Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: О духовных явлениях в искусстве и науке - Карл Густав Юнг на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Карл Густав Юнг

О духовных явлениях в искусстве и науке

© Walter Verlag AG, Olten, 1974

© Foundation of the Works of C. G. Jung, Zürich, 2007

© Перевод. А. Анваер, 2022

© Издание на русском языке AST Publishers, 2023

От редакции оригинального издания

На достижения выдающихся личностей можно смотреть с разных точек зрения. Каждую такую личность возможно оценивать под углом индивидуального развития, исторического влияния или неуловимого коллективного воздействия, выражаемого обычно в определении «дух времени» (Zeitgeist). Юнг уделял особое внимание важнейшим культурным движениям в истории человечества, прежде всего алхимии, ибо они, по его мнению, восполняли дух времени или вырастали из него, а еще его немало интересовал творческий дух, который проявил себя в столь непохожих друг на друга областях, как медицина, психоанализ, востоковедение, изобразительное искусство и литература. Статьи о Парацельсе, Фрейде, синологе Рихарде Вильгельме, Пикассо и «Улиссе» Джойса объединены в настоящем издании в качестве наглядного отражения приведенных выше утверждений; в двух других работах литературные произведения обсуждаются вне связи с личностью и психологией конкретных авторов. Источник научного и художественного творчества обнаруживается в архетипической структуре, в первую очередь в динамике «духовного архетипа», и данный факт составляет основу всех статей, вошедших в настоящий сборник.

Эта книга выходит в свет на десятый год после смерти К. Г. Юнга и является десятой по порядку в собрании его сочинений. Увы, минувшее десятилетие печально отмечено уходом из жизни всех тех, кто первым приступал когда-то к редакционным трудам: Лена Гурвиц-Эйснер умерла 4 января 1965 г., Марианна Нихус-Юнг – 15 марта того же года, а первый издатель собрания сочинений Альберт Рашер – 5 июня 1969 г. Первого августа того же года, почти два месяца спустя, скончался Франц Риклин, психиатр и врач, лично отобранный Юнгом и включенный в состав редколлегии.

После закрытия издательства «Rascher Verlag» мы продолжили работу над собранием сочинений с издательством «Walter Verlag» и с нетерпением ожидаем выхода первых томов, подготовленных этой целеустремленной и перспективной компанией. Хочется надеяться, что читатели, собирающие полное собрание сочинений К. Г. Юнга, не станут сильно возражать против некоторых изменений во внешнем оформлении издания.

Еще раз благодарим фройлен Марию Луизу Аттенхофер за тщательную подготовку именного и тематического указателей.

Редакция,

Рождество 1970 г.

I. Парацельс

Доклад, прочитанный в доме, где родился Парацельс, – в Айнзидельне (кантон Швиц) в июне 1929 года по приглашению Литературного клуба Цюриха. Первая публикация: «Lesezirkel» (Цюрих), XVI, 10 сентября 1929 г. Первая книжная публикация: «Wirklichkeit der Seele» (Цюрих, 1934 г.), отдельно напечатано в Санкт-Галлене в 1952 г.

1 Замечательный человек по имени Филипп Ауреол Бомбаст фон Гогенгейм, известный как Теофраст Парацельс[1], родился в этом доме 10 ноября 1493 года. Будучи средневекового склада мышления и наделенный живым интересом к мирозданию, он, пожалуй, счел бы само собой разумеющимся, если бы мы, проявляя уважение к обычаям тех дней, бросили взгляд на положение солнца в миг его рождения. Тогда солнце находилось в знаке Скорпиона, а этот знак, согласно древней традиции, благоприятен для врачей, для людей, занимающихся ядоварением, и для целителей. Управитель[2]Скорпиона – гордый и воинственный Марс, дарящий сильным доблесть и мужество, а слабых награждающий сварливым и вспыльчивым нравом. Весь ход жизни Парацельса вполне соответствовал этим обстоятельствам его рождения.

2 Опуская взоры долу, с неба на землю, на которой он был рожден, мы видим родительский дом в глубине уединенной и пустынной долины, над которой нависают мрачные леса и которая окружена суровыми могучими горами, что замыкают собой коварные склоны с изобилием оврагов и расщелин вокруг меланхолического Айнзидельна. Величественные пики Альп вздымаются угрожающе близко, и здесь мощь природы наглядно затмевает волю человека; живая и грозная, она повелевает и подчиняет, не предполагая сопротивления. Здесь природа заведомо сильнее человека, и никто не может от нее убежать: стылые воды, непоколебимые скалы, корявые деревца с торчащими среди камней корнями и отвесные утесы – все рождает в душе каждого местного жителя страсти, не поддающиеся искоренению, вселяет в сердца характерное швейцарское упрямство, твердость, прямоту и ту гордость за себя, которую можно истолковывать по разному; в благоприятном ключе – как уверенность в себе, а в неблагоприятном – как угрюмое самодовольство. Некий француз однажды отметил: «Le Suisse est caractérisé par un noble esprit de liberte, mais aussi par une certaine froideur peu agreable»[3].

3 Отец-Солнце и Мать-Земля, похоже, больше причастны к становлению характера Парацельса, нежели его кровные родители. По отцовской линии, это нужно отметить, Парацельс был не швейцарцем, а швабом, приходился сыном Вильгельму Бомбасту, незаконнорожденному потомку Георга Бомбаста из Гогенгейма, великого магистра ордена рыцарей святого Иоанна[4]. Рожденный под сенью Альп, на лоне более могущественной земли, которая, несмотря на упомянутое происхождение, сделала его своим отпрыском, Парацельс явился в мир с нравом швейцарца – в полном соответствии с тем неведомым законом топографии, что управляет человеческими судьбами.

4 Мать Парацельса была родом из Айнзидельна, больше о ней сказать нечего. Зато об отце, с другой стороны, известно многое, причем довольно отрицательного свойства. Он забрел в деревню как целитель – и поселился в этом отдаленном месте на пути паломников[5]. Имел ли он право, рожденный вне брака, носить благородное имя своего отца? Можно лишь догадываться о тех чувствах, что обуревали внебрачного ребенка: одинокий, угрюмый, лишенный первородства, он наверняка вынашивал обиду на родину в уединении лесистой долины, но жадно внимал при этом, не переставая тосковать, паломникам с их рассказами о мире, к которому ему не суждено было вернуться… Светская жизнь и мирские удовольствия были у него, что называется, в крови, однако их пришлось похоронить. Смею сказать, ничто не воздействует сильнее в психическом выражении на окружающую человека среду, в особенности в детском возрасте, чем та жизнь, которую родители не сумели прожить. Словом, мы вправе допустить, что отец оказывал сильнейшее влияние на молодого Парацельса, а тот впоследствии стал вести себя совершенно иначе.

5 С отцом его связывала крепкая любовь – быть может, единственная настоящая любовь в его жизни. Только об отце он вспоминал с любовью. Столь верный и преданный сын всегда будет заглаживать вину своего отца. Отцовские смирение и тоска превратятся у такого сына во всепожирающее честолюбие. Отцовские же обида и неизбежное ощущение своей неполноценности сделают сына мстителем за унижение отца. Он поднимет меч против всякой власти и ринется сражаться со всем, притязающим на potestas patris[6], как если бы то был противник его отца. Утраченное отцом, то, от чего пришлось отказаться – успех, славу, привольную жизнь в большом мире, – сыну предстоит отвоевывать заново. По трагическому закону судьбы, он и сам будет вынужден рассориться со своими друзьями, поскольку к тому понуждает роковая привязанность к единственному настоящему другу – отцу, ведь душевная эндогамия сопряжена с тяжкими наказаниями.

6 Как часто бывает, природа скверно подготовила Парацельса к такому поприщу. Ни намека на героический облик, достойный бунтаря; рост всего около полутора метров, нездоровая одутловатость, слишком короткая верхняя губа, едва прикрывающая зубы (нередкий отличительный признак нервических натур), и почти женственный костяк, столь поразивший всех очевидцев, когда в девятнадцатом столетии его останки эксгумировали в Зальцбурге[7]. В одном предании даже утверждается, что он был евнухом, хотя, насколько мне известно, никаких подтверждений этому не имеется. Так или иначе, романтические чувства, по-видимому, никогда не вплетали свои розы в его земную жизнь, и он не нуждался в их шипах, так как и без того сызмальства отличался колючим норовом.

7 Едва достигнув возраста, в котором полагалось браться за оружие, этот маленький человечек пристегнул к поясу меч – тот был для него слишком велик, но он редко позволял себе расстаться с этим мечом, ибо в шаровидном навершии прятал пилюли с лауданумом, свой истинный секрет. В таком вот виде – наверняка вызывая усмешки – он отправился покорять мир; удивительные и опасные путешествия заводили его то в Германию, то во Францию, то в Италию, то в Нижние земли[8], то в Данию, то в Швецию и Россию. Эксцентричный чудотворец, можно сказать, второй Аполлоний Тианский[9], он, как гласят легенды, странствовал по Африке и Азии, где раскрывал величайшие тайны. Он не посещал регулярных занятий, так как подчинение любому авторитету было для него табу. Этот человек сделал себя сам (selfmade), он придумал для себя удачный девиз «Alterius non sit, qui suns esse potest»[10], меткое и подходящее для швейцарца выражение. Обо всем, что выпадало на долю Парацельса в его бесконечных странствиях, нам остается лишь догадываться, но вовсе не исключено, что эти события беспрестанно воспроизводили историю, случившуюся в Базеле. В 1525 году, уже прославившись как врач, он прибыл в Базель по призыву городского совета, причем последний проявил в этом случае редкое здравомыслие (подобное происходит порой в ходе истории рода людского, о чем говорит и назначение молодого Ницше[11]). Вообще призвание Парацельса состоялось при достаточно малоприятных обстоятельствах, ибо Европа в ту пору страдала от беспримерной эпидемии сифилиса, разразившейся после Неаполитанской кампании[12]. Парацельс занял должность городского врача, но вел себя неподобающе, по мнению местного университета и почтительной поначалу публики. Ученых он возмутил тем, что читал свои лекции на «языке конюхов и поварят», то есть на немецком[13], а публика негодовала на то, что он расхаживает по улицам не в мантии, как это полагалось ему по статусу, а в рабочей куртке. Среди коллег он считался самым ненавистным человеком в Базеле, а его медицинские трактаты беспощадно критиковались. Он был известен как «бешеный бык» и как «дикий осел из Айнзидельна». Парацельс расплатился с недругами сполна, извергая на них потоки непристойной брани (увы, поистине прискорбное зрелище).

8 В Базеле судьба нанесла удар, немало омрачивший его жизнь: он потерял друга и любимого ученика, гуманиста Иоганна Опорина[14], который подло предал учителя и снабдил его врагов новым оружием. Впоследствии Опорин пожалел об этом своем поступке, но было уже поздно и ущерб не поддавался исправлению. Впрочем, все это нисколько не смягчило высокомерия и непокорности Парацельса; напротив, из-за предательства ученика он стал вести себя еще строптивее. Вскоре он вновь отправился странствовать и в путешествиях жил преимущественно бедно, нередко опускаясь до нищенства.

9 Когда ему исполнилось тридцать восемь лет, случилась характерная перемена, отразившаяся и на его сочинениях, в числе которых, наряду с медицинскими трактатами, стали появляться философские. Быть может, слово «философский» не вполне передает суть этих духовных сочинений; правильнее называть их «гностичес- кими». Вообще, подобная примечательная психическая перемена обыкновенно происходит после прохождения середины жизненного пути, ее можно описать как обращение психического потока вспять. Лишь изредка такое подспудное изменение направления чувств проявляется на поверхности, для большинства людей оно, как и все прочие важные события в жизни, остается за порогом осознания. У могучих же умов оно предстает в форме преображения интеллектуальной рассудительности в своего рода спекулятивную, или интуитивную, духовность, как было, например, с Ньютоном, Сведенборгом[15] и Ницше. У самого Парацельса напряжение между противоположностями духа было не столь выраженным, но все же достаточно заметным.

