— Мозги напряги. Ты не уйдешь, сестрица уйдет. Долго ли с крыльца упасть, шею свернуть. Она не злобливая, особо мне не мешает, но раз братец тупой, так всякое может случиться, — пояснил Авдей.
От спокойно-равнодушного тона бандита у Митьки спина похолодела.
— Дошло никак? — понял Авдей. — Ну, прощай. На вот, на первое время.
В его руке были скомканные купюры.
— Не нуждаюсь.
— Как скажешь. Держи тогда поддевку, здесь тряпье без надобности. И чтоб я тебя больше не видел, — Авдей бросил на порог зимний ватный пиджак и пошел к дому.
Ушел утром Митька. Собрал, что пригодиться могло, в мешок, и ушел. Ночевал у рынка, днем крутился. Потом еще раз вернулся — дня через три — через окошко в мастерскую влез, поспал в знакомом месте. Всё казалось, мать придет, в дверь стукнет. Не могла же она не чувствовать, а? Хоть кто-то, но спохватится, искать должен. Ну, хоть Райка…
И понимал умом, что никто малую девчонку в ночь не выпустит, и что мать не выйдет, а все равно так тошно было. Утром вылез в окно, и уже больше не возвращался…
— Что там, лейтенант? Возвернутся или нет?
— Немцы-то? Да куда они денутся. Хватит нам фрицев. Но пока думают.
Остывают гильзы, усеявшие снег между бревнами, вяло передергивает плечами лейтенант. Холодно мальчишке.
И холодно было тогда Митьке, и голодно. Ночевал где придется, иной раз с беспризорниками, но с теми было уж очень беспокойно — много заполошенных, буйных да придурковатых. Держался бездомный Иванов родного Замоскворечья, но в стороне от Кадашей — стыдно было со знакомыми сталкиваться. Чуть подрабатывал, чуть подворовывал, не без этого. Но старался совсем уж не шелудиветь.
…— А деру не дашь? С виду чистый жиган[7], даром что тощий, — подозрительно щурилась тетка.
— Мадам товарищ гражданка. Ежели со мной честно, так я вдвойне честнее. Да и корзина у вас — это же валунной тяжести багаж. Разве с ним убежишь?
— Смотри мне. Если что, я кричу громко, — предупредила успокоенная кухарка, позволяла взять корзину.
Митька большие корзины ненавидел — прямо адова пытка, а не багаж. Кренят и в сторону норовят увести, хоть как их бери-перехватывай. Разве что на голову поставить для равновесия, так ведь не взгромоздишь.
Кончалось лето восемнадцатого года, пыльное, судорожное, с трудом прожитое не только Митькой Ивановым, но и всей, съезжающей все глубже в гражданскую войну, страной. Но сам бездомный москвич уже догадывался, что лично для него осень будет еще похуже. Не по причине политики, а из-за мокрых погод и холодных ночевок. Про зиму думать так и вообще жутко было.
А повернулось все случайно. Шел с Воробьевых гор — среди бродяг слух прошел, что за Калужской заставой яблоки в садах поспели, а сторожей вообще нету. Яблоки Митька действительно нашел, много, правда, мелкие и несладкие. Набрал за пазуху, грыз неспешно. На Окружной[8] стоял эшелон — ага, военный. Обнадеживающий знак, красноармейцы иной раз щедрыми бывали, как-то почти полбуханки хлеба дали, не пожмотились.
Митька подошел к вагонам, бойцы сидели в распахнутых дверях, из соседнего вагона выглядывали лошадиные морды. Кавалерия, тут даже заранее не предскажешь — пощедрее они или наоборот.
— Товарищи, а хлебца, случаем, нет? — закинул удочку Митька, по-старорежимному — чисто на всякий случай — почтительно снимая картуз.
— Куда тебе, брат, еще? У тебя провианту — вон, брюхо отвисло, — сказал усатый служака, кивая на оттопыренную пазуху мальчишки.
— То уж очень легкий провиант, — вздохнул Митька. — Может, сменяемся?
Кавалеристы засмеялись, были они в новых гимнастерках, все как один наголо стриженные, только обувка поражала превеликим разнообразием: кажись, на свисающих ногах ни единого парного башмака или сапога не найдешь. Ничего, на пустующем пути скучно бойцам, щас разговорятся, что-то на пожрать точно выгорит.
