Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Госпожа Лафарж. Новые воспоминания - Александр Дюма на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Затем, несмотря на ее мольбы, несмотря на ее слезы, несчастную Мари отвезли обратно в Сен-Дени; но в один злосчастный день ее бедная голова, разгоряченная воспоминаниями о недавних светских удовольствиях, не выдержала. У Мари началось воспаление мозга, осложненное воспалением легких. К концу третьего дня никакой надежды спасти ее уже не было, о чем письменно известили барона Каппеля, и в Сен-Дени спешно приехала г-жа Каппель. Она застала ребенка в состоянии сильнейшей горячки. Мари беспрестанно повторяла: «Мама, мама, мама, я умираю, потому что вы отвернулись от меня, я умираю от вашего равнодушия, я умираю от того, что папа меня позабыл!»

Мари было так плохо, что ее не решались везти домой. Приходилось дожидаться просвета, как говорят моряки. При первом же проблеске сознания у девочки мать обратилась к ней и пообещала, что, как только ей станет хоть чуточку лучше, ее заберут из Сен-Дени и возвратят к жизни, исполненной любви и свободы.

Это обещание оказалось действеннее всех врачей и всех лекарств, и две недели спустя девочка уже находилась в милом ее сердцу Виллер-Элоне.

VII

«О Боже! Такое горе чрезмерно для первого горя! Зачем отнял ты у меня столь рано мою опору и моего советчика, коль скоро уготовил мне в жизни столь трудные пути?.. Зачем? Неужели ты опасался, что с ним мне будет чересчур покойно на земле? Или же ты взял его на небо, чтобы туда устремляла я свои помыслы и надежды? О Господи, мне не прозреть бездонной глубины твоих замыслов, но во имя сострадания, коль скоро я не изнемогла под тяжестью моего креста, верни мне отца в уготованной тобой вечности!»[11]

Таким горестным криком заканчивает Мари Каппель рассказ о смерти своего отца, который был ранен на охоте и на другой день скончался от полученного ранения.

Этот крик исходит из самого нутра ее души: отец, всегда бесконечно добрый и бесконечно справедливый по отношению к ней, был единственным человеком, бесконечно любимым ею.

Конечно, у нее был еще и дед Жак, но ее дед Жак, по своим душевным качествам человек весьма заурядный, любил ее не больше, чем всех остальных. Барон Каппель был для маленькой Мари не только отцом, но и другом, товарищем в играх, ласковым учителем, который не жалел для нее поцелуев и обучал ее, забавляя.

Он превратил ее в существо, наделенное одновременно мужскими и женскими качествами, сумев присоединить ко всем уловкам женского кокетства, унаследованным ею от матери, бабки и обеих теток, навыки, присущие молодым людям и приобретаемые посредством упражнений; это он научил ее фехтовать, стрелять из пистолета, охотиться; это он сделал из нее отчаянную наездницу, находившую удовольствие в том, чтобы во мраке затеряться в вересковых пустошах, среди огромных деревьев или диких скал и, пришпорив коня, пустить его в ту сторону, откуда надвигалась гроза, а затем поднять его на дыбы при раскатах грома и вспышках молний; и, если бы ему было суждено прожить дольше, он не только наделил бы прочностью железа это маленькое хрупкое тело, чтобы ни усталость, ни ненастья, ни болезни не имели бы над ним власти, но и облагородил бы эту мятущуюся душу и в те минуты, когда она колебалась бы между добром и злом, направлял бы ее к добру.

Утратив отца, Мари утратила все, ибо у нее не было больше того пробного камня, посредством которого она проверяла свои добрые и дурные наклонности.

Проживи ее отец дольше, кто знает, что получилось бы из этой странной натуры? Возможно, она стала бы поэтом; позднее вы увидите, что у нее были прекрасные задатки для того, чтобы сделаться писателем, у которого душевные порывы соединялись бы с волшебством стиля. Возможно, она стала бы всего лишь доброй матерью семейства, нежной и спокойной, исполненной всяческих добродетелей и озаренной лучом поэзии. Но когда отец умер, она ясно ощутила, что для нее все кончено и что ни одно из тех мечтаний, какие блистательной чередой представали перед ней в грезах ее честолюбивого воображения, не осуществится.