10 Теперь, когда мы кратко описали внешние условия и перипетии его личной жизни, настала пора обратиться к Парацельсу как к человеку духовному, и тут мы вступаем в мир идей, будто бы необычайно темный и загадочный для наших современников, которые в целом не обладают специфическими знаниями о позднесредневековых умонастроениях. Прежде всего Парацельс, хотя и высоко ценил Лютера, умер добрым католиком – поистине диковинное противоречие его языческой философии. Вряд ли следует думать, что католицизм был для него всего-навсего стилем жизни. Полагаю, вероисповедание было для него чем-то совершенно непонятным, над чем он никогда всерьез не задумывался, иначе у него непременно возникли бы затруднения как с церковью, так и с собственными чувствами. Парацельс явно принадлежал к числу тех людей, которые привыкли разделять разум и чувства, которые благополучно мыслят, полагаясь на силу разума, и потому им не грозит риск столкнуться с убеждениями, проистекающими из чувств. Поистине, это настоящее облегчение, когда одна рука не ведает, что творит другая, и будет праздным любопытством желать узнать, что случится, если обе руки когда-нибудь все-таки столкнутся. В те дни, если все шло хорошо, руки не сталкивались между собой; такова отличительная черта того столетия, не менее загадочная, как и, скажем, воззрения папы Александра VI и всего высшего духовенства Чинквеченто[16]. В искусстве из-под юбок церкви выпросталось веселое язычество, а в философии из-под завесы схоластических споров выбралось язычество духа, которое воплотилось в возрождении неоплатонизма и натурфилософии. Среди иных учений особенно выделялся неоплатонизм гуманиста Марсилио Фичино[17], повлиявший на Парацельса и на многие другие честолюбивые и «современные» умы той эпохи. На мой взгляд, крайне показательным для взрывного, революционного и футуристического духа того времени, оставляющего далеко позади протестантизм и предвосхищающего век девятнадцатый, является девиз книги Агриппы Неттесгеймского «De incertitudine et vanitate scientiaruim» («О тщете наук», 1527)[18]:

Nullis his parcet Agrippa, contemnit, scit, nescit, flet, ridet, irascitur, insectatur, carpit omnia, ipse philosophus, daemon, heros, deus et omnia[19].

11 Близилась новая эра, ниспровержение авторитета церкви шло полным ходом, а следом исчезала и метафизическая уверенность готского человека[20](gotischen Menschen). В латинских странах при этом античность прорывалась в культуру во всех мыслимых формах, но в варварских германских странах вместо возврата к классическим временам люди поддались первобытному опыту духовного во всей его непосредственности – в разных формах и на разных уровнях, олицетворением чего служат такие замечательные мыслители и поэты, как Майстер Экхарт, Агриппа, Парацельс, Ангелус Силезиус и Якоб Беме[21]. Все они являли миру собственную варварскую и могучую оригинальность, изъясняясь непривычным языком, порывавшим с традицией и авторитетом. Не считая Беме, наиболее яростным среди этих бунтовщиков был, по всей видимости, как раз Парацельс. Его философская терминология настолько индивидуальна и произвольна, что далеко превосходит «крепкие слова» (Worte der Macht) гностиков[22]эксцентричностью и напыщенностью стиля.

12 Высшим космогоническим принципом, соответствующим гностическому демиургу, выступает Илиастр (Yliaster), или Гиластр (Hylaster), этакое сочетание материи (hyle) и звезды (astrum). Наверное, можно перевести это слово как «космическая материя». Перед нами нечто вроде «Единого» Пифагора и Эмпедокла, или Heimarmene[23]стоиков, – то есть примитивное понимание первичной материи или энергии. Греко-латинская «чеканка» идеи – не более чем модный стилистический росчерк, культурное облачение очень древней идеи, которая очаровывала уже досократиков; впрочем, нет оснований предполагать, будто Парацельс унаследовал эту идею от них. Архетипические образы принадлежат человечеству в целом и могут самопроизвольно возникать в голове любого из нас в любое время и в любом месте; для нового их появления требуются лишь благоприятные обстоятельства. Подходящий миг всегда наступает, когда та или иная картина мира рушится, сметая все формулы, призванные дать окончательный ответ на великие вопросы жизни. На самом деле все вполне соответствует психологическому закону, по которому человек, когда все лишенные корней боги возвращаются, чтобы поселиться в нем, восклицает: «Ipse philosophus, daemon, heros, deus et omnia», а когда религия, прославляющая дух, исчезает, вместо нее должен явиться изначальный образ творческой материи.

13 В полной противоположности христианской точке зрения высший принцип Парацельса совершенно материалистичен. Духовное начало стоит у него на втором месте, это anima mundi, происходящая из материи, «Ideos» или «Ides», «Mysterium magnum»[24]или «Limbus major[25], духовное существо, незримое и неосязаемое». Все содержится в нем в форме платоновского «эйдолона», архетипа, зачатка идеи, быть может, внушенной Парацельсу Марсилио Фичино. «Лимб» представляет собой круг. Одушевленный мир образует больший круг, а человек есть «Limbus minor», меньший круг. Это микрокосм. Следовательно, все внешнее одновременно находится внутри, а все, что вверху, находится внизу. Между всеми объектами больших и меньших кругов царит «соответствие» (correspondentia), и пределом такого понимания становится Homo maximus[26]Сведенборга, поистине гигантская антропоморфизация вселенной. В более простом представлении Парацельса антропоморфизация отсутствует. Для него человек и мир суть скопления живой материи, причем данное понятие отчасти родственно научным концепциям конца девятнадцатого столетия, вот только Парацельс мыслил не механистически, в терминах косной химической материи, а размышлял примитивным, анимистическим образом. Для него природа кишела ведьмами, инкубами, суккубами, дьяволами, сильфами и ундинами. Одушевление, переживаемое психически, было одновременно одушевлением природы. До гибели всего психического, имевшей место в научном материализме, было далеко, но Парацельс готовил для нее почву. Будучи анимистом соответственно варварскому складу ума, он был и стихийным материалистом. Материя, нечто, бесконечно распределенное в пространстве, есть полная противоположность той совокупности органического, которое воплощает психика. Миру сильфов и ундин скоро придет конец, он воскреснет лишь в психологическую эпоху, когда начнут дивиться тому, как такие древние истины можно было забыть. Но, конечно, гораздо проще предполагать, что непонятное для нас попросту не существует.

14 Мир Парацельса, большой и малый, состоял из одушевленных частиц, или entia[27]. Болезни тоже являлись entia, причем различались ens astrorum, veneni, naturale, spirituale и ideale[28]. Великая эпидемия чумы, которая свирепствовала в те годы, была вызвана, как разъяснял Парацельс в письме к императору[29], суккубами, зачатыми в публичных домах. Сущность (ens) выступала как «духовное существо», и потому Парацельс писал в своей книге «Paragranum»: «Болезни – не тела, посему надлежит использовать дух против духа». Он имел в виду, что, согласно учению о соответствии, для каждой ens morbi [30]существует природный «arcanum»[31], каковой возможно применить в качестве специфического лекарства против соответствующей болезни. По этой причине он описывал болезни не клинически или анатомически, а с точки зрения их специфики; например, «винные» болезни, которые можно вылечить особым «секретом», то бишь зубным камнем. Парацельс, что не удивительно, высоко ценил учение о сигнатурах (Lehre der Signaturen)[32], которое, по-видимому, выступало одним из главных направлений народной медицины тех дней: его практиковали повивальные бабки, армейские хирурги, ведьмы, шарлатаны и палачи. Согласно этому учению, растение, к примеру, с листьями в форме руки, полезно при заболеваниях рук, и тому подобное.

15 Болезнь для Парацельса была «естественным развитием, духовным, живым существом, семенем». Можно смело утверждать, что в его понимании болезнь являлась правильной и необходимой составной частью жизни, что она жила рядом с человеком, а не представлялась ненавистным «чужеродным телом», как сегодня. Заболевания были сродни самим «секретам», что присутствовали в природе; а последние, будучи составными частями природы, для нее так же необходимы, как болезни для человека. Пожалуй, наш современник-врач пожал бы Парацельсу руку и сказал: «Вряд ли все обстоит в точности так, но вы близки к истине». Весь мир, говаривал Парацельс, есть аптекарская лавка, а Бог – главный аптекарь.

16 Ум Парацельса типичен для любого переходного периода. Неустанно ищущий и отвергающий узы разум вырывается на свободу, отвергая духовный взгляд на мир, за который продолжают цепляться чувства. Extra ecclesiam nulla salus[33] – это изречение в высшей степени приложимо ко всякому человеку, духовное преображение которого увело за пределы магического круга традиционных святых образов, каковые, как истина в последней инстанции, закрывают обзор: он теряет все утешительные предрассудки, весь мир рушится, ибо этот человек еще ничего не знает об ином миропорядке. Он обеднел, впал в невежество сродни неведению малого ребенка, он не подозревает о близости нового мира и способен лишь с немалым трудом припоминать вековой опыт человечества, говорящий с ним через память крови. Все авторитеты отринуты, и человеку предстоит построить новый мир на собственном опыте.

17 В своих дальних странствиях Парацельс накопил богатые впечатления, не пренебрегая даже мрачнейшими источниками, как и подобало непревзойденному прагматику и эмпирику. Весь этот первичный материал он воспринимал без предрассудков, одновременно черпая из первобытной тьмы собственной психики основополагающие для творчества философские идеи. Старые языческие верования, оживавшие в жутких народных суевериях, тщательно вылавливались. Христианская духовность возвращалась к первобытному анимизму, и из нее Парацельс, благодаря схоластической подготовке, сумел состряпать философию, не имевшую христианского прообраза, зато изрядно напоминавшую способ мышления ненавистных врагов церкви – гностиков. Как всякий безжалостный новатор, отвергающий авторитет и традицию, он подвергался опасности вернуться к тому самому мировоззрению, каковое авторитет и традиция, в свою очередь, когда-то отвергли, и так зайти в разрушительный тупик, откуда нет выхода. Отдадим ему должное; разум его блуждал повсюду и проникал в далекое прошлое, но благодаря тому обстоятельству, что чувствами он продолжал цеплялись за традиционные ценности, полный регресс удалось предотвратить. В итоге такого невыносимого противостояния регресс переродился в развитие. Парацельс не отрицал духа, в который верил чувствами, но воздвигал рядом с ним контрпринцип материи: земля противоположна небу, а природа противоположна духу. По этой причине он не стал слепым разрушителем, гением-шарлатаном, как Агриппа, а сделался отцом естествознания, пионером нового духа, и как таковой по праву почитается по сей день. Он наверняка покачал бы головой, доведись ему услышать идеи, за которые его больше всего почитают некоторые современные ученики. Его выстраданным открытием был вовсе не «панпсихизм» – тот еще цеплялся за него как пережиток первобытной participation mystique[34] с природой; открытием оказалась сама материя и ее свойства. Сознание той эпохи и доступное состояние знаний не позволяли взирать на человека вне рамок природы в целом. Этот шаг состоялся уже в девятнадцатом столетии. Неразрывное, бессознательное единство человека и мироздания признавалось неоспоримым, но разум Парацельса уже начал восставать, опираясь на инструменты научной эмпирики. Современная медицина больше не трактует психику как простой придаток тела, она вынуждена принимать во внимание и учитывать «психический фактор». В этом отношении она приближается к представлению Парацельса о физически одушевленной материи, в результате чего весь духовный опыт ученого предстает в новом свете. Парацельс был первооткрывателем медицины своего времени, а сегодня он – символ важных изменений в нашем понимании природы болезней и самой жизни.

II. Парацельс как врач

Выступление перед Швейцарским обществом истории медицины и естественных наук на ежегодном собрании Общества исследований природы 7 сентября 1941 г. в Базеле в ознаменование 400-летия со дня смерти Парацельса. Первая публикация: «Schweizerische medizinische Wochenschrift» (Базель), 81 (1941): 40, 1153–1170. Книжное издание: «Paracelsica. Zwei Vorlesungen über den Arzt und Philosophen Theophrastus» (Цюрих, 1942 г.).

