Карл Густав Юнг
О духовных явлениях в искусстве и науке
© Walter Verlag AG, Olten, 1974
© Foundation of the Works of C. G. Jung, Zürich, 2007
© Перевод. А. Анваер, 2022
© Издание на русском языке AST Publishers, 2023
От редакции оригинального издания
На достижения выдающихся личностей можно смотреть с разных точек зрения. Каждую такую личность возможно оценивать под углом индивидуального развития, исторического влияния или неуловимого коллективного воздействия, выражаемого обычно в определении «дух времени» (
Эта книга выходит в свет на десятый год после смерти К. Г. Юнга и является десятой по порядку в собрании его сочинений. Увы, минувшее десятилетие печально отмечено уходом из жизни всех тех, кто первым приступал когда-то к редакционным трудам: Лена Гурвиц-Эйснер умерла 4 января 1965 г., Марианна Нихус-Юнг – 15 марта того же года, а первый издатель собрания сочинений Альберт Рашер – 5 июня 1969 г. Первого августа того же года, почти два месяца спустя, скончался Франц Риклин, психиатр и врач, лично отобранный Юнгом и включенный в состав редколлегии.
После закрытия издательства «Rascher Verlag» мы продолжили работу над собранием сочинений с издательством «Walter Verlag» и с нетерпением ожидаем выхода первых томов, подготовленных этой целеустремленной и перспективной компанией. Хочется надеяться, что читатели, собирающие полное собрание сочинений К. Г. Юнга, не станут сильно возражать против некоторых изменений во внешнем оформлении издания.
Еще раз благодарим фройлен Марию Луизу Аттенхофер за тщательную подготовку именного и тематического указателей.
I. Парацельс
1 Замечательный человек по имени Филипп Ауреол Бомбаст фон Гогенгейм, известный как Теофраст Парацельс[1], родился в этом доме 10 ноября 1493 года. Будучи средневекового склада мышления и наделенный живым интересом к мирозданию, он, пожалуй, счел бы само собой разумеющимся, если бы мы, проявляя уважение к обычаям тех дней, бросили взгляд на положение солнца в миг его рождения. Тогда солнце находилось в знаке Скорпиона, а этот знак, согласно древней традиции, благоприятен для врачей, для людей, занимающихся ядоварением, и для целителей. Управитель[2]Скорпиона – гордый и воинственный Марс, дарящий сильным доблесть и мужество, а слабых награждающий сварливым и вспыльчивым нравом. Весь ход жизни Парацельса вполне соответствовал этим обстоятельствам его рождения.
2 Опуская взоры долу, с неба на землю, на которой он был рожден, мы видим родительский дом в глубине уединенной и пустынной долины, над которой нависают мрачные леса и которая окружена суровыми могучими горами, что замыкают собой коварные склоны с изобилием оврагов и расщелин вокруг меланхолического Айнзидельна. Величественные пики Альп вздымаются угрожающе близко, и здесь мощь природы наглядно затмевает волю человека; живая и грозная, она повелевает и подчиняет, не предполагая сопротивления. Здесь природа заведомо сильнее человека, и никто не может от нее убежать: стылые воды, непоколебимые скалы, корявые деревца с торчащими среди камней корнями и отвесные утесы – все рождает в душе каждого местного жителя страсти, не поддающиеся искоренению, вселяет в сердца характерное швейцарское упрямство, твердость, прямоту и ту гордость за себя, которую можно истолковывать по разному; в благоприятном ключе – как уверенность в себе, а в неблагоприятном – как угрюмое самодовольство. Некий француз однажды отметил: «Le Suisse est caractérisé par un noble esprit de liberte, mais aussi par une certaine froideur peu agreable»[3].
3 Отец-Солнце и Мать-Земля, похоже, больше причастны к становлению характера Парацельса, нежели его кровные родители. По отцовской линии, это нужно отметить, Парацельс был не швейцарцем, а швабом, приходился сыном Вильгельму Бомбасту, незаконнорожденному потомку Георга Бомбаста из Гогенгейма, великого магистра ордена рыцарей святого Иоанна[4]. Рожденный под сенью Альп, на лоне более могущественной земли, которая, несмотря на упомянутое происхождение, сделала его своим отпрыском, Парацельс явился в мир с нравом швейцарца – в полном соответствии с тем неведомым законом топографии, что управляет человеческими судьбами.
4 Мать Парацельса была родом из Айнзидельна, больше о ней сказать нечего. Зато об отце, с другой стороны, известно многое, причем довольно отрицательного свойства. Он забрел в деревню как целитель – и поселился в этом отдаленном месте на пути паломников[5]. Имел ли он право, рожденный вне брака, носить благородное имя своего отца? Можно лишь догадываться о тех чувствах, что обуревали внебрачного ребенка: одинокий, угрюмый, лишенный первородства, он наверняка вынашивал обиду на родину в уединении лесистой долины, но жадно внимал при этом, не переставая тосковать, паломникам с их рассказами о мире, к которому ему не суждено было вернуться… Светская жизнь и мирские удовольствия были у него, что называется, в крови, однако их пришлось похоронить. Смею сказать, ничто не воздействует сильнее в психическом выражении на окружающую человека среду, в особенности в детском возрасте, чем та жизнь, которую родители не сумели прожить. Словом, мы вправе допустить, что отец оказывал сильнейшее влияние на молодого Парацельса, а тот впоследствии стал вести себя совершенно иначе.
