этом Петру III. Он похвалил их за то, что они не скрыли от него полученного ими подарка, потребовал себе половину и на следующий день сам отправился в Сенат и разрешил дело в пользу Хорвата; таким образом Россия лишилась сотни тысяч жителей, которые переселились бы к нам, если бы знали, что их соотечественники пользуются обещанным спокойствием.
Узнав, что Нарышкин также получил деньги от Хорвата, Петр III отнял у него всю сумму, не оставив ему и половины, как остальным двум, и несколько дней подряд издевался над ним, спрашивая его, куда он дел полученные им деньги.
Подобные поступки заклеймили бы позором всякое частное лицо. Насколько же эта история, вскоре ставшая известной всему городу, увеличила всеобщее презрение к государю! Насмешки над императором и его недостойным шутом, Львом Нарышкиным, стали всеобщими.
Несколько дней спустя он позволил себе невероятную выходку перед всем Измайловским полком.
Фельдмаршал граф Разумовский, бывший его шефом, был принужден, хотя он и не был военным, наравне с другими развернуть полк и произвести ему учение в присутствии государя; Петр III остался доволен войсками. Все были оживлены, и обед обещал быть очень веселым, как вдруг Петр III заметил, что его арап дерется с кем-то на некотором расстоянии от него. Это его сперва позабавило, но когда ему сказали, что арап дерется с профосом полка, он был положительно удручен:
– Нарцисс потерян для нас! – воскликнул он.
Никто не понимал его слов, и Разумовский попросил объяснений.
– Разве вы не знаете, – ответил государь, – что ни один военный не сможет терпеть его в своем обществе, так как тот, к кому прикоснулся профос, опозорен навсегда.
Граф Разумовский, делая вид, что разделяет предрассудки императора, предложил ему накрыть арапа полковым знаменем. Петр III, обрадовавшись, расцеловал графа за его прекрасную идею. Прекрасное расположение духа вернулось к нему, и он велел позвать своего арапа.
– Знаешь ли ты, – сказал он ему, – что ты был потерян для нас, так как опозорился прикосновением профоса?
Нарцисс (кажется, его звали так), ничего не понимая в этой чепухе, утверждал, что он храбро защищался и хорошо проучил негодяя, ударившего его. Он стал протестовать еще больше, когда ему объявили, что его три раза накроют знаменем и тем очистят от позора. Чтобы совершить над ним этот очистительный обряд, его пришлось держать; но император этим не ограничился: он приказал уколоть его пикой, которой заканчивалось знамя, чтобы он кровью своею смыл свой позор.
Нарцисс кричал и бранился, а офицеры испытали настоящие муки, не дерзая смеяться, так как император смотрел на эту шутовскую сцену как на торжественную и необходимую церемонию.
Легко себе представить, какие чувства он возбуждал во всем обществе подобными нелепыми выходками.
Мой отец не играл никакой роли при дворе; хотя государь и оказывал знаки внимания моему дяде канцлеру, но не руководствовался ни его советами, ни правилами здравой политики, которых он и не слушал.
Поутру быть первым капралом на вахтпараде, затем плотно пообедать, выпить хорошего бургонского вина, провести вечер со своими шутами и несколькими женщинами и исполнять приказания прусского короля – вот что составляло счастье Петра III, и всё его семимесячное царствование представляло изо дня в день подобное бессодержательное существование, которое не могло внушать уважения. Его разбирало нетерпение отвоевать у датского короля клочок земли, на который он заявлял свои права, и он не захотел даже дождаться коронации, чтобы начать войну.
После отъезда двора в Петергоф и Ораниенбаум у меня было больше свободного времени. Я уж не проводила своих вечеров у императора и была счастлива, что остаюсь в Петербурге. Наружно всё было спокойно, только некоторые гвардейские солдаты с нетерпением ожидали действий.
Опасаясь, что их внезапно отправят в Данию, они тревожились насчет императрицы; офицеры нашей партии наблюдали за ними и с трудом их сдерживали. Я велела им передать, что получаю каждый день известия от императрицы и уведомлю их, когда надо будет действовать.
