— Или так. Стой, ты что с пулеметом делаешь⁈ — испугался Олег.
— Диск ставлю. Тот пустой был. Не ставить, сэкономить? — ехидно уточнил Митрич.
Лейтенант Терсков с опозданием осознал, что под танком теперь два пулемета: один с сошками, другой без — с ним-то дед и возится.
— Ты как его снял-то? — поразился Олег.
— С божьей помощью. Вознес сердечную молитву святому Иоанну, он мне зажимное кольцо послюнил[8]. Товарищ лейтенант, я хоть деревня-деревней, офицерских училищ и академий не кончал, но на заводе вдоволь поработал, не совсем руки кривые.
— Так это хорошо. Только у него — у пулемета есть специфика. Ты на стрелковом «дегтяреве» первым номером был или вторым?
— Старший помощник подносчика патронов, — Митрич по-стальному ухмыльнулся.
— Ты лыбься. А я все равно объясню, оно не помешает, — сказал Олег, придвигая «свой» ДТ.
— Так я разве возражаю? Я вообще ученые лекции люблю, помнится, специально в клуб ходил, умных людей-лекторов послушать.
— А у тебя вообще какое образование? — с некоторым подозрением уточнил лейтенант Терсков.
— Все четыре класса. Потом еще чуток, — несколько туманно пояснил дед.
Провели краткое техническое занятие. Странным образом в голове лейтенанта Терскова прояснилось — наверное, пересказ заученных в училище знаний помог. Вот только холод донимал — Митрич накрыл лектора своей шинелью, поскольку слушая и комментируя, проводил земляные и иные работы и порядком разогрелся. В корме танка теперь возвышался бруствер из двух немецких тел, боец рыл землю крышкой помятого диска, углублял естественную ложбинку, превращая в окопчик. И о наблюдении не забывал ни на секунду — вертел головой, слушал.
— Здоров ты работать, — с уважением прошептал Олег. — Слушай, если не убьют, пойдешь ко мне в экипаж? Ты хоть и в возрасте, но башнером[9] вполне зачислим. Там наука простая — слушай команду, да заряжай побыстрее.
— Прям внезапно лестное предложение, — прокряхтел дед, работая «лопаткой». — В танке я еще не горел, чего не было, того не было. Могу и попробовать. Но тогда, товарищ лейтенант бронетанковых войск, твоему танку придется свершить славный подвиг. Возможно, погибельный.
— Чего это непременно погибельный? Просто победный никак нельзя?
— Нет, я не в смысле упадничества духа. Просто мне так цыганка нагадала. «Покинешь ты эту жизнь небывало, геройски и доблестно. Редкой судьбы ты мужчина» — и смотрит этак пристально, прям в очах черно-жгучих расплавиться можно.
— Гм, это же суеверие. Не то что вредное, но.… Неужели поверил?
— Как не поверить? Не могла она в тот момент врать, никак не могла. Правда, я тогда не особо вдумывался, сгреб ее, стиснул, и это… Мы в тот момент, стыдно сказать, товарищ лейтенант, в кровати были. Уже как бы повторно. Закрепляюще. Это давно случилось, я еще молодым тогда гулял. С тех пор и ищу повод для «геройской и доблестной судьбы». Но всё ерунда какая-то подворачивается.
— Митрич, а ты ведь брехло изрядное. Ну и сочинил, «цыганка, наворожила». Про три карты она тебе ничего не нашептывала?
— Нет, она вовсе не графиней, а дочерью ихнего цыганского барона числилась. Иное происхождение. И внешность. Но жизнь, она странная, товарищ лейтенант. Иной раз и не в такое поверишь…
— Ну… может быть. Я с этой стороны жизнь не очень знаю, — признался Олег.
Митрич утер шапкой разгоряченное лицо, посмотрел внимательно:
— Молод ты, товарищ лейтенант, но не глуп. Молодец. В жизни, может, это самое главное и есть: знать, что не всеведущ, да понимать, что дерьмо и счастье рука об руку ходят. Кто его знает, как обернется, но держи на память подарок.