5 С отцом его связывала крепкая любовь – быть может, единственная настоящая любовь в его жизни. Только об отце он вспоминал с любовью. Столь верный и преданный сын всегда будет заглаживать вину своего отца. Отцовские смирение и тоска превратятся у такого сына во всепожирающее честолюбие. Отцовские же обида и неизбежное ощущение своей неполноценности сделают сына мстителем за унижение отца. Он поднимет меч против всякой власти и ринется сражаться со всем, притязающим на
6 Как часто бывает, природа скверно подготовила Парацельса к такому поприщу. Ни намека на героический облик, достойный бунтаря; рост всего около полутора метров, нездоровая одутловатость, слишком короткая верхняя губа, едва прикрывающая зубы (нередкий отличительный признак нервических натур), и почти женственный костяк, столь поразивший всех очевидцев, когда в девятнадцатом столетии его останки эксгумировали в Зальцбурге[7]. В одном предании даже утверждается, что он был евнухом, хотя, насколько мне известно, никаких подтверждений этому не имеется. Так или иначе, романтические чувства, по-видимому, никогда не вплетали свои розы в его земную жизнь, и он не нуждался в их шипах, так как и без того сызмальства отличался колючим норовом.
7 Едва достигнув возраста, в котором полагалось браться за оружие, этот маленький человечек пристегнул к поясу меч – тот был для него слишком велик, но он редко позволял себе расстаться с этим мечом, ибо в шаровидном навершии прятал пилюли с лауданумом, свой истинный секрет. В таком вот виде – наверняка вызывая усмешки – он отправился покорять мир; удивительные и опасные путешествия заводили его то в Германию, то во Францию, то в Италию, то в Нижние земли[8], то в Данию, то в Швецию и Россию. Эксцентричный чудотворец, можно сказать, второй Аполлоний Тианский[9], он, как гласят легенды, странствовал по Африке и Азии, где раскрывал величайшие тайны. Он не посещал регулярных занятий, так как подчинение любому авторитету было для него табу. Этот человек сделал себя сам (
8 В Базеле судьба нанесла удар, немало омрачивший его жизнь: он потерял друга и любимого ученика, гуманиста Иоганна Опорина[14], который подло предал учителя и снабдил его врагов новым оружием. Впоследствии Опорин пожалел об этом своем поступке, но было уже поздно и ущерб не поддавался исправлению. Впрочем, все это нисколько не смягчило высокомерия и непокорности Парацельса; напротив, из-за предательства ученика он стал вести себя еще строптивее. Вскоре он вновь отправился странствовать и в путешествиях жил преимущественно бедно, нередко опускаясь до нищенства.
9 Когда ему исполнилось тридцать восемь лет, случилась характерная перемена, отразившаяся и на его сочинениях, в числе которых, наряду с медицинскими трактатами, стали появляться философские. Быть может, слово «философский» не вполне передает суть этих духовных сочинений; правильнее называть их «гностичес- кими». Вообще, подобная примечательная психическая перемена обыкновенно происходит после прохождения середины жизненного пути, ее можно описать как обращение психического потока вспять. Лишь изредка такое подспудное изменение направления чувств проявляется на поверхности, для большинства людей оно, как и все прочие важные события в жизни, остается за порогом осознания. У могучих же умов оно предстает в форме преображения интеллектуальной рассудительности в своего рода спекулятивную, или интуитивную, духовность, как было, например, с Ньютоном, Сведенборгом[15] и Ницше. У самого Парацельса напряжение между противоположностями духа было не столь выраженным, но все же достаточно заметным.