Дела оставались в таком положении вплоть до 27 июня, являющегося днем навсегда памятным для России и исполненным трепета и радости для заговорщиков, так как их мечты наконец осуществились. За несколько часов до переворота никто из нас не знал, когда и чем кончатся наши планы; в этот день был разрублен гордиев узел, завязанный невежеством, несогласием мнений насчет самых элементарных условий готовящегося великого события, и невидимая рука Провидения привела в исполнение нестройный план, составленный людьми, не подходящими друг к другу, недостойными друг друга, не понимающими друг друга и связанными только одной мечтой, служившей отголоском желания всего общества. Они именно только мечтали о перевороте, боясь углубляться и разбирать собственные мысли, и не составили ясного и определенного плана. Если бы все действующие лица переворота имели мужество сознаться, какое громадное значение для его успеха имели случайные события, им пришлось бы сойти с очень высокого пьедестала. О себе я должна сказать, что, угадав – быть может, раньше всех – возможность низвергнуть с престола монарха, совершенно неспособного править, я много над этим думала, насколько восемнадцатилетняя головка вообще способна размышлять, но сознаюсь, что ни мое изучение подобных примеров в истории, ни мое воображение, ни размышления никогда бы не дали тех результатов, к которым привел арест Пассека.
Двадцать седьмого июня после полудня Григорий Орлов пришел сообщить мне об аресте капитана Пассека.
Еще накануне Пассек был у меня с Бредихиным и, рассказав, с каким нетерпением гренадеры ждут низвержения с престола Петра III, выразил мнение, что стоило только повести их в Ораниенбаум и разбить голштинцев, чтобы успех был обеспечен и переворот был бы завершен. Он добавил, что слухи об опасностях, которым подвергается императрица, волнуют их до такой степени, что скоро их невозможно будет сдержать, и это брожение среди них, разоблачая наш план, подвергает нас страшной опасности. Я поняла, что эти господа слегка трусят, и, желая доказать, что не боюсь разделить с ними опасность, попросила их передать солдатам от моего имени, что я только что получила известие от императрицы, которая спокойно живет себе в Петергофе, и что советую и им держать себя смирно, так как минута действовать не будет упущена.
Пассек и Бредихин в тот же день и говорили в этом смысле с солдатами, что чуть не погубило всё дело и побудило майора Преображенского полка, Воейкова, арестовать капитана Пассека.
Когда Орлов прибежал сообщить мне эту тревожную весть (не зная ни причины, ни подробностей ареста), у меня находился мой дядя Панин. Вследствие ли того, что по своему холодному и неподвижному характеру он не видел в этом столько трагического, как я, потому ли, что он хотел скрыть от меня размеры опасности, но он невозмутимо стал уверять меня в том, что Пассек, вероятно, арестован за какое-нибудь упущение по службе. Я сразу увидела, что каждая минута дорога и что придется много потратить времени, пока удастся убедить Панина в том, что настал момент решительных действий. Я согласилась с ним, что Орлову следует прежде всего отправиться в полк, чтобы узнать, какого рода аресту подвергнут Пассек, чтоб сразу можно было определить, задержан ли он как провинившийся офицер или как преступник. Орлов должен был сообщить мне о результате, а если дело серьезно, кто-нибудь из его братьев должен был известить Панина.
Тотчас же после ухода Орлова я объявила, что сильно нуждаюсь в отдыхе, и попросила дядю извинить меня, если попрошу его уйти. Он немедленно ушел, и я, не теряя ни минуты, накинула на себя мужскую шинель и направилась пешком к улице, где жили Рославлевы[13].
Не прошла я и половины дороги, как увидела, что какой-то всадник галопом несется по улице. Меня осенило вдохновение, подсказавшее мне, что это один из Орловых. Из них я видела и знала одного только Григория. Не имея другого способа остановить его, я крикнула: «Орлов!» – будучи, Бог весть почему, твердо убеждена, что это один из них. Он остановился и спросил: «Кто меня зовет?» Я подошла к нему и, назвав себя, спросила его, куда он едет и не имеет ли он что сказать мне.
– Я ехал к вам, княгиня, чтобы сообщить, что Пассек арестован как государственный преступник; у его дверей стоят четыре солдата, и у каждого окна по одному. Мой брат поехал возвестить это графу Панину, а я уже был у Рославлева.
– Рославлев очень встревожен? – спросила я.
– Немного, – ответил он. – Но что же вы стоите на улице, княгиня? Позвольте проводить вас до дому.