18 Всякий, кто хоть сколько-нибудь знаком с сочинениями этого великого врача, чьей памяти мы воздаем должное сегодня, знает, что невозможно в одной лекции уместить все достижения, которые сделали имя Парацельса бессмертным. Он пронесся по своей эпохе поистине как буря (Sturmwind), вырывая с корнем все подряд и оставляя за собой груду обломков. Подобно извергающемуся вулкану, он опустошал и разрушал, но одновременно оплодотворял и оживлял. Невозможно судить его по справедливости: этого человека можно только недооценивать или переоценивать, и потому, сколько бы усилий ни приложил, всегда будешь оставаться неудовлетворенным собой в попытках постичь характер и разнообразие дарований и свершений Парацельса. Даже если сосредоточиться лишь на Парацельсе-«враче», этот врач предстает перед нами в таком обилии проявлений и столь часто меняет облик, что любой его словесный портрет неизбежно грозит превратиться в лоскутное одеяло. Поразительные по своему содержанию литературные труды Парацельса здесь почти не помогают, не устраняют общего впечатления путаницы; к тому же не будем забывать, что по сей день ряд наиболее важных его произведений подвергается сомнениям с точки зрения их подлинности, а в самих текстах встречается чрезвычайно много противоречий и загадочных терминов, которые делают Парацельса одним из величайших tenebriones[35]той эпохи. В нем все чрезмерно преувеличено, все как-то чересчур и в избытке. Длинные и унылые рассуждения – по сути, полнейшая чепуха – чередуются с вдохновенными озарениями, столь глубокими и проницательными, что никак не удается отделаться от неприятного ощущения: быть может, ты каким-то образом упустил из виду основную нить его доводов.

19 К сожалению, не могу ни назвать себя специалистом по Парацельсу, ни притязать на всеохватное знакомство с его Opera omnia[36]. Если кому-либо понадобится по роду деятельности обратиться к чему-либо в той эпохе, помимо самого Парацельса, то вряд ли он сумеет добросовестно и скрупулезно изучить две тысячи шестьсот страниц издания Хузера 1616 года или еще более полное издание Зюдхоффа. Парацельс – это океан или, выражаясь более пристрастно, первозданный хаос, алхимический тигель, в который люди, боги и демоны той великой поры (речь о первой половине шестнадцатого столетия) щедро вливали свои гуморы[37]. Первым бросается в глаза при чтении его произведений желчный и сварливый норов автора. Он постоянно бранит ученых врачей, нападает на признанные авторитеты вроде Галена, Авиценны, Разеса[38] и прочих и не щадит всех остальных. Единственными исключениями (кроме Гиппократа) для него выступают алхимические светила – Гермес, Архелай, Мориен[39] и другие; их он цитирует с одобрением. В целом он не нападает ни на астрологию[40], ни на алхимию, ни на какие-либо народные суеверия. Потому его произведения – кладезь полезных сведений для фольклористов. Лишь несколько трактатов, вышедших из-под пера Парацельса (не считая богословских), избавлены от фанатичной ненависти к ученой медицине. Снова и снова натыкаешься в его сочинениях на яростные выпады, за которыми явно стоят общая озлобленность и личные обиды. Совершенно ясно, что это уже не объективная критика; это плод многочисленных личных разочарований, особенно горьких вследствие того, что Парацельс не осознавал собственных недостатков. Я упоминаю об этом факте не для того, чтобы привлечь внимание к личной психологии, а для того, чтобы подчеркнуть одно из главных впечатлений от его сочинений; именно такое впечатление выносит читатель. Едва ли не на каждой странице мы наблюдаем человеческую, зачастую слишком человеческую[41]печать этой странной и могущественной личности. Говорят, что его девизом было выражение «Alterius non sit, qui suus esse potest» («Да не станет чужим тот, кто может быть собой»[42]); если тут подразумевалась безжалостная, чтобы не сказать – жестокая, приверженность свободе, то, конечно, у нас нет недостатка в литературных и биографических доказательствах свободолюбия Парацельса. Между прочим, эта склонность к мятежу и суровость нрава резко противоречили его привязанности к церкви и тому мягкосердечию и сочувствию, какие он проявлял по отношению к своим пациентам, в особенности к обездоленным.

20 Парацельс был одновременно традиционалистом и революционером. Он хранил верность основам церковного вероучения, астрологии и алхимии, но проявлял скепсис и восставал, на практике и в теории, против ученой медицины. Во многом именно этому обстоятельству он обязан своей известностью, а в остальном лично я затрудняюсь отыскать какое-либо медицинское открытие фундаментального свойства, которое восходило бы непосредственно к Парацельсу. Важное для нас причисление хирургии к области медицины для Парацельса было не развитием новой науки, а всего-навсего заимствованием плодов ремесла цирюльников и полевых хирургов, наряду с плодами ремесла повитух, ведьм, колдунов, астрологов и алхимиков. Пожалуй, следует заранее принести извинения за столь еретические слова, но мне кажется, что Парацельс, живи он сегодня, оказался бы стойким защитником всех тех занятий, которые ученая медицина не позволяет принимать всерьез, будь то остеопатия, магнитопатия, иридодиагностика[43], исцеление верой, различные диеты или что-то еще. Если на мгновение вообразить чувства преподавателей современного университета, где вдруг открылись кафедры иридодиагностики, магнитопатии и «Христианской науки»[44], то мы вполне сможем понять возмущение медицинских факультетов Базеля по поводу Парацельса – тот сжигал классические учебники по медицине, читал свои лекции на немецком языке и, презирая надлежащее ученое облачение, расхаживал по улицам в рабочей куртке. Славная базельская карьера «дикого осла из Айнзидельна», как его называли, завершилась быстро. Проказы Парацельсова духа были неприемлемы для почтенных врачей того времени.

21 В этом отношении у нас есть ценное свидетельство современника-врача, ученого доктора Конрада Гесснера из Цюриха. Это письмо, написанное на латыни, личному врачу императора Фердинанда I Крато фон Краффтгейму от 16 августа 1561 года[45]. Пускай текст составлен через двадцать лет после смерти Парацельса, в нем до сих пор ощущаются отголоски тех чувств, которые Парацельс вызывал у окружающих. Отвечая на вопрос Крато, Гесснер заявляет, что у него нет списка сочинений Парацельса и вообще он не видит надобности в таковом, поскольку имя Теофраста совершенно недостойно упоминать рядом с именами уважаемых авторов, не говоря уж о врачах-христианах, а тем более заодно с именами благочестивых граждан, к коим можно отнести и язычников. Сам Парацельс и его последователи – мерзкие еретики-ариане[46]. Более того, Теофраст не чужд колдовству и призывает демонов. «Базельский Carolostadius[47], – продолжает Гесснер, – рекомый Боденштайном[48], несколько месяцев назад он прислал сюда для печати трактат Теофраста «De anatome corporis humani»[49]. В оном сей муж [Теофраст] уязвляет насмешкой врачей, каковые изучают отдельные части тела и тщательно определяют их местоположение, форму, число и природу, но забывают о самом главном, а именно, о том, каким звездам и каким областям неба подчинена каждая такая часть».

22 Гесснер заканчивает письмо лапидарно: «По счастью, наши типографы отказались печатать сей труд». Еще письмо сообщает, что Парацельса не считали одним из «boni scriptores»[50]. Его даже подозревали в занятиях различными видами магии и, хуже того, в приверженности арианской ереси[51]. Оба проступка в те времена признавались тяжким преступлением. Подобные обвинения отчасти объясняют, полагаю, неугомонность Парацельса и его тягу к странствиям, которая никогда его не покидала и гнала из города в город через пол-Европы. Не исключено, что он просто-напросто опасался за собственное благополучие и доброе здравие. Нападки Гесснера на трактат «De anatome corporis humani» оправданы в том отношении, что Парацельс и вправду насмехался над анатомическим вскрытием, которое тогда начинали практиковать, и утверждал, что врачи вообще ничего не видят в разрезанных органах. Сам он интересовался преимущественно космическими соотношениями органов, как учила астрологическая традиция. Свое учение об «astrum en corpore»[52]он проповедовал повсеместно, оно излагается в каждом его труде. Верный представлению о человеке как о микрокосме, он находил «небесную твердь» в человеческом теле и называл ту astrum или Sydus[53]. Созвездия этих эндосоматических [внутри организма] небес не совпадали с астрономическими; они устанавливались по рождению человека, по «асценденту»[54]или гороскопу.

23 Письмо Гесснера ясно показывает, как воспринимали Парацельса коллеги-современники, уважаемые в своем деле. Однако теперь попробуем составить представление о Парацельсе-враче из его собственных сочинений. Для этого я позволю Парацельсу высказаться самому, но, поскольку в его текстах довольно много тех слов, что были им придуманы, мне придется время от времени кое-что уточнять и комментировать.

24 Частично удел врача состоит в том, чтобы усваивать специальные знания. Парацельс тоже придерживался этого мнения[55]. Сам он, кажется, учился в Ферраре и получил там докторскую степень. Еще он изучал классическую медицину по Гиппократу, Галену и Авиценне, уже усвоив некий набор знаний от своего отца. В книге «Paragranum» об искусстве врача говорится так: «Что же такое искусство врача? Надлежит ему ведать, что полезно, а что вредно для неосязаемого, для belius marinis[56], для рыб, что приятно и неприятно, здорово и нездорово для животных; сии суть искусства, к естественному порядку относящиеся. Что еще? Благословения ран и их силу, почему и по какой причине они действенны; каковы Melosina и Syrena, permutatio, transplantatio и transmutatio[57] и как их нужно понимать; что возвышается над природой, что выше вида, что выше жизни, что зримо и что незримо, что производит сладость и горечь, каков вкус, что такое смерть, что полезно рыбакам, что должно быть ведомо гонцу, кожевнику, красильщику, кузнецу и плотнику, что принадлежит кухне, погребу, огороду, что принадлежит времени, о чем осведомлены охотник и горец, что подобает страннику, а что человеку оседлому, чего требует война, что приносит мир, почему одни клирики, а другие миряне, каково всякое призвание и на что оное обращено, что есть Бог, что сатана, что такое яд и противоядие, что особенного в женщинах и в мужчинах, что отличает женщин от девиц, желтое от белого, белое от черного, красное от желтого во всем на свете, почему тут один цвет, а там другой, почему одно коротко, а другое длинно, почему одни преуспевают, а другие терпят неудачу; и в чем это знание применимо ко всему вокруг».

25 Эта цитата немедленно побуждает заняться поисками диковинных истоков эмпиризма Парацельса. Вот он перед нами, бродячий ученый в дороге, с компанией спутников; вот он входит в деревенскую кузню, хозяин которой, будучи главным врачебным авторитетом, знает все заклинания для заживления ран и остановки крови. От охотников и рыбаков он слышит дивные рассказы о наземных и водных существах – об испанских древесных гусях, каковые, разлагаясь, превращаются в черепах, и об оплодотворяющей силе ветра в Португалии, порождающего мышей в снопе соломы, что подвешен на шесте[58]. Паромщик рассказывает о лориндах, вызывающих таинственный, загадочный «плач и шелест вод»[59]. Животные болеют и исцеляются, как люди, а горцы твердят даже о болезнях металлов, о медной проказе и тому подобном[60]. Все это должен знать врач, которому полагается разбираться также в чудесах природы и осознавать причудливое соответствие микрокосма и макрокосма, не только видимого мироздания, но и незримых космических тайн, или мистерий. Мы встречаем одну из этих тайн – Мелюзину, волшебное существо, принадлежащее наполовину фольклору, наполовину алхимическому учению Парацельса, что дока- зывается ее связью с permutatio и transmutatio. По Парацельсу, Мелюзина обитает в крови, а поскольку кровь является древним местопребыванием души, можно предположить, что Мелюзина – это своего рода разновидность anima vegetativa[61]. Фактически это вариант меркурианского духа[62], которого в четырнадцатом и пятнадцатом столетиях изображали в виде чудовища женского пола. К сожалению, я должен воздержаться от более подробного рассмотрения этой фигуры, так как подобное рассмотрение заведет нас в глубины алхимических рассуждений. Но для описания подлинного Парацельса-врача никак не избежать хотя бы упоминания о средневековой подоплеке его воззрений.