10 Теперь, когда мы кратко описали внешние условия и перипетии его личной жизни, настала пора обратиться к Парацельсу как к человеку духовному, и тут мы вступаем в мир идей, будто бы необычайно темный и загадочный для наших современников, которые в целом не обладают специфическими знаниями о позднесредневековых умонастроениях. Прежде всего Парацельс, хотя и высоко ценил Лютера, умер добрым католиком – поистине диковинное противоречие его языческой философии. Вряд ли следует думать, что католицизм был для него всего-навсего стилем жизни. Полагаю, вероисповедание было для него чем-то совершенно непонятным, над чем он никогда всерьез не задумывался, иначе у него непременно возникли бы затруднения как с церковью, так и с собственными чувствами. Парацельс явно принадлежал к числу тех людей, которые привыкли разделять разум и чувства, которые благополучно мыслят, полагаясь на силу разума, и потому им не грозит риск столкнуться с убеждениями, проистекающими из чувств. Поистине, это настоящее облегчение, когда одна рука не ведает, что творит другая, и будет праздным любопытством желать узнать, что случится, если обе руки когда-нибудь все-таки столкнутся. В те дни, если все шло хорошо, руки не сталкивались между собой; такова отличительная черта того столетия, не менее загадочная, как и, скажем, воззрения папы Александра VI и всего высшего духовенства Чинквеченто[16]. В искусстве из-под юбок церкви выпросталось веселое язычество, а в философии из-под завесы схоластических споров выбралось язычество духа, которое воплотилось в возрождении неоплатонизма и натурфилософии. Среди иных учений особенно выделялся неоплатонизм гуманиста Марсилио Фичино[17], повлиявший на Парацельса и на многие другие честолюбивые и «современные» умы той эпохи. На мой взгляд, крайне показательным для взрывного, революционного и футуристического духа того времени, оставляющего далеко позади протестантизм и предвосхищающего век девятнадцатый, является девиз книги Агриппы Неттесгеймского «De incertitudine et vanitate scientiaruim» («О тщете наук», 1527)[18]:
11 Близилась новая эра, ниспровержение авторитета церкви шло полным ходом, а следом исчезала и метафизическая уверенность готского человека[20](
12 Высшим космогоническим принципом, соответствующим гностическому демиургу, выступает Илиастр (
13 В полной противоположности христианской точке зрения высший принцип Парацельса совершенно материалистичен. Духовное начало стоит у него на втором месте, это
14 Мир Парацельса, большой и малый, состоял из одушевленных частиц, или
15 Болезнь для Парацельса была «естественным развитием, духовным, живым существом, семенем». Можно смело утверждать, что в его понимании болезнь являлась правильной и необходимой составной частью жизни, что она жила рядом с человеком, а не представлялась ненавистным «чужеродным телом», как сегодня. Заболевания были сродни самим «секретам», что присутствовали в природе; а последние, будучи составными частями природы, для нее так же необходимы, как болезни для человека. Пожалуй, наш современник-врач пожал бы Парацельсу руку и сказал: «Вряд ли все обстоит в точности так, но вы близки к истине». Весь мир, говаривал Парацельс, есть аптекарская лавка, а Бог – главный аптекарь.
16 Ум Парацельса типичен для любого переходного периода. Неустанно ищущий и отвергающий узы разум вырывается на свободу, отвергая духовный взгляд на мир, за который продолжают цепляться чувства.
17 В своих дальних странствиях Парацельс накопил богатые впечатления, не пренебрегая даже мрачнейшими источниками, как и подобало непревзойденному прагматику и эмпирику. Весь этот первичный материал он воспринимал без предрассудков, одновременно черпая из первобытной тьмы собственной психики основополагающие для творчества философские идеи. Старые языческие верования, оживавшие в жутких народных суевериях, тщательно вылавливались. Христианская духовность возвращалась к первобытному анимизму, и из нее Парацельс, благодаря схоластической подготовке, сумел состряпать философию, не имевшую христианского прообраза, зато изрядно напоминавшую способ мышления ненавистных врагов церкви – гностиков. Как всякий безжалостный новатор, отвергающий авторитет и традицию, он подвергался опасности вернуться к тому самому мировоззрению, каковое авторитет и традиция, в свою очередь, когда-то отвергли, и так зайти в разрушительный тупик, откуда нет выхода. Отдадим ему должное; разум его блуждал повсюду и проникал в далекое прошлое, но благодаря тому обстоятельству, что чувствами он продолжал цеплялись за традиционные ценности, полный регресс удалось предотвратить. В итоге такого невыносимого противостояния регресс переродился в развитие. Парацельс не отрицал духа, в который верил чувствами, но воздвигал рядом с ним контрпринцип материи: земля противоположна небу, а природа противоположна духу. По этой причине он не стал слепым разрушителем, гением-шарлатаном, как Агриппа, а сделался отцом естествознания, пионером нового духа, и как таковой по праву почитается по сей день. Он наверняка покачал бы головой, доведись ему услышать идеи, за которые его больше всего почитают некоторые современные ученики. Его выстраданным открытием был вовсе не «панпсихизм» – тот еще цеплялся за него как пережиток первобытной
II. Парацельс как врач
18 Всякий, кто хоть сколько-нибудь знаком с сочинениями этого великого врача, чьей памяти мы воздаем должное сегодня, знает, что невозможно в одной лекции уместить все достижения, которые сделали имя Парацельса бессмертным. Он пронесся по своей эпохе поистине как буря (
19 К сожалению, не могу ни назвать себя специалистом по Парацельсу, ни притязать на всеохватное знакомство с его
20 Парацельс был одновременно традиционалистом и революционером. Он хранил верность основам церковного вероучения, астрологии и алхимии, но проявлял скепсис и восставал, на практике и в теории, против ученой медицины. Во многом именно этому обстоятельству он обязан своей известностью, а в остальном лично я затрудняюсь отыскать какое-либо медицинское открытие фундаментального свойства, которое восходило бы непосредственно к Парацельсу. Важное для нас причисление хирургии к области медицины для Парацельса было не развитием новой науки, а всего-навсего заимствованием плодов ремесла цирюльников и полевых хирургов, наряду с плодами ремесла повитух, ведьм, колдунов, астрологов и алхимиков. Пожалуй, следует заранее принести извинения за столь еретические слова, но мне кажется, что Парацельс, живи он сегодня, оказался бы стойким защитником всех тех занятий, которые ученая медицина не позволяет принимать всерьез, будь то остеопатия, магнитопатия, иридодиагностика[43], исцеление верой, различные диеты или что-то еще. Если на мгновение вообразить чувства преподавателей современного университета, где вдруг открылись кафедры иридодиагностики, магнитопатии и «Христианской науки»[44], то мы вполне сможем понять возмущение медицинских факультетов Базеля по поводу Парацельса – тот сжигал классические учебники по медицине, читал свои лекции на немецком языке и, презирая надлежащее ученое облачение, расхаживал по улицам в рабочей куртке. Славная базельская карьера «дикого осла из Айнзидельна», как его называли, завершилась быстро. Проказы Парацельсова духа были неприемлемы для почтенных врачей того времени.