На шинель шлепнулась угловатая немецкая кобура.
— «Парабеллум», что ли? — Олег нащупал застежку.
— Вроде он. Снял нынче с немца, думал сменять на что толковое, солдату нужное. На спирт к примеру. Но дарю, тебе нужнее, шпалер опять модный.
— Спасибо. Спиртом при случае отдарюсь. Или водкой. Только это… алкоголь до добра не доводит.
— Это верно. Я того и не пью. Не помогает, зачем добро переводить. Я просто так меняться люблю, из интереса, забавное дело, — дед снова заскреб диском мерзлую землю.
Олег смотрел на худое, злое лицо пожилого бойца. Стрижка «под ноль», скулы, нос, уши — всё острое, хищное, почти звериное, даже если щетину не считать. С таким человеком в темном переулке встретишься, до костей проберет. Только ночь под танком — это вообще не городской переулок, тут иное настроение.
Митрич вздрогнул, качнулся к гусенице, в следующий миг по броне прошла автоматная очередь. Закричал немец. Близко-то как.… Снова простучала автоматная очередь.
— Чего они вдруг разорались? — удивился Олег, переворачиваясь на живот и берясь за пулемет.
— Ты немецкий не учил, что ли? Грозятся, плен предлагают. Слышь, лейтенант, нужно на запасную позицию уходить, — прошипел Митрич, поспешно накидывая шинель. — Вон там горка, то не сугроб, а плахи сложил местный кулак-хозяин. Я уже там сидел, нормально.
— Куда⁈ Зачем⁈ — изумился лейтенант Терсков.
— Я те говорю! Я — пехота, у меня чуйка. Ползи! — Митрич закинул через спину «трехлинейку», сгреб остальное добро и по-ужиному пополз под корму, мигом перевалил через бруствер мертвецов…
Покидать защиту «154»-го Олегу страшно не хотелось. Броня лучше любого окопа, внутри танка изрядный бэ-ка, и главное, нельзя покидать не горящую, еще способную воевать машину.
Но оставаться одному не хотелось еще больше.
Полз на коленях и локтях, руки заняты, в глазах вновь поплыло, только подметки ботинок бойца впереди смутно мелькали. Где тот сугроб плаховый?
Сугроб оказался не сугробом, а вроде угла сруба, едва заметного: обтесанные бревна расползлись, внутрь залезть можно.
— Жопу придави, жопу! — шипел уже изнутри Митрич.
Олег, задыхаясь, прополз под плахой, внутри снег оказался утоптан, валялось с десяток винтовочных гильз.
— Какого хрена мы сюда…
В танк бахнуло… разрыв был не очень громкий, но донесся отчетливый хруст металла… нет, даже не хруст, но очень отвратительный звук. Из «154»-го поднялось облачко дыма…
Второй выстрел Олег рассмотрел — прилетело в корму, вспышка, подпрыгнули решетки моторного отсека, через секунду заплясали языки пламени.
— «Фаусты» притащили и бьют, — догадался лейтенант Терсков. — Эх, а я у Михи документы не забрал.
— Я забрал, — сказал, озираясь, Митрич. — Бушлат хотел с парня снять, да там кровища сплошная. Лейтенант, ты башку не высовывай, она черная, приметная. Надо тебе нормальную шапку в запасе иметь.
— Непременно заведу, — пообещал Олег.
Дело было совсем плохо. «Тридцатьчетверка» горела, ближе к усадьбе перекликались немцы. А тут — почти на голом месте, да с двумя дисками — долго не высидишь. Имеются, правда, две гранаты, но толку-то… самое время о шапке думать.
— Вон они — германцы, — пробормотал Митрич. — Негусто, но все наши. А меж тем светает. Слышь, лейтенант, ты сдаваться рассчитываешь?
Олег ответил кратко и сугубо отрицательно.