26 Вернемся теперь к нашей теме – к врачебной науке в представлении Парацельса. В книге «Paragranum» говорится, что врач «зрит и ведает все болезни вне человеческого тела»[63], что он «должен исходить из внешнего, а не из самого человека»[64]. «Посему врач исходит из того, что предстает его взору, а по тому, что ему явлено, он зрит то, что скрыто, то бишь из внешнего он прозревает внутреннее. Лишь внешнее наделяет знанием о внутреннем; без внешнего познать внутреннее невозможно»[65]. Это означает, что врач приобретает знание о болезни не столько от больного, сколько от прочих явлений природы, никак, по-видимому, не связанных с человеком, – прежде всего от алхимии. «Если врачам сие неведомо, – говорит Парацельс, – значит, им неведомы и тайны. Если они не знают, как возникает медь и что порождает Vitriolata[66], то им неведомо, откуда берется проказа. Если они не знают, отчего случается ржа на железе, то им неведомо, откуда появляются язвы. Если они не знают, почему бывают землетрясения, то им неведомо, откуда происходит губная простуда. Внешнее учит и раскрывает причины человеческой немощи, а сам человек не постигает свою немощь»[67].

27 Получается, что врач узнает – скажем, по болезням металлов, – от какой болезни страдает человек. Следовательно, он должен быть алхимиком. Ему пристало «применять Scientia Alchimiae[68], а не грязное зелье школы Монпелье[69]», каковое представляет собой «столь мерзкую чушь, что даже свиньи предпочли бы есть потроха»[70]. Он должен знать здоровье и болезни элементов. Поскольку species lignorum, lapidum, herbarum[71]таковы и в человеке, они тоже подлежат изучению. Золото, например, служит «естественным утешением» для человека[72]. Наряду с «внешним искусством алхимии» имеется alchimia microcosmi [73], воплощенная в пищеварении. Желудок, по Парацельсу, – это алхимик в человеческом чреве. Врач должен знать алхимию, чтобы делать лекарства, в частности, столь важные, как aurum potabile, tinctura Rebis, tinctura procedens, Elixir tincturae и все остальное[74]. Здесь, как часто у него бывает, Парацельс высмеивает самого себя, ибо он «не умеет» этого делать, однако говорит об ученых врачах следующее: «Вы все несете вздор и составляете себе диковинные словари и вокабуляры. Никто не сможет в них заглянуть без того, чтобы не обмануться, а ведь с этими непонятными словесами людей посылают в аптеку, хотя у них в огороде найдется лекарство получше»[75]. В парацельсовской терапии тайные средства играют немалую роль, особенно при лечении психических заболеваний. «Ведь посредством arcanis, – говорит Парацельс, – туф становится гиацинтом, печеночный камень – алебастром, кремень – гранатом, глина – благородным болюсом[76], песок – жемчугом, крапива – манной, а ungula[77] – мазью. Таков порядок мироздания, и в оном врачу надлежит быть хорошо осведомленным»[78]. В заключение Парацельс восклицает: «Разве лживы слова, что Плиний никогда ничего не доказывал? Тогда что он написал? Он записывал услышанное от алхимиков. Если тебе неведомо сие и как все устроено, то ты – шарлатан!»[79]Выходит, врач должен знать алхимию, чтобы ставить диагнозы людям по аналогии с болезнями минералов. Кроме того, он сам подчинен алхимическому процессу трансформации, поскольку «созревает» в его протекании.

28 В этих словах вновь проступает обращение к тайному учению. Алхимия – вовсе не просто химическая процедура, как мы понимаем ее сегодня; в гораздо большей степени это процедура философская, особая разновидность йоги (йога тоже стремится вызвать психическую трансформацию). По этой причине алхимики сопоставляли свои transmutatio с церковной символикой преобразования.

29 Врач должен был быть не только алхимиком, но и астрологом[80], ибо вторым источником знаний для него является «небесный свод». В книге «Labyrinthus medico- rum» Парацельс говорит, что звезды небесные должны быть «сведены вместе» и что врачу следует «извлекать из них суждение о небесном своде»[81]. Не владея искусством астрологического истолкования, врач оказывается всего лишь pseudomedicus[82]. Небосвод – не только космические небеса, но и тело, которое выступает частью или содержанием человеческого тела. «Где тело, там собираются орлы. А где лекарство, там собираются и врачи»[83]. Небесное тело (corpus sydereum) есть телесное воплощение астрологических небес[84]. Раз астрологическое «сведение» делает возможной постановку диагноза, оно также указывает на способ лечения. В этом отношении можно сказать, что небесный свод содержит «лекарство». Врачи собираются вокруг небесного тела, как орлы вокруг туши животного, потому что, как говорит Парацельс, прибегая к не слишком-то приятному сравнению, «туша естественного света» покоится на небосводе. Иными словами, corpus sydereum – источник освещения для lumen naturae, «естественного света», который так важен для сочинений Парацельса и для всей его мысли. Данное интуитивно понятие, на мой взгляд, принадлежит к числу достижений величайшей исторической важности, и хотя бы поэтому никто не должен оспаривать неувядающую славу Парацельса. Это понятие оказало немалое влияние на его современников и еще большее – на поздних мистических мыслителей, но его значение для философии в целом и для теории познания в частности пока толком не осознано и еще ожидает своего полного постижения.

30 Врач должен научиться познавать это внутреннее небо. «Ибо если небо ведомо ему лишь извне, он пребудет астрономом и астрологом; а вот если он соотнесет оный порядок с человеком, то познает два неба. Сии два наделяют врача сведениями о той части, на кою воздействует верхняя сфера. Эта [часть?] должна присутствовать без немощи у самого врача, дабы мог он познать Caudam Draconis в человеке, разглядеть Arietem и Axem Polarem, Lineam Meridionalem[85], Восток и Запад». «Из внешнего мы учимся познавать внутреннее». «Посему есть в человеке твердь, как на небесах, но не цельная; оных две. Ибо длань, отделившая свет от тьмы, и длань, сотворившая небо и землю, совершила то же самое в микрокосме внизу, забрав сверху и замкнув в кожу человеческую все, что есть на небе. По этой причине внешние небеса есть проводник к небесам внутри. Каков же тогда врач, не ведающий неба внешнего? Ведь мы живем на том же небе, и оно раскинуто перед нашим взором, тогда как небо внутри нас – не перед глазами, а за ними, и потому мы не можем его видеть. Кто способен зреть сквозь кожу? Никто»[86].

31 Невольно вспоминается кантовское изречение – «звездное небо надо мной и нравственный закон во мне»[87]– тот «категорический императив», который, говоря психологически, занял место Heimarmene (принуждения от звезд) стоиков. Не может быть никаких сомнений в том, что Парацельс пребывал под влиянием герметического представления о «небе вверху и небе внизу»[88]. В своих рассуждениях о внутреннем небе он сумел узреть вечный изначальный образ, заложенный в нем самом и во всех людях, воспроизводимый всегда и всюду. В каждом человеческом существе, говорит он, есть особое небо, цельное и нерушимое. «Дитя, будучи зачатым, уже наделено небом»[89]. «Как великое небо раскинуто, так оно запечатлевается при рождении»[90]. У человека есть «Отец небесный, а также воздушный, он как дитя, сотворенное и рожденное из воздуха и из тверди». Linea lactea[91]прочерчен на небе и в нас. «Galaxa пролегает сквозь чрево»[92]. Полюса и зодиак также находятся в человеческом теле. «Необходимо, – говорит он, – чтобы врач распознавал асценденты, конъюнкции, экзальтации[93] и прочие положения планет, чтобы понимал и знал все созвездия. Если он познает все внешне в Отце, то, следовательно, он будет знать их в человеке, пускай число людское столь велико, и будет знать, где найти небо с его соответствием в каждом из нас, отыскать здоровье и болезнь, начало, конец и смерть. Ибо небо есть человек, а человек есть небо, и все люди суть одно небо, а небо – всего один человек»[94]. Упомянутый «Отец небесный» – само звездное небо. Небо – homo maximus, а небесное тело – воплощение homo maximus в индивидууме. «Человек рождается не от человека, ибо первый человек не имел прародителя, но был сотворен. Из сотворенной материи вырос Limbus[95], а из Limbus был сотворен человек, коий в нем и остался. А раз так, то его надо постигать через Отца, а не через себя самого, потому что он заключен в кожу (и через оную никто не может видеть, и происходящее внутри скрыто). Ибо внешнее небо и небеса внутри – суть одно, но состоят они из двух частей. Как Отец и Сын – это двое [стороны единого Божества], так и анатомия одна [с двумя сторонами]. Кто познает одно, тот познает и другое»[96].

32 Небесный Отец, homo maximus, тоже может заболеть, и это позволяет врачу ставить диагнозы человеку и давать прогнозы. Небеса, говорит Парацельс, сами себя лечат, «как собака зализывает раны». Но человек на это не способен и потому должен «искать средоточие всех болезней и здоровья в Отце и помнить, что один орган подвластен Марсу, тот – Венере, а тот – Луне» и т. д.[97]Это, очевидно, означает, что врач должен диагностировать болезнь и здоровье исходя из состояния Отца, или небес. Звезды являются при этом важными этиологическими факторами. «Всякая зараза начинается со звезд, а от звезд затем проникает в человека. То есть если небо заразно, то зараза обживается в человеке. Небо вовсе не входит в человека, – не следует на сей счет говорить глупости, – но звезды в человеке, как заповедано Господом, воспроизводят то, что небо начинает и рождает извне, и потому оно проникает в человека. Так солнце сияет сквозь стекло, а луна освещает землю, но их свет не вредит человеку, не растлевает его тело и не вызывает болезни. Само солнце не нисходит на землю, а звезды не входят в человека, и лучи их ничего не дают человеку. К тому призваны Corpora[98], а не лучи, иначе Corpora Microcosmi Astrali[99], переносящие природу Отца»[100]. Астральные тела соответствуют ранее упомянутому corpus sydereum или astrale. В другом месте Парацельс говорит, что «болезни исходят от Отца»[101], ведь жук-древоточец не порождается деревом.

33 Astrum в человеке важна не только для диагноза и прогнозов, но и для лечения. «Вот какова причина того, что небеса неблагосклонны к вам и не станут направлять ваше лечение, а значит, вы ничего не добьетесь; нет, небо должно направлять ваши действия. Искусство, следовательно, заключено именно там [на небесах]. Не говори, что мелисса хороша для матки или что майоран хорош для головы; пусть о том вещают невежды. Задавай вопросы Венере и Луне, а если хочешь, чтобы лечение подействовало, заручись благосклонностью небес, иначе все бесполезно. В том и состоит заблуждение, нынче распространившееся в медицине: просто раздавайте лекарства, и если они подействуют, то подействуют. Это дело по плечу любому крестьянину, тут не нужны ни Авиценна, ни Гален»[102]. Когда врач приводит corpus astrale, то есть физиологический Сатурн (селезенка) или Юпитер (печень) в правильную связь с небом, тогда, говорит Парацельс, он «встает на верный путь». «Он должен знать, соответственно, как сопоставить Марс астральный и физический [corpus astrale] друг другу, как их сочетать и соединить. Такова основа, до которой ни один врач до меня не добирался. Тут-то и понимаешь, что лекарство надлежит готовить на звездах и превращать в небесное. Ведь звезды наверху несут болезни и смерть, а также дарят здоровье. Если что-либо вообще возможно сделать, это все делается лишь при содействии Astra. А если что-либо делается при посредстве Astra, то подготовку нужно завершать тогда же, когда лекарство делается и готовится небесами»[103]. Врач должен «распознавать вид лекарства по звездам и знать, следовательно, что есть звезды как вверху, так и внизу. А раз врачевание ничего не может без небес, оно должно подчиняться небу». Это означает, что астральное влияние должно направлять алхимическую процедуру и приготовление тайных средств. «Путь небес наставляет в приготовлении и силе огня в атанаре[104]. Добродетель сапфира исходит с небес посредством растворения, коагуляции и фиксации»[105]. О практической пользе лекарств Парацельс говорит так: «Врачевание выполняется по воле звезд, подчиняется звездам и звездами направляется. То, что принадлежит мозгу, направляется в мозг Луной; то, что принадлежит селезенке, направляется к селезенке Сатурном; то, что принадлежит сердцу, направлено к сердцу Солнцем, а в почки – Венерой, в печень – Юпитером, в желчь – Марсом. Так обстоит дело не только с этими [органами], но и со всеми остальными, о которых нельзя здесь говорить вслух»[106].