21 В этом отношении у нас есть ценное свидетельство современника-врача, ученого доктора Конрада Гесснера из Цюриха. Это письмо, написанное на латыни, личному врачу императора Фердинанда I Крато фон Краффтгейму от 16 августа 1561 года[45]. Пускай текст составлен через двадцать лет после смерти Парацельса, в нем до сих пор ощущаются отголоски тех чувств, которые Парацельс вызывал у окружающих. Отвечая на вопрос Крато, Гесснер заявляет, что у него нет списка сочинений Парацельса и вообще он не видит надобности в таковом, поскольку имя Теофраста совершенно недостойно упоминать рядом с именами уважаемых авторов, не говоря уж о врачах-христианах, а тем более заодно с именами благочестивых граждан, к коим можно отнести и язычников. Сам Парацельс и его последователи – мерзкие еретики-ариане[46]. Более того, Теофраст не чужд колдовству и призывает демонов. «Базельский
22 Гесснер заканчивает письмо лапидарно: «По счастью, наши типографы отказались печатать сей труд». Еще письмо сообщает, что Парацельса не считали одним из «boni scriptores»[50]. Его даже подозревали в занятиях различными видами магии и, хуже того, в приверженности арианской ереси[51]. Оба проступка в те времена признавались тяжким преступлением. Подобные обвинения отчасти объясняют, полагаю, неугомонность Парацельса и его тягу к странствиям, которая никогда его не покидала и гнала из города в город через пол-Европы. Не исключено, что он просто-напросто опасался за собственное благополучие и доброе здравие. Нападки Гесснера на трактат «De anatome corporis humani» оправданы в том отношении, что Парацельс и вправду насмехался над анатомическим вскрытием, которое тогда начинали практиковать, и утверждал, что врачи вообще ничего не видят в разрезанных органах. Сам он интересовался преимущественно космическими соотношениями органов, как учила астрологическая традиция. Свое учение об «astrum en corpore»[52]он проповедовал повсеместно, оно излагается в каждом его труде. Верный представлению о человеке как о микрокосме, он находил «небесную твердь» в человеческом теле и называл ту
23 Письмо Гесснера ясно показывает, как воспринимали Парацельса коллеги-современники, уважаемые в своем деле. Однако теперь попробуем составить представление о Парацельсе-враче из его собственных сочинений. Для этого я позволю Парацельсу высказаться самому, но, поскольку в его текстах довольно много тех слов, что были им придуманы, мне придется время от времени кое-что уточнять и комментировать.