— Да я к тому, что если в плен согласен — то отползай и грабли задирай. Я позицию не сдам, плахи годные. А сам я в плен не иду, у меня зарок, — пояснил боец, скаля свою сталь.
— «Зарок» у него… что за дурацкие предрассудки. А я просто не сдаюсь и всё, — сказал Олег, дыша на замерзшие пальцы.
— Годно. Тогда я стрельну, — решил Митрич. — Вот те трое к нам флангом повернулись. Удобно. Башку не поднимай, слишком чернеется.
— Да я понял, не глухой. Разве что слегка. Ты лучше с винтовки…
Лейтенант Терсков понимал, что стрельба с пулемета ДТ без сошек имеет сомнительную целесообразность — не такое это оружие. Но было уже поздно — Митрич, оперев ствол на плаху, приложился и без особого выцеливания выпустил очередь в десяток патронов — немцев на фоне остатков ограды видно было отлично.
Двух немцев словно сдуло, третий покачался и тоже рухнул — неужели дед всех троих завалил? Или те двое залегли?
Удивиться Олег не успел, стрелять начали с разных сторон, словно сигнала ждали. Ага, вон они…
Сошки пулемета между плахами стояли криво, целить было неудобно. Лейтенант Терсков услышал, как засмеялся держащий иную сторону «плахового редута» дед, выпуская очередь. Точно псих. Но надежный. Пока живой, с того боку фрицев не подпустит.
Несло клубы дыма с горящей «тридцатьчетверки», застилало пеленой едва начавшую светлеть в рассвете усадьбу. Но со зрением у Олега на сей момент было не так плохо, попрояснилось в глазах, а полный диск пулемета ободрял. Опять же, две гранаты в резерве…
[1] Здесь и далее цитируется стихотворение Михаила Светлова «Гренада».
[2] Сейчас поселок Калиновка. С 1938 по 1946 годы именовался Ауленбах.
[3] Строго говоря, это не перископ, а перископический прибор наблюдения. Командир танка Т-34 образца 1943 года имел для наблюдения командирскую башенку с пятью визирными щелями, на люке — перископический прибор наблюдения МК-4, перископический прицел ПТК-4–7, телескопический прицел ТМФД-7, и две дополнительные визирные щели по бортам башни. На разговорно-танковом языке вся эта немыслимая оптическая роскошь именовалась более кратко и неформально.
[4] ТПУ — танковое переговорное устройство.
[5] Вообще оно не очень Ташкентское: образовано в Нижнем Новгороде, в 1938 году переведено в Харьков, в сентябре 41-го эвакуировано в Чирчик. Но именовалось именно Ташкентским.
[6] ДТ — пулемет Дегтярёва танковый образца 1929 года. Основные отличия: трехрядный диск на 63 патрона, подвижный металлический приклад, съемные сошки.
[7] Сокращение от «ответственный работник». Тогда подразумевался не работник, несущий некую ответственность, а чиновник, входящий в местную номенклатуру.
[8] Для снятия пулемета ДТ следовало отсоединить магазин, повернуть рукоятку зажимного кольца, затем, пошатывая тело пулемёта, отцепить зажимные выступы планшайбы. Звучит сложновато, но на самом деле вполне доступная операция. Если знать последовательность.
[9] Башнёр в данном случае — заряжающий, и вообще член экипажа, сидящий в башне танка
Глава 2
2. И «Яблочко»-песню
Держали в зубах.
19 января 1945 года
6 км южнее городка Ауловёнен. 19:03
Давил палец на спуск, содрогался пулемет, прокручивая диск и плюясь пулями и гильзами, смеялся Митрич, ловя стволом движение ползущих немцев. Соскучился по этому делу. Смех, конечно, умалишенный, да как не смеяться? — крутятся диски, крутятся бобины жизни, да опять к тому же самому месту да действу нас выносят.