– Да никого здесь нет, – возразила я, – кроме того, не надо, чтобы мои люди видели вас у меня. Впрочем, наш разговор будет непродолжителен. Скажите Рославлеву, Ласунскому, Черткову и Бредихину, чтобы, не теряя ни минуты, они отправлялись в свой Измайловский полк и что они должны встретить там императрицу (это первый полк на ее пути), а вы или один из ваших братьев должны стрелой мчаться в Петергоф и сказать ее величеству от меня, чтобы она воспользовалась ожидающею ее наемной каретой и безотлагательно приехала в Измайловский полк, где она немедленно будет провозглашена императрицей; скажите ей также, что необходимо спешить и что я даже не пишу ей, чтобы вас не задерживать; сообщите ей, что я остановила вас на улице и умоляла вас ускорить ее приезд; тогда она поймет необходимость своего немедленного прибытия. Прощайте, я, может быть, сегодня ночью выеду навстречу ей.
Когда я вернулась домой, взволнованная и тревожная, мне было не до сна. Моя горничная объявила мне, что портной не принес еще мужского костюма, что меня очень раздосадовало; для успокоения моих людей я легла и отпустила их. Не прошло и часу, как я услышала стук в ворота. Я соскочила с постели и, выйдя в другую комнату, приказала впустить посетителя. То был какой-то незнакомый мне видный молодой человек, оказавшийся четвертым братом Орловым. Он пришел меня спросить, не слишком ли рано вызывать в Петербург императрицу и не испугаем ли мы ее понапрасну. Я была вне себя от гнева и тревоги, услышав эти слова, и выразилась очень резко насчет дерзости его братьев, медливших с исполнением моего приказания, данного Алексею Орлову.
– Теперь не время думать об испуге императрицы, – воскликнула я, – лучше, чтобы ее привезли сюда в обмороке и без чувств, чем оставили в Петергофе, подвергнув риску быть несчастной всю жизнь или взойти вместе с нами на эшафот. Скажите же вашему брату, чтобы он карьером скакал в Петергоф и немедленно привез императрицу, пока Петр III не прислал ее сюда, последовав разумным советам, или сам не приехал в Петербург и не разрушил навсегда того, что, кажется, само Провидение устроило для спасения России и императрицы.
Он оставил меня, убежденный моими доводами и ручаясь за точное исполнение его братом моих предписаний.
После его ухода я погрузилась в самые грустные размышления, и мое воображение рисовало мне мрачные картины.
В шесть часов утра я приказала горничной приготовить мне парадное платье. Узнав, что ее величество приехала в Измайловский полк, единогласно провозгласивший ее императрицей, затем отправилась в Казанский собор, куда собрались все гвардейские и армейские полки, чтобы принести ей присягу, я поехала в Зимний дворец, куда должна была прибыть и императрица. Перо мое бессильно описать, как я до нее добралась; все войска, находившиеся в Петербурге, присоединившись к гвардии, окружали дворец, запрудив площадь и все прилегающие улицы. Я вышла из кареты и хотела пешком пройти через площадь, но была узнана несколькими солдатами и офицерами и народ меня понес через площадь высоко над головами. Меня называли самыми лестными именами, обращались ко мне с умиленными, трогательными словами и провожали меня благословениями и пожеланиями счастья вплоть до приемной императрицы, где и оставили меня,
Мы бросились друг другу в объятия: «Слава Богу! Слава Богу!» – могли мы только проговорить. Затем императрица рассказала мне, как произошло ее бегство из Петергофа, а я, в свою очередь, сообщила ей всё, что знала, и сказала, что, несмотря на свое сильное желание, не могла выехать ей навстречу, так как мой мужской костюм не был еще готов.
Вскоре я заметила, что на ней была лента ордена Святой Екатерины и что она еще не надела голубой Андреевской ленты[14]. Подбежав к графу Панину, я попросила его снять свою ленту и одела ее на плечо императрицы. Так как при ней не было камеристки, она попросила меня спрятать в карман ее Екатерининскую ленту. Мы должны были, наскоро пообедав, отправиться в Петергоф во главе войск. Императрица надела мундир одного из гвардейских полков; я сделала то же самое; ее величество взяла мундир у капитана Талызина, а я у поручика Пушкина, так как они были приблизительно одного с нами роста. Я поспешила домой, чтобы переодеться и иметь возможность быть полезной императрице при всяких случайностях; когда я вернулась во дворец, ее величество совещалась с сенаторами насчет манифестов, которые следовало издать; Теплов исполнял обязанности секретаря.