24 Частично удел врача состоит в том, чтобы усваивать специальные знания. Парацельс тоже придерживался этого мнения[55]. Сам он, кажется, учился в Ферраре и получил там докторскую степень. Еще он изучал классическую медицину по Гиппократу, Галену и Авиценне, уже усвоив некий набор знаний от своего отца. В книге «Paragranum» об искусстве врача говорится так: «Что же такое искусство врача? Надлежит ему ведать, что полезно, а что вредно для неосязаемого, для
25 Эта цитата немедленно побуждает заняться поисками диковинных истоков эмпиризма Парацельса. Вот он перед нами, бродячий ученый в дороге, с компанией спутников; вот он входит в деревенскую кузню, хозяин которой, будучи главным врачебным авторитетом, знает все заклинания для заживления ран и остановки крови. От охотников и рыбаков он слышит дивные рассказы о наземных и водных существах – об испанских древесных гусях, каковые, разлагаясь, превращаются в черепах, и об оплодотворяющей силе ветра в Португалии, порождающего мышей в снопе соломы, что подвешен на шесте[58]. Паромщик рассказывает о лориндах, вызывающих таинственный, загадочный «плач и шелест вод»[59]. Животные болеют и исцеляются, как люди, а горцы твердят даже о болезнях металлов, о медной проказе и тому подобном[60]. Все это должен знать врач, которому полагается разбираться также в чудесах природы и осознавать причудливое соответствие микрокосма и макрокосма, не только видимого мироздания, но и незримых космических тайн, или мистерий. Мы встречаем одну из этих тайн – Мелюзину, волшебное существо, принадлежащее наполовину фольклору, наполовину алхимическому учению Парацельса, что дока- зывается ее связью с
26 Вернемся теперь к нашей теме – к врачебной науке в представлении Парацельса. В книге «Paragranum» говорится, что врач «зрит и ведает все болезни вне человеческого тела»[63], что он «должен исходить из внешнего, а не из самого человека»[64]. «Посему врач исходит из того, что предстает его взору, а по тому, что ему явлено, он зрит то, что скрыто, то бишь из внешнего он прозревает внутреннее. Лишь внешнее наделяет знанием о внутреннем; без внешнего познать внутреннее невозможно»[65]. Это означает, что врач приобретает знание о болезни не столько от больного, сколько от прочих явлений природы, никак, по-видимому, не связанных с человеком, – прежде всего от алхимии. «Если врачам сие неведомо, – говорит Парацельс, – значит, им неведомы и тайны. Если они не знают, как возникает медь и что порождает
27 Получается, что врач узнает – скажем, по болезням металлов, – от какой болезни страдает человек. Следовательно, он должен быть алхимиком. Ему пристало «применять
28 В этих словах вновь проступает обращение к тайному учению. Алхимия – вовсе не просто химическая процедура, как мы понимаем ее сегодня; в гораздо большей степени это процедура философская, особая разновидность йоги (йога тоже стремится вызвать психическую трансформацию). По этой причине алхимики сопоставляли свои
29 Врач должен был быть не только алхимиком, но и астрологом[80], ибо вторым источником знаний для него является «небесный свод». В книге «Labyrinthus medico- rum» Парацельс говорит, что звезды небесные должны быть «сведены вместе» и что врачу следует «извлекать из них суждение о небесном своде»[81]. Не владея искусством астрологического истолкования, врач оказывается всего лишь
30 Врач должен научиться познавать это внутреннее небо. «Ибо если небо ведомо ему лишь извне, он пребудет астрономом и астрологом; а вот если он соотнесет оный порядок с человеком, то познает два неба. Сии два наделяют врача сведениями о той части, на кою воздействует верхняя сфера. Эта [часть?] должна присутствовать без немощи у самого врача, дабы мог он познать
31 Невольно вспоминается кантовское изречение – «звездное небо надо мной и нравственный закон во мне»[87]– тот «категорический императив», который, говоря психологически, занял место
32 Небесный Отец,
33
34 Названия болезней также должны соотноситься с астрологией, как и анатомия, которая для Парацельса означала астрофизиологическое представление о человеке, «соответствие
35 Что касается названий болезней, Парацельс считал, что эти названия следует выбирать в соответствии со знаками зодиака и планетами – к примеру,
36 Итак, мы видим, что для Парацельса этиология, диагностика, прогнозы, лечение, нозология, фармакология, фармацевтика и (далеко не в последнюю очередь) повседневные тяготы врачебной практики были напрямую связаны с астрологией. Он увещевал своих коллег: «Врачам всем до единого нужно стараться вызнать причину удач и бед; кто на сие не способен, тому надлежит сторониться врачевания»[116]. Можно истолковать эти слова так: если указания, извлекаемые из гороскопа больного, оказываются неблагоприятными, врач вполне может отказаться от лечения, – а это поистине желанная возможность в те суровые времена, как мы знаем по врачебной карьере великого доктора Кардана[117].
37 Помимо изучения алхимии и астрологии врач должен быть и философом. Что Парацельс подразумевал под словом «философия»? В его понимании это было некое учение, ничуть не похожее на нынешние представления. Для него философия была, если угодно, «оккультной». Нельзя забывать, что Парацельс был истовым алхимиком до мозга костей и что его «натурфилософия» проистекала не столько из размышлений, сколько из опыта. В алхимической традиции
38 Эти подготовительные замечания могут помочь нам понять вопрос Парацельса: «Что есть природа, кроме философии?»[122]«Философия» – в человеке и вне человека. Она подобна зеркалу, которое сочетает в себе четыре элемента мироздания, ибо в них-то и отражается микрокосм[123]. Последний познается по «матери»[124], то бишь по стихийной «материи». На самом деле существуют две «философии», которые относятся к низшей и высшей сферам бытия. Низшая философия изучает минералы, тогда как высшая обращена к
39 Ничуть не удивительно поэтому, что философия предполагает деятельный труд. В трактате «Fragmenta Medica» читаем: «В философии заключено познание, полная глобула, и достигается оно посредством
40 Не стану далее нагромождать цитаты, поскольку уже должно быть ясно, что врачебная «философия» относится к тайным учениям. Вследствие этого нас не удивляет, что Парацельс был большим поклонником магии и
41 Прежде чем завершить свой слишком краткий очерк, я хотел бы указать на важнейшую особенность парацельсовской методы – на психотерапевтическую ее сторону. Парацельс придерживался древнего искусства «зачарования» болезней (папирус Эберса[140]содержит обилие прекрасных примеров этого искусства из древнего Египта[141]) и называл свой метод
42 Об отношении врача к пациенту мы находим у Парацельса немало верных замечаний. Из обилия высказываний на эту тему я хотел бы привести в заключение несколько разрозненных изречений из «Liber de caducis»[145]. «Прежде всего крайне насущно сказать о сострадании, каковое должно у врача быть врожденным». «Где нет любви, там нет искусства». Врач и его лекарства суть не что иное, как «милость Господня нуждающимся». Искусство достигается «трудами любви». «Значит, врач должен быть наделен состраданием и любовью не менее, чем Сам Господь в Своем принятии человека». Сострадание – «наставник врача». «Под Господом хожу, а Господь подо мною ходит, под Ним я тружусь, а Он подо мною трудится. Вместе мы подчиняемся друг другу, и в такой любви один покорен другому». Врач вовсе не лечит, он – «средство, коим приводится в действие природа». Исцеление само произрастает в земле и «выталкивается» из нее, даже «если мы ничего не сеяли». «Искусство сие заключено в сердце: если твое сердце предано лжи, врач внутри тебя тоже предастся лжи». «Да не воскликнет кто в отчаянии следом за сатаной: сие невозможно». Человек должен полагаться на Господа. «Ибо вскоре заговорят с тобою травы и корни, и в них будет та сила, каковая тебе потребна». «Врач приходит на пиршество, куда не явились приглашенные гости».