34 Названия болезней также должны соотноситься с астрологией, как и анатомия, которая для Парацельса означала астрофизиологическое представление о человеке, «соответствие machina mundi»[107], вовсе не похожее на анатомию в понимании Везалия[108]. Недостаточно просто вскрыть тело, уподобившись «крестьянину, глядящему на Псалтирь»[109]. Для Парацельса анатомия была сродни анализу, потому он и утверждал: «Magica есть Anatomia Medicinae[110]. Magica расчленяет corpora [тело] врачевания»[111]. А еще анатомия – это своего рода воспоминание изначального знания, врожденного человеку и явленного посредством lumen naturae[112]. В трактате «Labyrinthus medicorum» он говорит так: «Скольких усилий и тяжких трудов стоило Mille Artifex[113]вырвать эту анатомию из памяти человеческой, заставить забыть это благородное искусство и внушить вместно оного суетные упования и прочие нелепости, в коих нет искусства, но кои бесполезно поглощают все время, отведенное человеку на земле! Ибо тот, кто ничего не знает, ничего и не любит… а кто понимает, тот любит, наблюдает и видит»[114].

35 Что касается названий болезней, Парацельс считал, что эти названия следует выбирать в соответствии со знаками зодиака и планетами – к примеру, Morbis leonis, saggitarii, martis[115] и т. д. Но сам он редко придерживался этого правила, забывал довольно часто, как именно назвал ту или иную хворь, и придумывал для нее новое имя (вот еще почему, к слову, столь непросто разобраться в его сочинениях).

36 Итак, мы видим, что для Парацельса этиология, диагностика, прогнозы, лечение, нозология, фармакология, фармацевтика и (далеко не в последнюю очередь) повседневные тяготы врачебной практики были напрямую связаны с астрологией. Он увещевал своих коллег: «Врачам всем до единого нужно стараться вызнать причину удач и бед; кто на сие не способен, тому надлежит сторониться врачевания»[116]. Можно истолковать эти слова так: если указания, извлекаемые из гороскопа больного, оказываются неблагоприятными, врач вполне может отказаться от лечения, – а это поистине желанная возможность в те суровые времена, как мы знаем по врачебной карьере великого доктора Кардана[117].

37 Помимо изучения алхимии и астрологии врач должен быть и философом. Что Парацельс подразумевал под словом «философия»? В его понимании это было некое учение, ничуть не похожее на нынешние представления. Для него философия была, если угодно, «оккультной». Нельзя забывать, что Парацельс был истовым алхимиком до мозга костей и что его «натурфилософия» проистекала не столько из размышлений, сколько из опыта. В алхимической традиции philosophia, sapientia и scientia[118]считались, по сути, одним и тем же. Да, их воспринимали как абстрактные идеи, но почему-то воображали, неким диковинным образом, как частично материальные – по крайней мере, как принадлежащие материи[119] – и обозначали соответственно. Потому-то они представали в форме ртути (или Меркурия), свинца (или Сатурна), золота (или Aurum non vulgi), соли (или sal sapientiae), воды (или aqua permanens)[120], и т. п. Эти субстанции считались тайными, и сама философия тоже признавалась тайным учением. На практике это означало, что философия как бы скрывалась в материи и могла быть выявлена[121]. Перед нами, совершенно очевидно, психические проекции, то есть примитивное состояние ума, еще достаточно широко распространенное во времена Парацельса, и главным признаком такого ума является бессознательное тождество субъекта и объекта.

38 Эти подготовительные замечания могут помочь нам понять вопрос Парацельса: «Что есть природа, кроме философии?»[122]«Философия» – в человеке и вне человека. Она подобна зеркалу, которое сочетает в себе четыре элемента мироздания, ибо в них-то и отражается микрокосм[123]. Последний познается по «матери»[124], то бишь по стихийной «материи». На самом деле существуют две «философии», которые относятся к низшей и высшей сферам бытия. Низшая философия изучает минералы, тогда как высшая обращена к astra [звездам]. Ясно, что здесь он подразумевал астрономию, из чего можно заключить, что разделение между философией и scientia было почти мнимым. Все становится наглядным, когда мы узнаем, что философии надлежит говорить о земле и воде, а астрономии – о воздухе и огне[125]. Как и философия, scientia присуще от рождения всем живым существам, а потому, скажем, грушевое дерево порождает плоды лишь благодаря этому scientia. Это скрытое в природе «влияние», и требуется «магия» для раскрытия тайны. «Все остальное – суетное заблуждение и безумие, зачинающие фантазмы». Дар scientia подлежит «алхимической возгонке до наивысшей степени»[126], то есть его нужно перегонять, сублимировать и очищать, подобно химическому веществу. Если врачу неведомо «scientia природы», он «станет только кашлять и лепетать, но ничего не будет знать наверняка»[127].

39 Ничуть не удивительно поэтому, что философия предполагает деятельный труд. В трактате «Fragmenta Medica» читаем: «В философии заключено познание, полная глобула, и достигается оно посредством practica… Ведь философия есть не что иное, как practica globuli или sphaerae[128]… Философия учит распознавать силы и свойства земного и водяного… и потому, рассуждая о философии, скажу, что есть философы на свете и есть философ в человеке, ибо один философ принадлежит земле, другой воде» и т. д.[129] В человеке таятся и «философ», и «алхимик», которым, как уже отмечалось, олицетворен чревом. Та же философствующая функция выявляется в земле и может быть из нее «извлечена». Practica globuli, упомянутая в тексте, означает алхимическую обработку massa globosa, или prima materia[130] – тайной субстанции; следовательно, философия есть фактически алхимическая процедура[131]. Для Парацельса философское познание являлось деятельностью объекта, потому он и говорит о «бросании»: объект «отбрасывает» свое значение в человека. «Дерево … дает имя дереву без [помощи] алфавита»; оно называет себя и содержит себя, как и звезды, в каковых заключены их собственные «небесные суждения». Посему Парацельс может утверждать, что «Архасий»[132] в человеке «притягивает к себе scientiam atque prudentiam»[133]. Более того, он смиренно и откровенно признается: «Разве человек способен что изобрести из себя или через себя? Этого мало, чтобы залатать хотя бы дырку на штанах»[134]. А еще целый ряд врачебных искусств преподается «бесами и духами»[135].

40 Не стану далее нагромождать цитаты, поскольку уже должно быть ясно, что врачебная «философия» относится к тайным учениям. Вследствие этого нас не удивляет, что Парацельс был большим поклонником магии и Ars cabbalistica – «Gabal»[136]. Врач, не сведущий в магии, говорит Парацельс, сродни «благонамеренному безумцу, более склонному к обману, нежели к истине… Магия – Praeceptor и… Paedagogus»[137]. Соответственно, Парацельс изготавливал во множестве амулеты и магические печат[138]и и потому отчасти заслужил обвинения в занятиях магией. Предрекая, каковы окажутся врачи грядущих времен (ему было свойственно заглядывать в будущее), он говорит: «Они будут geomantici, будут adepti, будут archei, будут spagyri, овладеют Quintum esse»[139]. Что ж, химическая греза алхимии осуществилась, а Парацельс предвидел то положение, которое химии суждено было занять в современной медицине.

41 Прежде чем завершить свой слишком краткий очерк, я хотел бы указать на важнейшую особенность парацельсовской методы – на психотерапевтическую ее сторону. Парацельс придерживался древнего искусства «зачарования» болезней (папирус Эберса[140]содержит обилие прекрасных примеров этого искусства из древнего Египта[141]) и называл свой метод Theorica [теоретическим]. Он признавал наличие Theorica Essentiae Curae и Theorica Essentiae Causae [сущностной теории исцеления и сущностной теории причин], но уточнял, что «Theorica curae et causae сокрыты вместе и нераздельно едины». Врачу нужно сообщать больному ровно то, что определяется его собственной природы: «Он должен быть цельным и совершенным, иначе он ничего не отыщет». Свет природы посылает ему наставления, он должен действовать интуитивно, ибо лишь озарения позволяют постигать «textus libri Naturae» [ «содержание книг Природы»]. Значит, «врач-теоретик» (teoricus medicus) должен вещать устами Божьими, ибо врач и его лекарства сотворены Господом[142]; как богослов черпает истину из Священного Писания, так врач черпает ее из света природы. Theorica – это «religio medici» [медицинская религия]. Парацельс приводит пример того, как следует практиковать искусство и как нужно говорить с больным: «…Или хворающий отеком твердит, что у него зябнет печень и т. д., а потому он склонен к водянке. Такие причины слишком очевидны. Но если сказать, что причина – метеоритное семя, которое превратилось в дождь, а тот просачивается сверху, из mediis interstitius[143], в нижние органы, отчего семя сделалось полосой воды, прудом или озером, то это будет куда вернее. Словно смотришь на чудесное и ясное, безоблачное небо, и вдруг появляется облачко, каковое растет и зреет, а скоро начинаются ливень, град, буря и прочее. Вот как нужно рассуждать об основаниях врачевания болезней»[144]. Нетрудно заметить, сколь убедительно все это должно было звучать для пациента: метеорологическое сравнение заставляет воображать «осадки», «шлюзы тела» незамедлительно открываются, и в результате асцит «оттекает». Даже при органических заболеваниях подобную психическую стимуляцию нельзя недооценивать; на мой взгляд, многие чудесные исцеления, приписываемые Парацельсу, можно проследить до этой замечательной Theorica.

42 Об отношении врача к пациенту мы находим у Парацельса немало верных замечаний. Из обилия высказываний на эту тему я хотел бы привести в заключение несколько разрозненных изречений из «Liber de caducis»[145]. «Прежде всего крайне насущно сказать о сострадании, каковое должно у врача быть врожденным». «Где нет любви, там нет искусства». Врач и его лекарства суть не что иное, как «милость Господня нуждающимся». Искусство достигается «трудами любви». «Значит, врач должен быть наделен состраданием и любовью не менее, чем Сам Господь в Своем принятии человека». Сострадание – «наставник врача». «Под Господом хожу, а Господь подо мною ходит, под Ним я тружусь, а Он подо мною трудится. Вместе мы подчиняемся друг другу, и в такой любви один покорен другому». Врач вовсе не лечит, он – «средство, коим приводится в действие природа». Исцеление само произрастает в земле и «выталкивается» из нее, даже «если мы ничего не сеяли». «Искусство сие заключено в сердце: если твое сердце предано лжи, врач внутри тебя тоже предастся лжи». «Да не воскликнет кто в отчаянии следом за сатаной: сие невозможно». Человек должен полагаться на Господа. «Ибо вскоре заговорят с тобою травы и корни, и в них будет та сила, каковая тебе потребна». «Врач приходит на пиршество, куда не явились приглашенные гости».

43 На сем позвольте закончить мое выступление. Я буду вполне удовлетворен, если окажется, что я сумел дать хотя бы общее представление о странной личности и духовной силе знаменитого врача, которого современники справедливо называли «Лютером от медицины». Парацельс был одной из величайших фигур Возрождения, одной из самых непостижимых фигур того времени. Для нас до сих пор, спустя четыреста лет, он остается загадкой.