Не, разом возьми да обломайся, гражданин Иванов, рано хлебало распахнул, слюни накопил. Паровоз дал гудок, лязгнули буфера вагонов. Уходит эшелон — на Самару или Кавказ — то, наверняка, военный секрет.
— Ладно, может, хоть вернетесь с хлебом. Бывайте живы, — Митька зачерпнул из рубахи мелковатых яблок ссыпал в ближайшие мозолистые ладони. — Дрянь, конечно, фрукт. Да у нас иные редко растут. Ежели что, лошадям скормите. Им точно понравится.
— Спасибо, малый. Федька, у нас есть что, отдариться?
— Откудова? Не сварили еще, вечером кашу обещают.
— Ну, извини, брат, — развел руками усач, глядя на Митьку. — В следующий раз накормим. Ты сам-то откуда? Дом есть?
— Был. Отец на фронте сгинул, мать пропала, — Митька шел рядом с медленно набирающим ход вагоном. — Возьмите меня в роту, а, товарищи? Я здоровый, и всё могу.
— Мы же, парень, не на парад едем, — вздохнул узколицый, чахоточно бледный боец с наганом на поясе. — Воевать.
— А то я без понятия. Понятно, что фронт. Я, конечно, шашкой не особо могу. Но если починить что, подсобить, так мигом. Обученный. Столяр я.
— Э, столяр без шашки, тебе годков-то сколько? — спросил усач.
— Пятнадцать уже. Я жилистый.
— Что ж ты брешешь-то? Где ж в тебе те пятнадцать?
— Я не брешу, я округляю, — пояснил Митька, рыся рядом с вагоном.
Бойцы захохотали:
— Грамотный. Может, возьмем? Шатается без дела, этак вовсе пропадет.
— Башку остричь дашь? — уточнил худосочный кавалерист.
— А то! Чего ж, армия, порядок должен быть.
— Ну, лезь тогда…
Подхватили за руки, мигом в вагон втащили. Из дальнего вагона что-то орали, командно грозили, видимо, требовали скинуть неположенного пассажира. Но эшелон уже шел по мосту — Митька мельком глянул с высоты на реку-Москву, еще не зная, что долго-долго этих берегов не увидит.
Ехал «Отдельный кавалерийский эскадрон охраны революционного порядка имени К. Маркса»[9] на восток, с поворотом к югу и далее северо-западу — направлению вполне логичному и безошибочному, поскольку билась молодая республика в кольце врагов, и сражаться следовало на всех направлениях.
Обстриженный наголо Дмитрий Иванов нес службу исправно и сознательно, числился то помощником санитара, то посыльным штаба, а то и вовсе запасным сигнальщиком. Собственно, и сам Отдельный эскадрон частенько менял начальство и подчинение штабам, быстро утерял из названия славное «им К. Маркса» и получил номер, дважды его сменил, был переформирован, получил в усиление еще один пулемет и блиндированный грузовик. Ну, грузовик пришлось бросить под Энском, оба пулемета потеряли было при внезапном налете бандитов у Барабановки, но героически отбили, и даже с прибытком — правда, к трофейному «шошу»[10] патронов не имелось. В общем, обычный героический путь красноармейской части того времени. Конечно, не знаменитый конный корпус, в газеты и легенды попасть не довелось, поскольку службу несли в основном по охране и прикрытию тылов — так ведь без этой составляющей стратегических побед и не дождешься.
Вдоволь нагляделся на раздерганную и ошалевшую страну юный красноармеец Иванов, поучился всякому разному, имел карабин и подсумок на четыре обоймы, но по понятным причинам, особо опытным стрелком не стал, щелкать десятками беляков и бандитов не довелось. Откровенно говоря, отдача тяжелого карабина товарища Иванова крепко разворачивала, уж какая там меткость. Из «нагана» получалось лучше, особенно если не самовзводом, и ствол положить-упереть о предплечье левой руки. Но с личным «наганом» тоже как-то не сложилось, поскольку не «по рангу и должности». Да и хрен с ним.
— «Слу — шай от — бой и_ о — гонь прекра-ти!»[11] — виртуозно пела труба в руках Мишки Пагуба.
— Понял? Повтори.
Повторял красноармеец Иванов, выдувал звонкие ноты. Не то чтобы не получалось, но в сравнении выходило бледновато. Мишка был трубачом «от бога», даром что воинствующим атеистом, загибал матом в этаких шестиэтажных «апостолов-архангелов», что позавидуешь. Верно говорят — талантливый человек, он во всем талантливый.