43 На сем позвольте закончить мое выступление. Я буду вполне удовлетворен, если окажется, что я сумел дать хотя бы общее представление о странной личности и духовной силе знаменитого врача, которого современники справедливо называли «Лютером от медицины». Парацельс был одной из величайших фигур Возрождения, одной из самых непостижимых фигур того времени. Для нас до сих пор, спустя четыреста лет, он остается загадкой.
III. Зигмунд Фрейд как культурно-историческое явление
44 Пытаться вместить живого человека в историческую перспективу – задача крайне непростая и даже опасная. Впрочем, такая попытка позволяет, по крайней мере, оценить значение этого человека для истории и понять, в какой степени он сам был обусловлен историей, если его жизнедеятельность и мышление как таковые составляют замкнутое целое, как у Фрейда. Учение Фрейда, полагаю, в основных своих чертах известно сегодня каждому образованному обывателю, однако оно все же имеет некие пределы (пусть их не сразу замечаешь), а также не предусматривает каких-либо «посторонних» дополнений, заимствуемых из иных областей науки; оно опирается на ряд вполне прозрачных принципов, каковые, если отбросить все остальное, господствуют в его мышлении и пронизывают то целиком. Вдобавок создатель этого учения отождествил его с собственным методом «психоанализа», и в итоге сложилась строгая научная система, справедливо обвиняемая в притязаниях на абсолютизм. С другой стороны, чрезвычайное внимание к этой теории обособляет ее и выделяет – как причудливое и отчасти уникальное явление – из общей научно-философской канвы. Она никоим образом не сочетается с прочими современными понятиями, а автор этой теории не предпринимал осознанных усилий по установлению связи с ее историческими предшественниками. Отмеченное впечатление обособленности усугубляется своеобразной терминологией, которая временами переходит в субъективный жаргон. Судя по всему – а сам Фрейд наверняка предпочел бы, чтобы воспринималось именно так, – эта теория разрабатывалась исключительно в кабинете врача и кажется малопривлекательной для всех, кроме него самого; это своего рода заноза во плоти «академической» науки. Что ж, любая идея, сколь угодно оригинальная и обособленная, все же не падает с неба – она проистекает из мыслесети (
45 Исторические условия, которые предшествовали появлению Фрейда, были таковы, что его пришествие оказалось во многом необходимым, а основополагающее положение его учения, то бишь вытеснение сексуальности, и вовсе предельно четко обусловлено исторически. Подобно своему великому современнику Ницше, Фрейд утвердился в конце викторианской эпохи (последняя, увы, не заслужила особого, столь же подходящего обозначения на континенте, хотя была не менее характерной для германских и протестантских стран, чем для стран англосаксонских). Викторианская эпоха – это пора подавления, пора судорожных попыток искусственно сохранять жизнь анемичным идеалам в рамках буржуазной респектабельности посредством постоянного морализаторства. Эти идеалы – последние отпрыски коллективных религиозных идей Средневековья, чуть ранее подвергшихся существенному пересмотру в ходе французского Просвещения[146] и последовавшей за ним революции. Одновременно и древние политические истины выхолащивались и грозили окончательно пасть. Правда, до полного их ниспровержения было еще слишком рано, и потому на протяжении всего девятнадцатого столетия прилагались отчаянные усилия к тому, чтобы предотвратить полное исчезновение средневекового христианства. Политические революции жестоко подавлялись, эксперименты в области моральной свободы осуждались бюргерским по духу общественным мнением, а критическая философия конца восемнадцатого столетия попросту иссякла в своих стремлениях отхватить мироздание как целое в рамках обновленной и систематизированной системы средневекового мышления. Зато в девятнадцатом столетии просвещение медленно торило себе путь, прежде всего в форме научного материализма и рационализма.