III. Зигмунд Фрейд как культурно-историческое явление

Первая публикация на немецком и английском языках: «Charakter. Eine Vierteljahresschrift für Psychodiagnostische Studien und verwandte Gebiete» (Берлин), I: 1 сентября 1932 г. Юнг входил в редколлегию этого журнала вместе с Альфредом Адлером, Гордоном У. Олпортом, Манфредом Блейлером, Люсьеном Леви-Брюлем и другими. Книжная публикация: «Wirklichkeit der Seele» (Цюрих, 1934 г.).

44 Пытаться вместить живого человека в историческую перспективу – задача крайне непростая и даже опасная. Впрочем, такая попытка позволяет, по крайней мере, оценить значение этого человека для истории и понять, в какой степени он сам был обусловлен историей, если его жизнедеятельность и мышление как таковые составляют замкнутое целое, как у Фрейда. Учение Фрейда, полагаю, в основных своих чертах известно сегодня каждому образованному обывателю, однако оно все же имеет некие пределы (пусть их не сразу замечаешь), а также не предусматривает каких-либо «посторонних» дополнений, заимствуемых из иных областей науки; оно опирается на ряд вполне прозрачных принципов, каковые, если отбросить все остальное, господствуют в его мышлении и пронизывают то целиком. Вдобавок создатель этого учения отождествил его с собственным методом «психоанализа», и в итоге сложилась строгая научная система, справедливо обвиняемая в притязаниях на абсолютизм. С другой стороны, чрезвычайное внимание к этой теории обособляет ее и выделяет – как причудливое и отчасти уникальное явление – из общей научно-философской канвы. Она никоим образом не сочетается с прочими современными понятиями, а автор этой теории не предпринимал осознанных усилий по установлению связи с ее историческими предшественниками. Отмеченное впечатление обособленности усугубляется своеобразной терминологией, которая временами переходит в субъективный жаргон. Судя по всему – а сам Фрейд наверняка предпочел бы, чтобы воспринималось именно так, – эта теория разрабатывалась исключительно в кабинете врача и кажется малопривлекательной для всех, кроме него самого; это своего рода заноза во плоти «академической» науки. Что ж, любая идея, сколь угодно оригинальная и обособленная, все же не падает с неба – она проистекает из мыслесети (Wurzelgeflecht), объединяющей всех современников, причем не важно, признают они ее существование или нет.

45 Исторические условия, которые предшествовали появлению Фрейда, были таковы, что его пришествие оказалось во многом необходимым, а основополагающее положение его учения, то бишь вытеснение сексуальности, и вовсе предельно четко обусловлено исторически. Подобно своему великому современнику Ницше, Фрейд утвердился в конце викторианской эпохи (последняя, увы, не заслужила особого, столь же подходящего обозначения на континенте, хотя была не менее характерной для германских и протестантских стран, чем для стран англосаксонских). Викторианская эпоха – это пора подавления, пора судорожных попыток искусственно сохранять жизнь анемичным идеалам в рамках буржуазной респектабельности посредством постоянного морализаторства. Эти идеалы – последние отпрыски коллективных религиозных идей Средневековья, чуть ранее подвергшихся существенному пересмотру в ходе французского Просвещения[146] и последовавшей за ним революции. Одновременно и древние политические истины выхолащивались и грозили окончательно пасть. Правда, до полного их ниспровержения было еще слишком рано, и потому на протяжении всего девятнадцатого столетия прилагались отчаянные усилия к тому, чтобы предотвратить полное исчезновение средневекового христианства. Политические революции жестоко подавлялись, эксперименты в области моральной свободы осуждались бюргерским по духу общественным мнением, а критическая философия конца восемнадцатого столетия попросту иссякла в своих стремлениях отхватить мироздание как целое в рамках обновленной и систематизированной системы средневекового мышления. Зато в девятнадцатом столетии просвещение медленно торило себе путь, прежде всего в форме научного материализма и рационализма.

46 Вот то материнское лоно, что породило Фрейда, и духовные качества этого лона во многом предопределили фрейдовские взгляды и учение. Он тяготеет к объяснению всего на свете рационально – ровно так, как мечталось ученым восемнадцатого века; к числу любимейших его высказываний принадлежат слова Вольтера: «Écrasez l’infâme»[147]. С нескрываемым удовлетворением он неизменно указывает на те или иные изъяны; все сложные психические явления, будь то искусство, философия или религия, подпадают у него под подозрение и видятся ему «всего-навсего» вытеснением полового влечения. Это редукционистское по своей сути и негативное отношение Фрейда к принятым культурным ценностям проистекает из исторических условий, непосредственно ему предшествовавших. Он видит все так, как к тому побуждает эпоха. Наиболее ясно это проявляется в работе «Будущее одной иллюзии», где рисуется религиозная картина, в точности соответствующая предрассудкам материалистической эры.

47 Революционная страсть Фрейда к негативным объяснениям обусловлена тем историческим фактом, что викторианская эпоха отстаивала мнимые культурные ценности во имя торжества бюргерского мировоззрения, а среди используемых для этой цели инструментов религия – или, точнее, религия подавления (Verdrängung-sreligion) – играла главную роль. Эта-то поддельная религия и привлекла внимание Фрейда. Сказанное верно и для его представлений о человеке: сознательные качества человека, идеалистически воображаемая личность, зиждутся на соответствующем темном основании, то бишь на вытесненной инфантильной сексуальности. Всякий положительный дар и всякая творческая деятельность зависят от той или иной отрицательной инфантильной величины в соответствии с материалистическим присловьем «Человек есть то, что он ест» (Der Mensch ist, was er isst)[148].

48 Это представление о человеке в историческом рассмотрении является реакцией на викторианскую склонность воспринимать мир как rosa и все же описывать как sub rosa[149]. Это эпоха умственного «лицемерия», в конце концов породившая Ницше, который под ее влиянием начал философствовать молотом[150]. Поэтому вполне логично, что этические мотивы как определяющие факторы человеческой жизни в учении Фрейда отсутствуют. Он трактует их с точки зрения общепринятой морали, которая, по его справедливому суждению, не приняла бы такой вид или не существовала бы вовсе, не придумай один или два патриарха со сварливым нравом именно такие предписания, чтобы уберечь себя от тягостных последствий собственной беспомощности. С тех пор эти предписания, к сожалению, продолжают существовать в «супер-эго» каждого индивидуума. Этот гротескно-уничижительный взгляд – достойное наказание и следствие того исторического факта, что этика викторианской эпохи была фактически общепринятой моралью, наследием сквалыжных praeceptores mundi [151].

49 Если оценивать Фрейда задним числом под этим вот углом зрения, как выразителя обид века нового на век предыдущий, с его иллюзиями, лицемерием, полуправдой, с ложными, чрезмерными эмоциями, болезненной моралью, с мнимой и бесплодной религиозностью, с поистине плачевным вкусом, то нетрудно составить более правильное, как мне кажется, мнение, чем если прославлять его как глашатая новых путей и новых истин. Он – великий разрушитель, сбрасывающий оковы прошлого. Он избавляет нас от нездорового давления мира гнилых привычек. Он показывает, как ценности, в которые верили наши родители, можно истолковать совершенно иначе: примерами здесь служат сентиментальный вздор о родителях, которые живут якобы только ради своих детей, фантазии о благородном сыне, всю жизнь боготворящем мать, или об идеальной дочери, во всем покорной отцу. Раньше всему этому верили некритически, но стоило лишь Фрейду выдвинуть не слишком-то приятную теорию инцестуозной сексуальности в качестве предмета обсуждения, как начали возникать благотворные сомнения (разумеется, по соображениям душевного здоровья они не должны заходить слишком далеко).

50 Чтобы правильно понять сексуальную теорию, ее следует воспринимать как негативную критику современной психологии. Мы способны примириться даже с самыми суровыми ее утверждениями, если будем знать, против каких исторических условий они направлены. Едва мы узнаем, как девятнадцатое столетие искажало совершенно естественные явления, создавая сентиментальные, моралистические добродетели во имя сохранения привычного мировоззрения, становится понятным, что именно подразумевает Фрейд, утверждая, будто младенец испытывает сексуальную тягу к материнской груди (это утверждение вызвало величайшее волнение в обществе). Такое истолкование ставит под сомнение пресловутую невиновность младенца и опорочивает сами отношения матери и ребенка. В том и состоит значение этого утверждения: оно бьет точно в сердце представления о «святом материнстве». Само рождение детей – не что-то святое, а вполне естественное, природное явление. Если кто-то принимается рассуждать о святости, то поневоле возникает сильное подозрение, будто за этими словами должно скрываться нечто нечестивое. Фрейд назвал «скрытое», вот только, увы, очернил младенца, а не мать.

51 С научной точки зрения теория инфантильной сексуальности не имеет важного значения. Гусенице ведь безразлично, скажем ли мы, что она поедает листья с обычным удовольствием или с сексуальным удовлетворением. Исторический вклад Фрейда состоит не в схоластических ошибках толкования в области специализированной науки, а в том факте, которому справедливо приписывают его славу: подобно ветхозаветным пророкам, он низвергал ложных идолов и безжалостно обнажал гнилость современной психики. Всякий раз, когда происходит болезненная редукция (когда он объясняет Бога девятнадцатого столетия как возвеличенного папу римского, а стяжательство толкует как инфантильное наслаждение экскрементами), мы можем быть уверены, что нападкам подвергаются коллективные ценности, подлинные и мнимые. В чем, например, слащавый бог девятнадцатого столетия соответствует deus absconditus[152]из учения Лютера? А разве не признается всеми достойными людьми, что хорошие люди зарабатывают хорошие деньги?

52 Подобно Ницше, мировой войне[153]или Джеймсу Джойсу, своему «отражению» в литературе, Фрейд – это ответ на болезни девятнадцатого столетия. В том и заключается прежде всего его значение. Тем, кто смотрит вперед, он не предлагает какой-либо содержательный план, ведь даже дерзновенным усилием или посредством наисильнейшей воли поистине невозможно воспроизвести в настоящей жизни все подавленные инцестуозные желания и прочие несовместимости человеческой психики. Напротив, протестантские священ- ники охотно погрузились в психоанализ, поскольку тот видится им превосходным способом сделать человеческую совесть восприимчивой к обилию грехов помимо сознательных (это и вправду гротескный, но чрезвычайно логичный поворот событий, предсказанный много лет назад Стэнли Холлом[154] в его автобиографии). Даже фрейдисты начинают сегодня замечать новое, причем, если это вообще возможно, еще более бездушное вытеснение – что вполне понятно, ибо никто не знает, как поступать с несовместимыми желаниями. Наоборот, начинаешь осознавать, что здесь подавление и вытеснение, пожалуй, неизбежно.

53 Дабы смягчить этот «спазм совести» (Gewissensnot), Фрейд придумал понятие сублимации. Последняя обозначает не что иное, как алхимический трюк превращения низменного в благородное, дурного в благое, бесполезного в полезное. Всякий, способный на это, может быть уверен в своей бессмертной славе. К сожалению, секрет преобразования энергии без потребления еще большего количества энергии физиками до сих пор не открыт. Сублимация в итоге остается благочестивым исполнением желаний, придуманным для того, чтобы заглушать неуместные вопросы.

54 Обсуждая все перечисленное, я хочу привлечь внимание не к профессиональным затруднениям практикующего психотерапевта, а к тому очевидному для меня факту, что программа Фрейда не предполагает будущего. Все в ней обращено вспять. Единственный интерес Фрейда – это выяснить, откуда что-либо взялось, а не развитие. Вот почему, а вовсе не из научной потребности в установлении каузальности, он стремится искать причины, ибо в противном случае от него не ускользнуло бы то обстоятельство, что многие психологические факты имеют объяснения, совершенно отличные от faux pas из chronique scandaleuse[155].