У самого красноармейца Иванова особых музыкальных талантов не проявилось, но ноты читать научился, и в случае чего мог верный и разборчивый сигнал выдуть-просигналить. Заиметь запасного горниста эскадрону вовсе не мешало, хотя по правде говоря, по рвущему душу и нервы сигналу трубы «атака» разворачиваться в кавалерийскую «лаву» и шашками блистать Отдельному эскадрону приходилось не часто. Вместе с хозяйственной ротой и пулеметными расчетами — всего 108 сабель, жидковата «лава».
В общем, трубач получился условный, «военного времени», зато здорово приноровился Митька орудовать машинкой для стрижки — получалось быстро, ловко, без отчаянных воплей остригаемых «чего дерешь, изверг⁈». Мог товарищ Иванов в случае необходимости чуб оставить или щегольскую челочку, умел подточить и смазать ценное парикмахерское устройство, да и вообще рука легкая, точная. В эскадроне командование так и говорило: «чего зарос, как баран курдючный? А ну живо к Митьке, пусть в вид приведет».
С командованием Отдельному повезло. Командиры менялись, но комиссар, товарищ Хромов, оставался, дисциплину поддерживал методами спокойными и неуклонными, без дури и рубающих истерик. Когда удавалось и обстановка позволяла, так и занятия по образованию шли — малограмотных, а то и вовсе неграмотных бойцов в Отдельном хватало. Тут Митька оказывал всемерную помощь, поскольку, как ни смешно, со своими несчастными четырьмя неполными классами оказался довольно образованным. Видимо, сказывалась подработка на Кинофабрике — написание сложных слов вроде «коммуна», «артиллерия» и «профурсетка» Митька знал уверенно.
— Ты, Мить, определенно в училище пойдешь, и комдивом станешь, — сопел в усы Кузьмич, выводя буквы на нарезанной «в четвертушки» изнанке обоев. — В Москву на Красные пулеметные курсы[12] тебя отправим.
Промелькнул девятнадцатый год, весь в засадах и разъездах, перестрелках с бандами и борьбе с тифом, в учебе боевой и умственной. Теперь имелась у Дмитрия Иванова своя лошадь, сполна научился конюшенному уходу и обращению, да и карабин в руках уже не так стволом «клевал». Шашкой слабоватую руку тренировал — имелись в эскадроне виртуозы «казачьей» и «кавказской» школ, рубки с «потягом» или «снизочку», показать и научить мальчишку зазорным не считали.
Зимой крепко сцепился Особый с врагом под Игнатовском. Не бандиты наседали, умелые вояки-атаманцы, потрепали на славу. Погиб комиссар Хромов, зарубили спокойного Кузьмича, да что там, считай, половину эскадрона кончили. Раненный трубач Мишка Пагуба потом в больничке от горячки умер.
И лежал в тогдашнем стылом феврале Митька рядом с последним отрядным пулеметчиком, лихорадочно палил из карабина по пролетавшим по улице всадникам. Не слышал стрельбы, очередей, воя налетающих казаков, клал пули, старался сшибить с седел людей…. Это же просто: или ты, или тебя. Еще отстреливались из избы штабные эскадронцы, часто бил маузер комэска, готовили писаря последние бомбы-гранаты, но дело шло к худому…
Захрипел, откинулся на спину пулеметчик, плечо зажимал:
— Мить, порубят, тикай. Или сюда падай, лента ще есть…
От «максима» шибало разгоряченным металлом, а навстречу росло, налетало уже во всю ширь улочки — топот, ржание, крик жуткий, дунуло едким жаром пота разгоряченных, взбешенных страхом и нагайками коней. Поддалась пальцам запасного пулеметчика гашетка: не людей и коней очередь свинца резала, а движение безумное, весь мир сметающее. Орал в ужасе красноармеец Иванов, себя не слыша, дрожал в лихорадке тяжелый «станковый»… Оставшаяся половина ленты — слава богу, без задержек, без перекосов…. Отвернула живая стена, рассыпалась, втискиваясь в ворота дворов отдельными всадниками, сигая через заборы спешившимися беглецами…
Это же так просто: или ты, или тебя.
А вот потом — когда на улицу, заваленную мертвыми и полуживыми, стонущими, плачущими лошадьми и людьми, смотришь — вовсе и не просто. Безумие и страх схлынут, а понимания нет. Зачем? Они зачем? А ты зачем? Вон их сколько — навсегда мертвых и покалеченных.