«После обрушившегося на меня горя, — говорит она, — беспросветная тьма окутала мои мысли и все вокруг и во мне самой представлялось мне образом смерти!»[12]

Однако сердце вдовы эта страшная беда опустошила не так сильно, как сердце сироты.

Спустя какое-то время после смерти отца, еще до окончания годичного траура, Мари заметила среди посетителей, которых принимала ее овдовевшая мать, молодого мужчину, красивого, элегантного, любезного, наделенного рыцарским духом и казавшегося, благодаря манере выражать свои мысли, да и самим своим мыслям, человеком из какого-то другого мира или, по крайней мере, из какого-то другого века.

Звали его г-н де Коэорн.

Вначале он приходил раз в неделю, потом два раза в неделю, а в конце концов стал приходить каждый день.

Господин де Коэорн очень баловал Антонину, которая обожала его; однако Мари Каппель, снедаемая смутными предчувствиями, все время держалась с ним холодно; с замиранием сердца, не подчинявшегося ее воле, она смотрела, как он подходит к ее матери, придвигает свой стул к ее стулу, берет из ее рук вышивку, поднимает веер или перчатку, оброненные ею, и, наконец, вечером подает ей руку, чтобы перейти из гостиной в комнату, где подавали чай; она ревнивыми глазами следила за матерью, и, хотя ей было понятно, что г-н де Коэорн ухаживает за молодой вдовой, ничто пока не убеждало ее, что та влюблена в него.

Иногда Мари спала на кушетке в спальне своей матери; и вот однажды ночью, когда ей долго не удавалось уснуть, она услышала, что мать заговорила во сне и произнесла два знаменательных слова: «Дорогой Эжен!»

В этот момент Мари осознала, что она стала круглой сиротой: смерть отняла у нее отца; новое замужество вот-вот отнимет у нее мать.

Если люди, умирая, что-то забирают у живых, которые были им дороги, и уносят с собой, то и живые, со своей стороны, сохраняют в себе что-то от мертвых, и это что-то живет в них; так вот, то, что Мари Каппель сохранила в себе от отца и что жило в ней, вознегодовало из-за этой неверности по отношению к могиле, хотя такое было вполне естественно для молодой женщины: г-же Каппель только что исполнилось тридцать два года и ей не хотелось облачать в траур те восемь или десять лет молодости и красоты, которые у нее еще оставались.

Мари Каппель затворила в своем сердце это новое горе.

С присущей ей ясностью она сама чрезвычайно понятно объясняет свое положение.

«Замужество моей матери приближалось, — говорит она, — и ни для кого уже не было тайной, но говорили о нем шепотом; эта тема разговора всегда вызывала общую неловкость, и, когда о нем заходила речь, дедушка подзывал нас с сестрой к своему креслу, опускал руки на наши головы, теребил нам волосы, и казалось, что его нежные ласки становились преградой для слов, которые могли нас опечалить. Все вокруг осуждали предстоящий брак, а я при виде этой новой и открытой любви матери чувствовала себя уязвленной до самой сокровенной глубины сердца; страдая от этого общего немого укора, который удручал ее, я старалась изобразить на лице радость и спокойствие и выказывала г-ну де Коэорну горячую симпатию, но затем мучилась от угрызений совести, просила прощения у моего бедного и любимого отца, и эта нескончаемая борьба сделалась для меня невыносимой пыткой.

День свадьбы был печален; мы должны были присутствовать на свадебной церемонии, причем во время нее ни одна слезинка из нашего сердца не вправе была увлажнить наши ресницы, и нам пришлось снять траур в тот самый день, когда мы окончательно осиротели; нам пришлось улыбаться при виде освящения этого забвения, улыбаться, отрекаясь от части сердца нашей матери ради того, чтобы там стал царить посторонний. Господин де Коэорн был протестантом; венчание состоялось в нашей гостиной, рабочий столик сделался алтарем, какой-то господин в черном холодно произнес заученную проповедь, а затем очень коротко благословил новобрачных. Стоит ли признаться? Я была рада, что церемония венчания выглядела столь жалкой, что милая моему сердцу церковь в Виллер-Элоне не была украшена, что алтарные свечи не горели, а в кадильнице не курился ладан; я была рада, что с главного распятия, ангелов, Богоматери и дарохранительницы не сняли их будничных покровов, чтобы освятить это забвение моего отца.