55 Прекрасный образчик тут – его очерк о Леонардо да Винчи и проблеме двух матерей[156]. Да, у незаконнорожденного Леонардо действительно имелись настоящая мать и мачеха, но на самом деле эту проблему можно трактовать как мифологический мотив, даже когда двух матерей нет и в помине. У мифических героев очень часто две матери, а для египетских фараонов этот мифологический обычай был фактически de rigueur [157]. Но Фрейд сосредотачивается на «непристойном» факте, довольствуется мыслью, что за этим скрывается нечто «естественно неприятное» или негативное. Данная процедура не совсем «научна», но тем не менее с точки зрения исторической справедливости я считаю ее более ценной, чем если бы она была научно неопровержимой. Темное основание, также характеризующее «проблему Леонардо», слишком легко рационализировать при помощи узконаучного подхода, и тогда историческая задача Фрейда по выявлению тьмы за мнимыми фасадами не была бы выполнена. Малая научная неточность здесь не имеет принципиального значения. Если внимательно и критически прочитать работы Фрейда, то неизбежно сложится впечатление, будто он ставил целью служить науке, о чем не уставал повторять снова и снова, однако тайно отвлекался на культурную задачу, о чем сам не подозревал, и происходило это в ущерб дальнейшему развитию его теории. Сегодня глас вопиющего в пустыне обязан звучать научно, если вопиющий хочет быть услышанным множеством людей. Во что бы то ни стало мы должны разъяснить, что именно наука обнажила те-то и те-то факты, ибо только так они получили убедительное объяснение. Но даже наука не защищает от бессознательного мировоззрения. Сколь легко увязать «Святую Анну с Богородицей и Младенцем Христом» Леонардо с классическим представлением мифологического мотива двух матерей! Но для поздневикторианской психологии Фрейда, а также для широкой публики во всем ее разнообразии, гораздо полезнее оказывается – после «тщательного исследования» – подтвердить, что великий художник обязан своими достижениями оплошности своего уважаемого отца! Этот выпад достигает цели, а Фрейд совершает выпад не потому, что сознательно хочет бросить науку ради сплетен, а потому, что находится под принуждение «духа времени», зовущего к разоблачению пресловутых темных сторон человеческой психики. Подлинно же научным подходом тут будет мотив двойного материнства, но он заботит лишь тех немногих, для кого знание действительно имеет значение при всей своей немодности. Широкая публика остается равнодушной, потому что для нее одностороннее и негативное объяснение Фрейда значит гораздо больше, чем для науки.

56 Принято считать, что наука стремится к беспристрастной, непредвзятой и всеобъемлющей истине. Теория Фрейда, с другой стороны, есть – в лучшем случае – лишь частичная истина, а потому, чтобы уцелеть и доказать свою полезность, она требует догматичности и инквизиторского фанатизма. Для научной истины достаточно простого утверждения. Психоаналитическая теория втайне не намерена выдавать себя за строгую научную истину; она направлена, скорее, на более широкую общественность. Отсюда мы опознаем ее «кабинетное» происхождение. Она проповедует те истины, которые чрезвычайно важны для невротика начала двадцатого столетия, этой бессознательной жертвы поздневикторианского психологизма. В нем психоанализ уничтожает ложные ценности, выжигая гниль «мертвого века». В какой-то степени это действительно ценное, действительно необходимое расширение практических знаний, немало способствовавшее изучению невротической психологии. Мы должны быть благодарны смелой односторонности Фрейда за то, что ныне медицина в состоянии лечить случаи невроза индивидуально и превратить индивидуальную психику в объект исследования – ведь до Фрейда подобное рассматривалось как редкий курьез.

57 Но поскольку невроз не является болезнью, свойственной одной только викторианской эпохе, поскольку он широко распространен во времени и пространстве, встречается даже среди людей, которые не нуждаются ни в особом сексуальном просвещении, ни в разрушении вредных допущений на сей счет, то теория невроза или теория сновидений, основанные на викторианских предрассудках, имеют для науки разве что второстепенное значение. Будь иначе, Адлер со своей принципиально отличной теорией[158]потерпел бы полную неудачу. Адлер все сводит не к принципу удовольствия, а к влечению к власти, и успех его теории нельзя отрицать. Этот факт с ослепительной ясностью выявляет односторонность теории Фрейда. Адлеровская теория, правда, еще одностороннее, однако вместе с фрейдовской она дает более всеобъемлющую и четкую картину общего негодования и восстания против духа девятнадцатого столетия. Все современное отступничество от идеалов наших отцов в Адлере отражается наглядно.

58 Впрочем, человеческая психика – не просто плод духа времени, а нечто гораздо более постоянное и неизменное. Девятнадцатое столетие – лишь локальное и преходящее явление, оставившее тонкий слой пыли на многовековой психике человечества. Едва этот слой сотрется, а наши профессиональные окуляры прояснятся, что мы увидим перед собой? Как прикажете оценивать психику и как объяснять невроз? Эта проблема встает перед каждым аналитиком, чьи пациенты не излечиваются даже после того, как выявлены и объяснены все сексуальные переживания детства, а все культурные ценности и установки расчленены на мрачные составляющие, – даже когда пациент становится странной фикцией, то есть «нормальным» человеком и стадным животным.

59 Общая психологическая теория, притязающая на звание научной, не должна опираться на пороки развития девятнадцатого столетия; кроме того, теория невроза должна объяснять что угодно, вплоть до истерии у маори. Как только сексуальная теория покидает узкую область невротической психологии и ее применяют в других областях, например в области первобытной психологии, односторонность и неполноценность этой теории начинают сразу бросаться в глаза. Прозрения, выросшие из наблюдений за венскими неврозами в промежутке между 1890-м и 1920 годами, оказываются плохими инструментами применительно к проблемам тотема и табу, пусть даже это применение осуществлено поистине мастерски. Фрейд не сумел проникнуть в тот более глубокий слой психики, который присущ всем людям. Он и не смог бы этого сделать, не изменив своему историческому предназначению. Свою же задачу он выполнил, посвятив ей целую жизнь и заслуженно обретя громкую славу.

IV. Зигмунд Фрейд

Первая публикация: некролог в издании «Sonntagsblatt der Basler Nachrichten», XXXIII / 40 (1 октября 1939 г., Базель). Фрейд скончался в Лондоне 23 сентября.

60 История культуры последних пятидесяти лет неразрывно связана с именем Зигмунда Фрейда, основателя психоанализа, скончавшегося на днях. Фрейдистское мировоззрение распространилось на все, по сути, области современного мышления, не считая точных наук. Везде, где человеческая психика проявляет себя зримо и весомо, это мировоззрение оставило свой след, прежде всего в широкой области психопатологии, далее в общей психологии, философии, эстетике, этнологии и – не в последнюю очередь – в психологии религии. Все, что человек может сказать о природе психики (не важно, верны его слова или только кажутся таковыми), по необходимости затрагивает основы всех наук о человеке, пускай по-настоящему значимые открытия сделаны в области медицины, которая, как известно, не причисляется к «гуманитарным наукам».

61 Фрейд был прежде всего «специалистом по нервам» в самом строгом смысле этого слова и во всех отношениях всегда им оставался. По образованию он не был ни психиатром, ни психологом, ни философом. В философии ему не хватало даже самых элементарных познаний. Однажды в личной беседе он уверял меня, что ему и в голову не приходило читать Ницше. Этот факт важен для понимания специфических взглядов Фрейда, которые отличаются полным отсутствием каких-либо философских предпосылок. Его теории безошибочно опознаются как измысленные в кабинете врача. Постоянной отправной точкой для него служит невротическая, больная психика, раскрывающая свои секреты со смесью нежелания и плохо скрываемого удовольствия под критическим взглядом врача. При этом невротический пациент не только индивидуален, еще он является представителем местного и современного мышления, а значит, налицо мостик между точкой зрения врача на конкретный случай и некоторыми общими предположениями. Существование этого мостика позволило Фрейду направить интуицию вовне, прочь от узких рамок врачебного кабинета и в широкий простор моральных, философских и религиозных идей, которые, увы, также оказались пригодными для подобного критического исследования.

62 Фрейд обязан своим первоначальным достижениям гению Шарко[159], своего великого учителя в клинике Сальпетриер. Начинал он с глубокого изучения теорий гипноза и внушения и в 1888 году перевел на немецкий книгу Бернгейма[160] о внушениях. Затем он воспринял утверждение Шарко, что истерические симптомы суть следствия определенных идей, завладевших «мозгом» пациента. Ученик Шарко Пьер Жане[161]развил эту теорию в своем обширном труде «Névroses et idées fixes» («Неврозы и навязчивые идеи») и снабдил теоретические выкладки необходимыми основаниями. Старший коллега Фрейда в Вене Йозеф Брейер предоставил пример из своей практики в поддержку этого чрезвычайно важного открытия (которое, кстати, уже было сделано ранее многими семейными врачами) и выдвинул теорию, о которой Фрейд говорил, что она «совпадает со средневековыми воззрениями, стоит лишь заменить психологической формулой “демонов” жреческой фантазии». Вот так средневековая теория одержимости (смягченная Жане до obsession[162]) была воспринята Брейером и Фрейдом в более позитивной форме: злой дух – если перетолковать фаустовское чудо – превратился в безобидную «психологическую формулу». Немалая заслуга обоих исследователей заключается в том, что они не увлеклись, подобно рационалисту Жане, напрашивающимся сходством с одержимостью, а, скорее, следуя средневековой теории, стали искать причину одержимости, чтобы, так сказать, изгнать нечистую силу. Брейер первым установил, что болезненные «идеи» суть воспоминания об определенных событиях, которые он назвал «травматическими». Это открытие позволило продолжить предварительные труды клиники Сальпетриер – и легло в основание всех последующих теорий Фрейда. Уже в 1893 году оба ученых осознали далеко идущую практическую значимость своих открытий. Они поняли, что «идеи», провоцирующие те или иные симптомы, коренятся в аффектах. Эти аффекты отличаются той особенностью, что никогда не выходят на поверхность, никогда по-настоящему не осознаются. Следовательно, задачей терапевта была признана «ломка» этого неосознаваемого аффекта.

63 Это рабочее определение, безусловно, было упрощенным – слишком простым для того, чтобы воздать должное неврозам как таковым. Тогда-то Фрейд и приступил к собственным, самостоятельным исследования. В первую очередь его занимал вопрос о душевных травмах. Вскоре он выяснил (или счел, будто выяснил), что травмирующие факторы не осознаются вследствие своей болезненности. А болезненны они потому, что, по его тогдашним представлениям, все как один связаны с областью половых отношений. Теория сексуальной травмы была первой независимой теорией истерии от Фрейда. Каждый специалист, имеющий дело с неврозами, знает, с одной стороны, насколько больные внушаемы, а с другой – насколько ненадежны их рассказы. Словом, фрейдовская теория сразу ступила на скользкую и коварную почву. В результате Фрейд вскоре ощутил необходимость исправить ее (во многом как бы исподтишка), приписав травмирующее влияние аномальному развитию инфантильных фантазий. Движущей силой этой пышно цветущей в фантазиях деятельности он постановил считать детскую сексуальность, о которой раньше старались вообще не говорить. Конечно, случаи аномального преждевременного развития давно известны и описаны в медицинской литературе, но не предполагалось, что подобное может иметь место у относительно нормальных детей. Фрейд тоже не допустил такой ошибки и не стал рассуждать о каких-либо конкретных формах преждевременного развития. Скорее, все свелось к перефразированию и новому истолкованию более или менее нормального детского поведения с точки зрения сексуальности. Эта теория вызвала бурю негодования и отвращения, прежде всего в профессиональных кругах, а затем и среди образованной общественности. Помимо того факта, что всякая радикально новая идея неизменно вызывает сильнейшее сопротивление специалистов, теория Фрейда об инстинктивной жизни младенцев была посягательством на область общей и нормальной психологии, поскольку его наблюдения из психологии неврозов были перенесены в область общей психологии – на территорию, которая никогда ранее не подвергалась такому освещению.