Звенят мысли и гильзы, колотит в плечо неудобный приклад, слезятся глаза, только руки точны — а, вон еще ползет, сучара…
За спиной коротко ударил пулемет лейтенанта. Экономит патроны бронетанковый вояка, молодец. Война, она их, сопляков, быстрее учит. Страха у лейтенанта ни вполглаза. Работает, как будто всю жизнь на фронте. Сколько же ему годков? Может и не сломается перед смертью. В другое время рос…
А как сам-то рос? Уже и не вспомнить, сколько жизней назад то было.
Москва, Кадаши[1], канал рядышком. Половина приземистого дома в лабиринте тесных двориков Замоскворечья. Все там запутано: деревянные домишки с палисадниками и старыми яблонями в крошечных двориках, рядом высоченные доходные дома с лепными мордами львов и сатиров на фасадах, купеческие лавки с душистым чаем, изюмом и булками, «монопольки» с хлебным вином, церкви, неумолчно звонящие колоколами по праздникам. За каналом на Болоте огромный рынок[2], а далее уж и сама Москва-река, за ней Кремль. На крышу дома залезешь, засвистишь соседским голубям, а до высоченного злата куполов колокольни Ивана Великого, кажется, рукой подать.
Кадашевская набережная, наводнение (1919 г.)
Отец Иванов был столяром. Хорошим мастером, понятно, не краснодеревщиком, но если кому дверной замок надобно вставить, ящики комода «подлечить», упрямые рамы окон к порядку вернуть-уговорить, то понятно, кого народ звал. Каждый божий день по кругу: то господа «с квартир» кухарку пришлют — «просют прийти, дверь поглядеть», то мальчишка из лавки прибежит — «ой, на ларе крышку скособочило». Кратко уточняет мастер Иванов суть неприятности, берет ящик с инструментом и идет без спешки дело делать — высокий, чуть сутулый, одна кость да жилы в телосложении. Озолотиться теми ремонтами не выйдет, но семью кормить можно. Ценили отца: и аккуратен, и непьющий, и молчун изрядный — дело делает без отвлечений и с гарантией.
Вот мать Иванова — совсем иное дело, даже удивительно. Улыбчивая, смешливая, бойкая на язык, круглолица, гладкощека, с румянцем нежным, дивно здоровым. Прямо даже не скажешь, что двое детей — всё та же красавица, из деревни под Подольском взятая. Дом в порядке, дети — Митька и младшая сестра Райка — сыты, одеты, умыты — всё успевала. Прямо даже с перебором.
Мать с малой дочерью в доме, мужчины Ивановы в мастерской — это во дворе, крепкий сарай с добротными, пусть и узкими окнами. Сколько Митька себя помнил — с утра отец его брал, вел в мастерскую. Сначала малый Иванов просто сидел, чурками и обрезками играл, потом «здесь придержи, там черкни-отметь, стружку подмети, видишь, мешает». Нравилось: и стружка чистая, курчавая, в совок лезть не желающая, и ровный звук ножовки, и запахи струганого дерева, костяных и иных клеев, олифы…. А инструмент? Отлаженный, сложный, красивый. Полуфуганок, клещи конные и столярные, молотки и киянки, хитроумные тиски-американки патента самого американского «Стеффенса», хитро-гнутый коловорот, шипучее и таинственное «шшш-шерхебель»!
Пошел в школу младший Иванов, уже зная, что в шерхебеле[3] ничего таинственного нет, просто очень нужный инструмент, если у тебя руки откуда надо растут. В мастерской как-то незаметно считать научился: на штапиках, да дорогих шурупах само вышло. Буквы знал, слагать мог, но без особой уверенности. Отец в школу отвел, показал учителя и как не заблудиться по пути.