Оставшись одна у себя в комнате, я достала портрет моего дорогого отца, покрыла его поцелуями и пообещала покойному любить его на небесах не меньше, чем на земле. С того дня я ни разу не произнесла этого святого имени в присутствии матери; я схоронила мое сокровище в самых потаенных глубинах своих мыслей, и имя это слетало с моих губ только при встрече с товарищами по оружию моего возлюбленного отца или его солдатами, с которыми мы обменивались воспоминаниями и горестями».[13]

Я уже говорил, что Мари Каппель, будь у нее хороший наставник, могла бы стать замечательным писателем, писателем с даром экспрессии. Мне кажется, что три приведенных мною отрывка бесспорно доказывают это утверждение.

Господин де Коэорн владел небольшим замком, который, возможно, был живописнее, чем Виллер-Элон, но для Мари Каппель он не стал вторым Виллер-Элоном. Виллер-Элон хранил все ее воспоминания: там умерла ее бабушка, там появилась на свет она сама, там она жила под защитой двух крыл, одно из которых сломалось, а другое сложилось само собой; несчастная сирота не променяла бы Виллер-Элон и на Версаль. Но ей пришлось покинуть Виллер-Элон и отправиться в Иттенвиллер.

Однако Виллер-Элон оставался подлинным семейным гнездом, и г-жа Каппель, забеременев, решила приехать туда рожать.

Какой радостью явилось для Мари Каппель их возвращение! Как знать, не стала ли эта радость противовесом той боли, какую причинило ей рождение новой сестры? Мари Каппель ни слова не говорит о своих тогдашних страданиях, но вполне очевидно, что это живое свидетельство неверности матери первому мужу должно было пробудить в ее сердце, исполненном благоговейной любви к отцу, жестокую ревность; тем не менее, вновь оказавшись в объятиях деда, под сенью все тех же чудесных деревьев, где она будет читать «Историю Карла XII» и «Историю флибустьеров», Мари обретает свою прежнюю веселость и, с непринужденностью и веселостью г-жи де Жирарден в ее лучшие годы, набрасывает портреты некоторых из своих соседей, то есть обитателей или владельцев замков, расположенных вблизи Виллер-Элона.

«Несколько глубже в лесу, — говорит она, — находится Монгобер, принадлежавший вначале генералу Леклеру, затем княгине Экмюлъской и, наконец, г-же де Камбасерес, чье очаровательное личико обнаруживает ее родство с семейством Боргезе; Вальсери, очаровательное поместье одного старого друга моего деда; Сен-Реми, владение г-на Девиолена, хранителя лесов и отца семейства, включающего целый букет очаровательных дочерей и одного сына; и, наконец, Корси, своеобразный небольшой замок, обладающий конструкцией столь же причудливой, что и рассудок его хозяйки, г-жи де Монбретон, дочери мукомола из Бове, жены некоего г-на Марке, чей отец был… по слухам, лакеем, но я предпочту из вежливости написать: управляющим у какого-то знатного вельможи. Во время Террора она была заключена в тюрьму и, обосновывая этим преследованием благородство своего происхождения, пожелала быть не только несчастной жертвой, но и благородной. Дабы украсить имя Монбретон, то ли позаимствованное, то ли отысканное неизвестно где, во времена Империи она купила за немалые деньги, посыпанные отцовской мукой, титул графини, а позднее добыла для мужа должность главного конюшего княгини Боргезе. После возвращения Бурбонов она затесалась в ряды роялистов, сделалась большой барыней, окружила себя родовитыми приживалками и комнатными собачками с длинной родословной и рассорилась с моим дедом, поскольку ей претили его разночинное происхождение и либеральные воззрения. Во время революции 1830 года она бежала из Парижа и, под влиянием всесильного страха вспомнив о своем старом друге Колларе, возвратилась сюда под его защиту. Я много чего слышала о графине: она заставляла бледнеть даже самых раскрепощенных из ее биографов.