64 Тщательное и кропотливое исследование невротических, в особенности истерических, психических состояний позволило Фрейду установить, что такие больные нередко ведут необыкновенно живую сновидческую жизнь и любят рассказывать о своих сновидениях. По структуре и способу выражения эти сновидения часто соответствуют симптоматике неврозов, а тревожные состояния и тревожные сны идут рука об руку и, очевидно, возникают из одного и того же источника. В силу этого Фрейд просто не мог не включить сновидения в свои исследования. Он очень быстро осознал, что «преграждение» травматического аффекта происходит из-за вытеснения «несовместимого» материала. Симптомы суть подмена побуждений, желаний и фантазий, которые из-за своей моральной или эстетической болезненности подвергаются «цензуре» со стороны этических условностей. Иначе говоря, они вытесняются из сознания определенными моральными установками, а некое специфическое торможение мешает их запоминанию. «Теория вытеснения», как метко назвал ее Фрейд, стала центральным элементом его психологии. Поскольку с помощью этой теории можно было объяснить очень многое, не вызывает удивления тот факт, что она применялась и к сновидениям. Книга «Толкование сновидений» Фрейда (1900) – эпохальный труд, самая, быть может, дерзновенная в истории попытка разобраться с загадкой бессознательной психики на твердой почве эмпиризма. Фрейд стремился показать на материале клинических случаев, что сны являются замаскированными исполнениями желаний. Это распространение понятия «механизм вытеснения», заимствованного из психологии неврозов, на феномен сновидений стало еще одним посягательством на область нормальной психологии. Сей шаг имел значительные последствия, ибо он обнажил проблемы, для преодоления которых требовалось более сложное оборудование, нежели кушетка в кабинете врача.

65 Пожалуй, «Толкование сновидений» можно признать важнейшей работой Фрейда – и наиболее уязвимой для нападок. Для нас, молодых психиатров, это был своего рода свет в окне, а для наших старших коллег – предмет постоянных насмешек. Между тем Фрейд, признавая, что невроз имеет характер средневековой «одержимости» и трактуя сновидения как чрезвычайно важный источник сведений о бессознательных процессах («Сновидение – это via regia[163] к бессознательному»), сумел извлечь из прошлого нечто крайне ценное, как будто безвозвратно канувшее в лету. Действительно, в древней медицине, как и в древних религиях, сны высоко ценились и почитались как пророческие. Однако на рубеже веков понадобился акт величайшего научного мужества, чтобы сделать сновидения – эту «ничтожную пустышку» – предметом серьезного обсуждения. Нас, молодых психиатров, больше всего поражали не техника и не теория, которые казались довольно спорными, а сам тот факт, что кто-то вообще осмелился приступить к изучению сновидений. Это направление открыло путь к пониманию шизофренических галлюцинаций и бреда, ведь до сих пор психиатры могли описывать их только извне, со стороны. Кроме того, «Толкование сновидений» предоставило, выражаясь образно, ключ ко многим запертым дверям в психологии невротиков, а также нормальных людей.

66 Теория вытеснения далее была применена к истолкованию остроумия, и в 1905 году Фрейд опубликовал работу «Остроумие и его отношение к бессознательному» в дополнение к своей «Психопатологии обыденной жизни». Обе работы с удовольствием прочитает и многое поймет любой неспециалист. Выход за пределы теории вытеснения в область примитивной психологии в «Тотеме и табу» был менее успешным, так как применение понятий, выведенных из психологии невротиков, к воззрениям первобытных людей не объясняло мышления последних, а лишь выявляло чересчур явно все злоключения первых.

67 Последним применением этой теории к области религии стала работа «Будущее одной иллюзии» (1927). «Тотем и табу» по сей день можно во многом признать содержательным и полезным трудом, но того же, к сожалению, никак не скажешь о последней работе. Недостаточная подготовка Фрейда в области философии и истории религии буквально бросается в глаза, даже если пренебречь тем фактом, что он вообще не понимал, что такое религия. На склоне лет он написал книгу о Моисее, который привел детей Израиля в Землю Обетованную, но сам не дожил до того, чтобы на нее ступить[164]. То обстоятельство, что выбор автора пал именно на Моисея, далеко, думаю, не случайно, если мы говорим о личности Фрейда.

68 Как было сказано ранее, Фрейд всегда оставался в первую очередь врачом. Несмотря на весь интерес к прочим областям знания, он постоянно держал перед своим мысленным взором клиническую картину невроза – ту самую установку, которая делает людей больными и мешает им быть здоровыми. Человек с такой установкой всегда и во всем видит изъяны; сколько бы он с нею ни боролся, ему непрестанно приходится лицезреть то, к чему принуждает эта демонически навязчивая картина: он видит уязвимые места, неосознанные желания, скрытую обиду, тайное и незаконное исполнение желаний, искаженных внутренним «цензором». Невротик болен именно потому, что подобные воззрения его обуревают; пусть в его бессознательном много всего другого, со стороны кажется, что оно населено исключительно теми содержаниями, которые сознание отвергло по очень веским причинам. Таким образом, ключевым для мысли Фрейда является разрушительный и пессимистический посыл «ничего, кроме». Фрейд не прорывается к представлению о полезных, целительных силах, которые позволили бы бессознательному принести какую-то пользу пациенту. Все подвергается критике, которая сводит психические явления к неблагоприятным знамениям или двусмысленностям – или, по крайней мере, заставляет подозревать, что такие элементы существуют. Эта негативная установка, несомненно, справедлива применительно к тем игрищам воображения, которые невроз производит в таком изобилии. Здесь догадка о чем-либо неприятном, но скрытом от сознания, часто бывает очень кстати (но все же не всегда). Кроме того, нет болезни, которая не была бы одновременно неудачной попыткой своего излечения. Вместо того чтобы выставлять больного тайным соучастником нравственно недопустимых желаний, можно с тем же успехом считать его невольной жертвой инстинктивного влечения, которого он сам не понимает и справиться с которым не в состоянии никто в его окружении. Сновидения, в частности, можно рассматривать как персональные предсказания природы, не имеющие ничего общего со «слишком человеческими» действиями самообмана, которые, по Фрейду, тоже принадлежат процессам сновидения.

69 Я говорю все это не для того, чтобы раскритиковать теории Фрейда, а лишь для того, чтобы должным образом подчеркнуть его скептицизм в отношении всех (или большинства) идеалов девятнадцатого столетия. Фрейда нужно оценивать именно с учетом этой культурной канвы, к обнажению пороков и язв которой он непосредственно причастен. В девятнадцатом столетии блестело многое, но далеко не все, в том числе религия, было золотом. Фрейд – великий разрушитель, а рубеж веков открывал столько возможностей для разоблачения былых идеалов, что одного Ницше оказалось недостаточно. Фрейд справился со своей задачей, причем очень тщательно. Он возбуждал в людях здоровое недоверие и тем обострял стремление к постижению и усвоению подлинных ценностей. Вся эта болтовня о врожденной доброте человека, которая сделалась общим местом, едва догмат первородного греха перестали понимать как должно, развеялась стараниями Фрейда по ветру; то же немногое, что осталось, вытеснится, будем надеяться, навсегда варварством двадцатого столетия. Фрейд не был пророком, но явно относится к ряду пророческих фигур. Подобно Ницше, он низверг гигантских идолов наших дней, и еще предстоит выяснить, насколько подлинны наши наивысшие ценности, не затмила ли их блеск грязь Ахерона[165]. Сомнение в нашей культуре и ее ценностях[166]– таков современный невроз. Будь наши убеждения и вправду непогрешимыми, никто и никогда не усомнился бы в них. Никто не смог бы даже вообразить, что наши идеалы суть старательно маскируемые выражения истинных мотивов, которые нам хорошо удается скрывать. Но девятнадцатый век оставил нам в наследство сомнительное суждение, что сомнение не просто возможно, а вполне допустимо и даже похвально. Золото показывает себя в огне, а Фрейда нередко сравнивают со стоматологом, который самым болезненным образом высверливает кариозную ткань. В целом сравнение верное, но оно утрачивает смысл, когда дело доходит до наполнения золотом, ибо психология Фрейда не заполняет пробелов. Если критический разум подсказывает нам, что в некоторых отношениях мы иррациональны и инфантильны или что все религиозные верования суть иллюзии, как поступать с этой нашей иррациональностью, что подставить вместо наших разрушенных иллюзий? В нашей наивной ребячливости заложены семена творчества, а иллюзия – естественная составляющая жизни, и ничто нельзя вытеснить или заменить рациональностью и практичностью условностей.

70 Психология Фрейда обитает в узких рамках научного материализма девятнадцатого столетия. Его философские предпосылки так и не были исследованы – должно быть, из-за недостаточного философского оснащения самого творца этой психологии. В итоге он неизбежно угодил под влияние местных и временных предрассудков (этот факт отмечают многие критики). Психологический метод Фрейда сродни прижиганию больного места и предназначен преимущественно для лечения невротических пациентов. Это инструмент, которым врач должен пользоваться, но инструмент опасный и губительный – или, в лучшем случае, бесполезный – в применении к естественным проявлениям жизни и ее потребностям. Пожалуй, толика односторонности и догматизма в теории, подкрепляемая порой фанатичной нетерпимостью, была насущна в первые десятилетия нашего века, но позже, когда новые идеи получили широкое признание, все переросло в общий урон привлекательности и даже, как всякий фанатизм, вызвало подозрение во внутренней неуверенности автора теории. В конце концов, каждый из нас несет факел знания только часть пути и никто не застрахован от ошибок. Сомнение – мать научной истины. Тот, кто борется с догмой в высших кругах, зачастую достаточно трагично становится жертвой тирании частичной истине. Все, кто был причастен судьбе этого великого человека, видели, как эта трагедия шаг за шагом разворачивалась в его жизни и все больше сужала его кругозор.

71 В ходе личной дружбы, связывавшей меня с Фрейдом на протяжении многих лет, я сумел глубоко заглянуть в мысли этого замечательного человека. Он был одержимым демонами; ему было даровано ошеломляющее откровение, которое завладело его душой и никогда более не отпускало. Знакомство с идеями Шарко пробудила в нем первобытный образ души, подвластной демону, и распалило ту тягу к познанию, которая предъявила его взору темный континент бессознательного. Он верил, что обладает ключом к темным безднам одержимой психики. Он хотел разоблачить иллюзорность мнения, будто «нелепые суеверия» прошлого суть дьявольское наваждение, сорвать маску с нечистого духа и превратить его обратно в безобидного пуделя[167] – словом, низвести до «психологической формулы». Он верил в силу интеллекта, и никакие фаустовские содрогания не могли умерить его научный пыл. Однажды он сказал мне: «Вот любопытно, что невротики станут делать в будущем, когда все их символы окажутся раскрытыми. Ведь тогда невроз станет невозможен». Он ожидал, что просвещение принесет свои плоды, а его любимой цитатой была фраза Вольтера «Écrasez l’infâme». Отсюда проистекало удивительное знание и понимание любого болезненного психического материала, который он улавливал под сотней обличий и который мог обнажать с поистине бесконечным терпением.

72 Людвиг Клагес говорил, что «дух – противник души»[168]. Эти слова могут служить предостережением по поводу фрейдовского способа обращения с одержимой психикой. Всякий раз, когда ему это удавалось, он развенчивал «дух» как обладающую и подавляющую сущность, всякий раз сводил к «психологической формуле». Дух для него был просто «не чем иным, как». В одной беседе я как-то попытался сослаться на библейское увещевание: «Испытывайте духов, от Бога ли они»[169], но мои старания пропали втуне. Судьба вела его иным путем. Вполне возможно стать жертвой одержимости, не понимая, почему ты, собственно, одержим. Надо хоть раз спросить себя: почему именно эта идея овладела мною? Что она означает по отношению ко мне? Смиренное сомнение может уберечь от того, чтобы с головой, как говорится, окунуться в какую-либо идею и сгинуть в ней навсегда.

73 «Психологическая формула» Фрейда – лишь мнимая замена той демонической жизненной сущности, что вызывает невроз. В действительности только дух способен изгонять «духов», это не дано разуму, ибо последний есть в лучшем случае простой помощник, вроде фаустовского Вагнера[170], и едва ли годится на положение экзорциста.

V. Памяти Рихарда Вильгельма



Поделиться книгой:

На главную
Назад