В школе было тоже ничего, понятно, тут многие науки: и чтение с чистописанием, и Закон божий, и сложный счет — это когда за сотню и дальше чисел — умному человеку в жизни такое понадобится. Но дома, в мастерской было интереснее. Бежал Митька с уроков домой, совал на полку учебники, скидывал «чистую-выходную» одежку. Мать все чаще отсутствовала — ходила подрабатывать. Подросшая Райка важно объявляла насчет оставленных щей, вареной картошки или каши. Обед проскакивал в Митькин живот, далее можно бежать в мастерскую. Если отец на месте был, дело делали, если на «заказе», младший Иванов брал сестрицу, чтоб не скучала, и самостоятельно порядок в мастерской наводили. Ну, Райка сидела на верстаке и всякие свои смешные девчачьи мысли пересказывала, а умный брат посмеивался, раскладывая по местам обрезки и подтачивая инструмент. В заточке Митька толк знал — это даже отец как-то подтвердил, хотя на похвалу был скуп.
Конечно, только мастерской дело не ограничивалось — Замоскворечье, это же ого, какое интересное место! Тут старая столица, белокаменная, развлечений не перечесть. Пожалуйте с удочкой к плотине — голавлей удить, а летом в реке или у Малого Каменного на канале купаться. Зимой горка-ледянка, с визгом и синяками бесстрашных катающихся, знаменитые кулачные бои «стенка на стенку», что на льду реки бывали. Проезды всякие — военные или «высокопоставленные» — с толпой зевак и полицией охраняющей. Игры с друзьями-товарищами на пустыре у фабрики — тут в лапту и иное увлекательное. Что скрывать, в урожайную пору и по садам мальчишки лазили, от дворников и хозяев с хворостинами деру давали. Ну и драки, конечно. С недругами, живущими в «голутве» или «полянскими»[4] на кулаках стыкнуться — без этого нельзя. Мать иной раз за порванную рубаху воспитывала крепким подзатыльником, а то и по спине мокрой тряпкой. Отец за те приключения не особо ругал, давал свободу, но чтоб «в меру». Про меру Митька вполне понимал, удирал от сердитой мамки в мастерскую, занимал чем-то полезным руки и мысли. Приходила Райка, тоже ворчала-воспитывала, но делилась половинкой пряника. Нет, жить было можно. Войны-то еще не было.
Отца мобилизовали в пятнадцатом году. Война уже давно шла, непонятная и далекая, с восторженными митингами поначалу, с наступлениями и победами, слухами и торжественными молебнами. Газеты писали много, взахлеб. Мальчишки играли в «штыковые и обход», кавалерийские прорывы, трещали по штакетнику палками — пальбу «пачками» вели. Всё это было жутко интересно, только не доходило, что и отец может на фронт уйти. Старший Иванов вроде бы и мобилизации не подлежал, но как-то оно вдруг обернулось…
Митька отца провожал сам-один. Расстались на Ордынке.
— Дмитрий, ты, нынче, вроде за старшего, — сказал отец, неловко поправляя ручку-лямку старой кошелки с невеликим запасом призывного провианта. — Я непременно вернусь. Меня, вроде как, по специальности берут, не должны убить. Свидимся.
Поверил Митька. Понимал, что в гарнизонах и дивизиях столярных работ уйма, война — вон какая огромная, нужны там знающие головы и руки. Приходили письма — нечасто, но регулярно. Младший Иванов читал вслух матери и сестре, Райка мало что понимала, переспрашивала, а мать кивала, смотрела так, словно не про отца то было, а из газеты статейка непонятная, заумная.
Жить стало хуже. Может, оттого, что Митька уже тогда много понимать стал, только думать не хотел. Мастерская стояла нетопленная, запыленная, хотя регулярно выметал ее младший Иванов, инструменты правильнее перевешивал, но тоскливо там было. И в доме не лучше — щи пустоватые, да и те только через день получались. Матери нет, Райка носом хлюпает, канючит…
Одно хорошо. В то время Митька нашел личный ход в синематограф на Житной, прямиком на фабрику. До этого киноленты видел жутко редко — в кинотеатр на Пятницкую[5] проскочить сложно, удача была нужна. А тут такое везение! Случайно вышло, просто помог у канала молодому очкастому господину, поддержал замысловатую трехногую штуковину, из крепления которой шуруп выскочил. Посоветовал спичку вставить, отверстие забить, потом ножом ввинтили разболтавшийся шуруп на место.