46 Вот то материнское лоно, что породило Фрейда, и духовные качества этого лона во многом предопределили фрейдовские взгляды и учение. Он тяготеет к объяснению всего на свете рационально – ровно так, как мечталось ученым восемнадцатого века; к числу любимейших его высказываний принадлежат слова Вольтера: «Écrasez l’infâme»[147]. С нескрываемым удовлетворением он неизменно указывает на те или иные изъяны; все сложные психические явления, будь то искусство, философия или религия, подпадают у него под подозрение и видятся ему «всего-навсего» вытеснением полового влечения. Это редукционистское по своей сути и негативное отношение Фрейда к принятым культурным ценностям проистекает из исторических условий, непосредственно ему предшествовавших. Он видит все так, как к тому побуждает эпоха. Наиболее ясно это проявляется в работе «Будущее одной иллюзии», где рисуется религиозная картина, в точности соответствующая предрассудкам материалистической эры.
47 Революционная страсть Фрейда к негативным объяснениям обусловлена тем историческим фактом, что викторианская эпоха отстаивала мнимые культурные ценности во имя торжества бюргерского мировоззрения, а среди используемых для этой цели инструментов религия – или, точнее, религия подавления (
48 Это представление о человеке в историческом рассмотрении является реакцией на викторианскую склонность воспринимать мир как
49 Если оценивать Фрейда задним числом под этим вот углом зрения, как выразителя обид века нового на век предыдущий, с его иллюзиями, лицемерием, полуправдой, с ложными, чрезмерными эмоциями, болезненной моралью, с мнимой и бесплодной религиозностью, с поистине плачевным вкусом, то нетрудно составить более правильное, как мне кажется, мнение, чем если прославлять его как глашатая новых путей и новых истин. Он – великий разрушитель, сбрасывающий оковы прошлого. Он избавляет нас от нездорового давления мира гнилых привычек. Он показывает, как ценности, в которые верили наши родители, можно истолковать совершенно иначе: примерами здесь служат сентиментальный вздор о родителях, которые живут якобы только ради своих детей, фантазии о благородном сыне, всю жизнь боготворящем мать, или об идеальной дочери, во всем покорной отцу. Раньше всему этому верили некритически, но стоило лишь Фрейду выдвинуть не слишком-то приятную теорию инцестуозной сексуальности в качестве предмета обсуждения, как начали возникать благотворные сомнения (разумеется, по соображениям душевного здоровья они не должны заходить слишком далеко).
50 Чтобы правильно понять сексуальную теорию, ее следует воспринимать как негативную критику современной психологии. Мы способны примириться даже с самыми суровыми ее утверждениями, если будем знать, против каких исторических условий они направлены. Едва мы узнаем, как девятнадцатое столетие искажало совершенно естественные явления, создавая сентиментальные, моралистические добродетели во имя сохранения привычного мировоззрения, становится понятным, что именно подразумевает Фрейд, утверждая, будто младенец испытывает сексуальную тягу к материнской груди (это утверждение вызвало величайшее волнение в обществе). Такое истолкование ставит под сомнение пресловутую невиновность младенца и опорочивает сами отношения матери и ребенка. В том и состоит значение этого утверждения: оно бьет точно в сердце представления о «святом материнстве». Само рождение детей – не что-то святое, а вполне естественное, природное явление. Если кто-то принимается рассуждать о святости, то поневоле возникает сильное подозрение, будто за этими словами должно скрываться нечто нечестивое. Фрейд назвал «скрытое», вот только, увы, очернил младенца, а не мать.
51 С научной точки зрения теория инфантильной сексуальности не имеет важного значения. Гусенице ведь безразлично, скажем ли мы, что она поедает листья с обычным удовольствием или с сексуальным удовлетворением. Исторический вклад Фрейда состоит не в схоластических ошибках толкования в области специализированной науки, а в том факте, которому справедливо приписывают его славу: подобно ветхозаветным пророкам, он низвергал ложных идолов и безжалостно обнажал гнилость современной психики. Всякий раз, когда происходит болезненная редукция (когда он объясняет Бога девятнадцатого столетия как возвеличенного папу римского, а стяжательство толкует как инфантильное наслаждение экскрементами), мы можем быть уверены, что нападкам подвергаются коллективные ценности, подлинные и мнимые. В чем, например, слащавый бог девятнадцатого столетия соответствует
52 Подобно Ницше, мировой войне[153]или Джеймсу Джойсу, своему «отражению» в литературе, Фрейд – это ответ на болезни девятнадцатого столетия. В том и заключается прежде всего его значение. Тем, кто смотрит вперед, он не предлагает какой-либо содержательный план, ведь даже дерзновенным усилием или посредством наисильнейшей воли поистине невозможно воспроизвести в настоящей жизни все подавленные инцестуозные желания и прочие несовместимости человеческой психики. Напротив, протестантские священ- ники охотно погрузились в психоанализ, поскольку тот видится им превосходным способом сделать человеческую совесть восприимчивой к обилию грехов помимо сознательных (это и вправду гротескный, но чрезвычайно логичный поворот событий, предсказанный много лет назад Стэнли Холлом[154] в его автобиографии). Даже фрейдисты начинают сегодня замечать новое, причем, если это вообще возможно, еще более бездушное вытеснение – что вполне понятно, ибо никто не знает, как поступать с несовместимыми желаниями. Наоборот, начинаешь осознавать, что здесь подавление и вытеснение, пожалуй, неизбежно.