Впервые приехав в Корси, я застала ее затворившейся в небольшом будуаре, обитом шерстью, куда не могли донестись звуки деревенского колокола, который звонил по покойникам. Спустя час она появилась, прижимая к носу флакон с нюхательной солью и держа в руке курильницу с хлором; прежде чем войти, она осведомилась, здорова ли я, давно ли болела корью и нет ли в Виллер-Элоне какого-нибудь морового поветрия. Удовлетворенная полученными ответами, она переступила порог, подошла ко мне, слегка окропила меня уксусом Четырех воров и, наконец, поцеловала в лоб. Ей сказали, что я музицирую, она усадила меня за фортепьяно, попросила сыграть галоп и, кинувшись к своему сыну, заставила его танцевать вместе с ней.

— Мама! Мама! Мама! Вы меня уморите! — кричал совершенно запыхавшийся Жюль, пытаясь остановить ее.

— Еще! Еще! — отвечала она, увлекая его за собой. — Это очень полезно для здоровья!

— Мама! — стонал Жюль. — Я падаю от усталости! Из-за вас у меня будет одышка!

— Давай-давай! Мне нужно наладить пищеварение!

Но поскольку Жюль, едва дыша и полумертвый от усталости, все-таки остановился, она опустилась на канапе и сказала моему деду:

— Ах, дорогой Коллар, вы видите, до чего я несчастна! Мои дети лишены человеческих чувств; они отказываются танцевать галоп, который возвращает здоровье их матери!.. Право, есть за что меня пожалеть!

Госпожа де Монбретон всю свою жизнь провела в дороге; она покидала Париж, едва на ее улице заболевали хотя бы двое, и возвращалась в Корси; оттуда она спасалась бегством, если там хоть у одной женщины начиналась лихорадка. Она жила исключительно ради того, чтобы уберечься от смерти, испытывала отвращение к больным и убогим и переставала видеться с друзьями, как только они надевали траур…

После чумы, которой г-жа де Монбретон боялась более всего на свете, самый большой страх вызывал у нее собственный муж, покладистый и безобидный коротышка, которому она платила пенсион, лишь бы он никогда не попадался ей на глаза… У нее было множество причуд: в Париже она не ела никакого другого хлеба, кроме испеченного в Виллер-Котре; в Корси она выписывала воду из Парижа, желая пить воду лишь из Сены и заявляя, что местная вода содержит известь, от которой в желудке у нее образовалась целая куча маленьких надгробий. Как-то раз один из ее зубов, уже давно шатавшийся, выпал и угодил ей прямо в горло, отчего она едва не задохнулась; на другой день она приказала вырвать себе все зубы».[14]

У г-жи де Монбретон было два сына — уже знакомый нам Жюль, лишенный человеческих чувств и потому отказавшийся танцевать со своей матерью, и Эжен, женившийся на мадемуазель де Николаи.

Мари Каппель дает братьям де Монбретон общую характеристику, говоря, что они «отличались неуемной веселостью и живостью, а также невежеством, куда более неопровержимым, чем их герб, и непревзойденной способностью порождать самые нелепые новости и самые чудовищные глупости».[15]

Об Эжене де Монбретоне она говорит и отдельно:

«Уверяют, что в ту пору, когда Жоко, знаменитая обезьяна, была в большой моде, г-н де Монбретон научился изображать ее и добился такого огромного успеха в гостиных аристократического Сен-Жерменского предместья, что герцогиня Беррийская, наслышанная о нем, изъявила желание насладиться его талантом. Господин де Монбретон удостоился чести быть принятым в малых покоях Тюильри, дабы изображать там обезьяну, и милостивая принцесса вознаградила его, послав ему крест Почетного легиона.

Господин де Монбретон находил, что история Фернана Кортеса, поставленная на сцене как оперный спектакль, очень плохо придумана, и полагал, что великий Гомер родился в Ла-Ферте-Милоне».[16]

Если перо создано не только для того, чтобы писать, но и для того, чтобы изображать, то я не знаю эскиза лучше, чем эта зарисовка г-жи де Монбретон и ее сыновей.

Правда, не будучи знаком с ними, я не могу ручаться за портретное сходство; скорее я склонен думать, что насмешливое воображение Мари хватило здесь через край.

VIII

Тем временем свершилась Июльская революция. Мари Каппель, у которой никогда прежде не было мысли интересоваться политикой, начиталась газетных отчетов о событиях тех дней и сделалась страстной революционеркой. Ее семья, поначалу удивлявшаяся такому энтузиазму, не замедлила присоединиться к нему, когда стало понятно, что Революция обернулась выгодой для Луи Филиппа.