Дружно захлопали винтовки на фланге — подходила рота 3-го Крестьянско-Пролетарского полка, наконец преодолевшая бесконечное поле между деревнями.
Не-не-не, вовсе не Митька тогда улицу тушами и телами завалил. Большую часть эскадронные пулеметчики положили. А Иванов, чего Иванов… ленту только и докончил. Считай, в упор, правда, но тут какой выбор…
Отрезай, отмерять некогда. Или ты, или тебя.
Пара сапог хороших тогда досталась. Лег среди лихих атаманцев кто-то со ступнями мелковатыми, почти детскими. Не Митька те сапоги снимал, эскадронцы отдали. Отличная обувка, прямо сразу видно — сносу не будет. Нет, хороши. Но вот когда стягиваешь-натягиваешь, чувство этакое… как будто почистить бы надо. Изнутри почистить, что ли. В общем, привычка к таким сапогам нужна.
19 января 1945 года
6 км южнее городка Ауловёнен[. 19:11
Привычка ко всему нужна. Умирать, к примеру, без привычки тоже тяжеловато. Вон лейтенант — сопляк сопляком, а уже умеет. Спокоен, как ихний литой танковый трак. Молодец.
— Что там, бронетанковый товарищ командир?
— Да ничего. Отошли вроде. У тебя с патронами как?
— Чуток. На винтарь буду переналаживаться.
— Может и не понадобится. Вроде атакуют наши. Слышишь?
Ерзает слегка лейтенант на холодном снегу. Все ж переживает. За фольварком — или как там правильно здешнее хозяйство именуют — довольно активно палят. Автоматы, пулеметы, винтовочки…. И на невидимой, но недалекой дороге тоже суета — похоже, окончательно отходят германцы. Момент этакий… тонкий. До подбитого танка и остатков экипажа дела уже никому нет. Но засели-то битые танкисты поневоле на проходе, тут запросто зацепят невзначай в атаке или отступлении. Танк лейтенантский, кстати, опять потух — упорные они с командиром, не желают навсегда помирать-детонировать.
На дороге, все так же невидимо, ухает орудие… раз, другой… и еще. Не иначе, та неуловимая фрицевская самоходка отход прикрывает.
— Вот сука! — совершенно не по-комсомольски возмущается лейтенант Терсков.
И тут накрывают: и дорогу, и окраину фольварка, и уже битого «154»-го…
Артналет короток, но плотен. Свист, грохот, взлетает земля, застилает глаза едкий дым…. Танковые пулеметчики получают свое ближе к концу. Кажется, снаряд рвется почти рядом — подпрыгивают, стряхивая остатки снега, тяжелые плахи, сплющивают пустой диск, вминают ствол пулемета…
Митрич старается не мычать в мерзлые комья земли — по ноге словно прикладом двинули, под шинелью горячо, кровь течет. Последний разрыв уже дальний, стихает грохот, слышно, как стонет лейтенант.
— Бронетанковый, тебя куда?
Лейтенант отвечает обиженным, не особо умелым матом: выясняется, что в ягодицу, видимо, не смертельно.
Вот и пакеты первой помощи пригодились. Плаховый гарнизон, неловко ворочаясь, перевязывает друг друга, стараясь не высовываться. По сути, ранения пустяковые, но жопу бинтовать сложно, тут пока комбинезон разрежешь, доберешься…
— Вот что у тебя, Митрич, за нож ущербный? Одно название.
— Хороший нож, он вообще не теряется. Опять же рукоять натуральной слоновой кости. Сточился и поломан слегка, это да. А у тебя и такого нет.
— Моя финка в танке осталась, — лейтенант прилаживает лоскуты вспоротого комбинезона, бинт под ними сияет ярко-розовеющим пятном. — Впрочем, она не финка была, так, добротный инструмент. Слушай, вот как это объяснить — я же головой к разрыву лежал. А попало в зад.
— А ты в голову и хотел? Или в брюхо?
— Да я вообще бы обошелся. У тебя как? Ногу чувствуешь?
— Ляжка, она ляжка и есть. Зарубцуется. Если башку не отстрелят.
— Не скажи. Бедро — опасное дело, не смотри, что в основном мясное. Мне рассказывали. Там сосуды, пробьет, запросто кровью истечешь.
— То вряд ли. Неглубоко осколок, чую, как карябает.
— Ладно, — лейтенант для успокоения духа проверяет уцелевший пулемет.