На одном из балов, которые в те дни давал г-н Лаффит, я встретил Луизу Коллар, уже давно ставшую г-жой Гapа́.

Я не виделся с ней двенадцать лет. Очаровательная юная девушка превратилась в восхитительную двадцатишестилетнюю женщину во всем блеске красоты, а главное, свежести, не поддающейся никакому сравнению.

Переходя из одного салона в другой, я заметил Луизу в тот момент, когда меньше всего ожидал ее увидеть. Радостно вскрикнув, я кинулся навстречу ей, но, оказавшись лицом к лицу с ней, запнулся, не зная, как к ней обратиться. Сказать ей «вы»? Сказать ей «ты»? Или «сударыня»? Или все-таки «Луиза»? Я покраснел, что-то залепетал и был уже на грани того, чтобы показаться смешным, но Луиза вывела меня из затруднения, сказав:

— Ах, это ты, Дюма? Как же я рада тебя видеть!

Преграда, наметившаяся между нами, рухнула благодаря ей, и я мог дать волю своей радости.

Если бы мне пришлось обращаться на «вы» к этой милой подруге моего детства, я был бы скорее огорчен, нежели обрадован нашей встречей.

Слава Богу, такого не случилось. Луиза взяла меня под руку, заявила, что ей нужно перевести дух, и внесла изменения в свою бальную книжечку с расписанием вальсов и кадрилей. Мы принялись говорить о Виллер-Котре, о Виллер-Элоне, о г-же Коллар, о моей матери, о страхе, который навела на меня г-жа де Жанлис, о парке, о гнездах, которые мы там разоряли, короче, обо всем нашем детстве, которое, словно река, остановленная на долгое время, внезапно возобновило свое прерванное течение; река эта неслась по просторам нашей юности, розовевшей в отблесках зари и лучах утреннего солнца.

Мне было двадцать восемь лет, ей — двадцать шесть; она находилась в самом расцвете своей красоты, я — на заре своей известности. Я только что поставил свои пьесы «Генрих III», «Кристина», «Антони», она рукоплескала им в театре. Мы смотрели друг на друга с любовью, проистекавшей из той чистой и святой юношеской дружбы, какая обладает ясностью драгоценного бриллианта; исходившее от нас облачко счастья отделило нас от всего остального мира, унеся далеко от него, а главное, подняв высоко над ним. Но нельзя было вечно оставаться в объятиях друг друга.

Нам пришлось спуститься с цветущих высот, где царствует вечная весна первых шестнадцати лет жизни; мало-помалу и с великим сожалением мы возвратились в действительность и в итоге вновь оказались среди самых красивых женщин Парижа и его самых знаменитых мужчин.

На целый час Луиза забыла обо всем, даже о своих триумфах; забыл обо всем и я, даже о своих чаяниях.

— Теперь мы будем видеться часто, — сказала она мне, выпуская мою руку и намереваясь вернуться на свое прежнее место.

— Нет, — возразил я, на мгновение удерживая ее руку, — напротив, мы будем видеться как можно реже, дорогая Луиза; повторяясь, подобный вечер производил бы на нас все меньшее впечатление и мало-помалу терял бы свою яркость; что до меня, то, обещаю, этот вечер я не забуду никогда.

С того вечера прошло тридцать шесть лет. Я сдержал свое обещание: он все так же ярок в моей памяти, как если бы, говоря о нем, я произнес слово «вчера»; да нет, он куда ярче, ведь если сегодня меня спросят: «Что вы делали вчера?», я, вполне вероятно, отвечу: «Понятия не имею».

Лишь еще один вечер оставил в моей памяти почти такие же воспоминания. Все происходило шестнадцать лет спустя, под другими небесами, — и теперь стоит особняком от всех иных моих воспоминаний, — на великолепном балу, который открывала королева. Юная девушка, которой по странной прихоти случая суждено было стать однажды одной из самых знатных дам в мире, взяла меня под руку и, несмотря на приглашения со стороны принцев, в то время могущественных и знаменитых, а ныне забытых или изгнанных, весь вечер оставалась подле меня, беседуя со мной о чем-то романтическом, вроде романсеро о Сиде; она была самой красивой на балу, так что я оказался одним из тех, кому более всего завидовали. Судьбой вознесенная над всеми, сохранила ли она воспоминания об этом вечере? Вряд ли; и если эти строки попадутся ей на глаза, она, вероятно, скажет: «О ком это он говорит?»

Я говорю о вас, сударыня: вот уже двадцать лет, благодаря тем нескольким часам, которые вы уделили мне тогда, вы имеете в моем лице друга и защитника, и ценой всего лишь нескольких любезных слов вы сделали меня своим рабом на всю жизнь.

Вернемся, однако, к Мари Каппель, которая из детского возраста переходит в юношеский и, благодаря тому, что ей уже исполнилось пятнадцать лет, получает разрешение расширить круг своего чтения, читает Вальтера Скотта и обретает в Диане Вернон не только родственную душу, сопровождающую ее в грезах и помыслах, но и благородный и красочный образец, которому она будет пытаться подражать.

Да будет нам позволено привести здесь еще один портрет, изображенный Мари Каппель, — портрет тетки ее отчима, г-жи де Фонтаний.

«Невозможно было быть более снисходительной и в большей степени жертвовать собой во имя других, чем она. Если мне удавалось получить разрешение провести с ней утро, я была счастлива; поскольку собственные глаза уже не позволяли ей читать, в ход шли мои, и, чтобы отблагодарить меня, она декламировала мне свои чудесные переводы из Шиллера и Гёте, и стихи эти были настолько оригинальными и совершенными, что казались скорее перенесенными из одного языка в другой, нежели переведенными.

У г-жи де Фонтаний не было детей, но у нее был муж, не уступавший ей в доброте и познакомившийся с ней при обстоятельствах, достойных небольшого романа. Господин де Фонтаний покинул Гасконь и приехал в Париж, дабы пожить в нем веселой холостяцкой жизнью; любя все красивое, что есть на свете, он в особенности обожал красивые женские ножки; у него даже собралась целая коллекция всякого рода маленьких домашних туфелек, заслуживших его восхищение, и он всегда носил у сердца изящный атласный башмачок своей очередной возлюбленной. Как-то раз дела призвали его в Страсбург, и там в какой-то гостиной он увидел живую ножку, которая опиралась на позолоченного сфинкса, украшавшего огромную допотопную подставку для камина: ножка была шаловливая, очаровательная, совершенно безупречная по форме и небольшая, не крупнее пальчикового печенья.

Удивленный и одновременно восхищенный, г-н де Фонтаний просит представить его обладательнице дивной маленькой ножки. С этого времени он видит ее каждый день, он проникается страстью к ней и внезапно узнает, что провинциальный сапожник, на которого возложена обязанность обувать ее, недостоин своей высокой миссии и способен стеснить эту ножку, ранить ее и обесчестить, одарив мозолью! Тревога влюбленного делается ужасной, невыносимой, он понимает, что, дабы спасти это маленькое чудо, следует стать его господином и повелителем, сделать его своим божеством и предложить ему свое имя, сердце и руку; предложение было принято. Женившись, г-н де Фонтаний почти каждый год ездит в Париж, где по его заказу и на глазах у него изготавливают туфли для его супруги».[17]

Вскоре семью постигла новая утрата: Жанна, маленькая дочь г-на де Коэорна и г-жи Каппель, неожиданно стала худеть и бледнеть, тая от болезни, распознать которую не в состоянии был ни один врач и бороться с которой не могло ни одно лекарство, и через полгода, без всяких страданий, угасла, словно одна из тех чудесных звезд, что сияют на небосводе по ночам, бледнеют на рассвете и исчезают при свете дня.

Горе г-жи де Коэорн было безмерным. Маленький детский гроб закопали под кустом белых роз, недалеко от дома. Муж и жена проводили у могилы целые дни; наконец, удалось оторвать их от Иттенвиллера и привезти в Виллер-Элон, где они снова увиделись с г-жой Гapа́ и г-жой фон Мартенс, которую возвратила из Константинополя тоска по родине.

За семь лет перед тем г-жа фон Мартенс разлучилась со своей семьей и Францией. Она вернулась, став еще красивее и еще женственнее. Пребывание на Востоке придало ей некоторую томность, что еще больше приблизило ее красоту к красоте г-жи Коллар, ее матери. Мари Каппель рисует в своих мемуарах ее портрет, к которому я не решусь прибавить ни слова, опасаясь испортить его:

«Я была воспитана, — говорит она, — в любви к моей тетушке и в твердом веровании в ее ум; теперь, когда я смогла испытать мою веру действительностью и разумом, она день ото дня становится все горячее и целостнее; г-жа фон Мартенс не просто любезная и остроумная женщина, она еще и всесильна, ибо наделена привлекательностью и бесконечным обаянием; ее мысль, дабы стать приятной, способна принять любые формы, украситься любыми видами изящества и кокетства. Когда г-жа фон Мартенс находится в светском обществе, присущее ей глубокомыслие остается скрытым от других, но порой чье-нибудь слово пробуждает его и порождает неведомые отклики! Ум ее сверкает всеми красками, словно самый прекрасный опал; в нем искрится воображение и лучится светом сердце».[18]

Впервые со времени замужеств, оторвавших их от родительского гнезда, г-н Коллар увидел подле себя собравшихся вместе дочерей и внучек, среди которых он тщетно высматривал хоть одно выделявшееся бы на их фоне характерное мальчишеское лицо. Госпожа фон Мартенс привезла с собой двух дочерей — Берту и Антонину. Госпожа Гapа́ — только одну дочь, видимо, Габриель. С Мари Каппель и Антониной Каппель мы уже знакомы.

В Виллер-Элоне в тот год кипела шумная светская жизнь. Эхо ее докатывалось даже до Виллер-Котре, поскольку именно в Виллер-Котре охотники собирались и держали свои своры. В число этих охотников входили племянник герцога де Талейрана, герцог де Балансе; господа де Л’Эгль, г-н де Воблан, а также господа де Монбретон, о которых Мари Каппель нам уже рассказывала.

В разгар всего этого шума г-жа де Коэорн родила третью дочь. Таким образом природа возместила ей потерю крошки Жанны.

Первый снег заставил умчаться в Париж всех этих грациозных ласточек, которые, покидая Виллер-Элон, взяли с г-жи де Коэорн обещание непременно навестить их. Госпожа де Коэорн сдержала слово, доставив этим великую радость Мари Каппель, для которой Париж был лучезарной грезой; Париж — это гигантский ларец, куда воображение молодых людей прячет все сокровища, какими они страстно желают обладать; это волшебный город, где каждый найдет то, что ищет, будь то любовь, деньги или слава.

Желания Мари пока еще смутны, но ей страшно хочется стать взрослой женщиной, а главное, ей нужно, чтобы к ней относились как к женщине. По ее словам, однажды г-н Эдмон де Коэорн, брат ее отчима, поцеловал ей руку, и она, посчитав это доказательством того, что ее более не считают маленькой девочкой, так обрадовалась, что воскликнула: «Ах, спасибо!»[19]

Мари посещает театры, а это великая эпоха, когда на сцене идут такие спектакли, как «Лукреция Борджа», «Антони», «Марион Делорм», «Чаттертон»; эти драмы, исполненные сильных страстей, возможно, даже чересчур сильных, открывают ей тайну тех долгих мечтаний и внезапных тревог, какие ее томят.

Ее водят в Оперу, где она слушает «Дон Жуана» и «Роберта-Дьявола» в исполнении Нурри, г-жи Даморо, г-жи Дорюс.

«Мне казалось, что это было пение, достойное небес, возможно, правда, не христианских, — говорит она, — а магометанских, тех небес, где избранники Пророка вкушают хмельной мед, упиваются гармонией и воспламеняются от взоров своих чернооких божественных гурий».[20]

Кстати сказать, Мари превосходно умеет описывать состояние собственной души, и у меня нет сомнений, что, если бы ее мемуары были изданы до ее судебного процесса, а не после него, они подтолкнули бы всех мыслящих людей к желанию проявить еще большую снисходительность к ней, и не потому, что в них содержится некое доказательство невиновности Мари как в отравлении мужа, так и в похищении бриллиантов, а потому, что они позволяют понять то странное влияние, какое способны оказывать на женскую нравственность определенные телесные недомогания, подробно описанные Мишле в его книге «Женщина», и доказывают, что бывают обстоятельства, когда женщина утрачивает собственную волю и перестает владеть собой.

Вот что говорит Мари Каппель:



Поделиться книгой:

На главную
Назад