53 Дабы смягчить этот «спазм совести» (
54 Обсуждая все перечисленное, я хочу привлечь внимание не к профессиональным затруднениям практикующего психотерапевта, а к тому очевидному для меня факту, что программа Фрейда не предполагает будущего. Все в ней обращено вспять. Единственный интерес Фрейда – это выяснить, откуда что-либо взялось, а не развитие. Вот почему, а вовсе не из научной потребности в установлении каузальности, он стремится искать причины, ибо в противном случае от него не ускользнуло бы то обстоятельство, что многие психологические факты имеют объяснения, совершенно отличные от
55 Прекрасный образчик тут – его очерк о Леонардо да Винчи и проблеме двух матерей[156]. Да, у незаконнорожденного Леонардо действительно имелись настоящая мать и мачеха, но на самом деле эту проблему можно трактовать как мифологический мотив, даже когда двух матерей нет и в помине. У мифических героев очень часто две матери, а для египетских фараонов этот мифологический обычай был фактически
56 Принято считать, что наука стремится к беспристрастной, непредвзятой и всеобъемлющей истине. Теория Фрейда, с другой стороны, есть – в лучшем случае – лишь частичная истина, а потому, чтобы уцелеть и доказать свою полезность, она требует догматичности и инквизиторского фанатизма. Для научной истины достаточно простого утверждения. Психоаналитическая теория втайне не намерена выдавать себя за строгую научную истину; она направлена, скорее, на более широкую общественность. Отсюда мы опознаем ее «кабинетное» происхождение. Она проповедует те истины, которые чрезвычайно важны для невротика начала двадцатого столетия, этой бессознательной жертвы поздневикторианского психологизма. В нем психоанализ уничтожает ложные ценности, выжигая гниль «мертвого века». В какой-то степени это действительно ценное, действительно необходимое расширение практических знаний, немало способствовавшее изучению невротической психологии. Мы должны быть благодарны смелой односторонности Фрейда за то, что ныне медицина в состоянии лечить случаи невроза индивидуально и превратить индивидуальную психику в объект исследования – ведь до Фрейда подобное рассматривалось как редкий курьез.
57 Но поскольку невроз не является болезнью, свойственной одной только викторианской эпохе, поскольку он широко распространен во времени и пространстве, встречается даже среди людей, которые не нуждаются ни в особом сексуальном просвещении, ни в разрушении вредных допущений на сей счет, то теория невроза или теория сновидений, основанные на викторианских предрассудках, имеют для науки разве что второстепенное значение. Будь иначе, Адлер со своей принципиально отличной теорией[158]потерпел бы полную неудачу. Адлер все сводит не к принципу удовольствия, а к влечению к власти, и успех его теории нельзя отрицать. Этот факт с ослепительной ясностью выявляет односторонность теории Фрейда. Адлеровская теория, правда, еще одностороннее, однако вместе с фрейдовской она дает более всеобъемлющую и четкую картину общего негодования и восстания против духа девятнадцатого столетия. Все современное отступничество от идеалов наших отцов в Адлере отражается наглядно.
58 Впрочем, человеческая психика – не просто плод духа времени, а нечто гораздо более постоянное и неизменное. Девятнадцатое столетие – лишь локальное и преходящее явление, оставившее тонкий слой пыли на многовековой психике человечества. Едва этот слой сотрется, а наши профессиональные окуляры прояснятся, что мы увидим перед собой? Как прикажете оценивать психику и как объяснять невроз? Эта проблема встает перед каждым аналитиком, чьи пациенты не излечиваются даже после того, как выявлены и объяснены все сексуальные переживания детства, а все культурные ценности и установки расчленены на мрачные составляющие, – даже когда пациент становится странной фикцией, то есть «нормальным» человеком и стадным животным.
59 Общая психологическая теория, притязающая на звание научной, не должна опираться на пороки развития девятнадцатого столетия; кроме того, теория невроза должна объяснять что угодно, вплоть до истерии у маори. Как только сексуальная теория покидает узкую область невротической психологии и ее применяют в других областях, например в области первобытной психологии, односторонность и неполноценность этой теории начинают сразу бросаться в глаза. Прозрения, выросшие из наблюдений за венскими неврозами в промежутке между 1890-м и 1920 годами, оказываются плохими инструментами применительно к проблемам тотема и табу, пусть даже это применение осуществлено поистине мастерски. Фрейд не сумел проникнуть в тот более глубокий слой психики, который присущ всем людям. Он и не смог бы этого сделать, не изменив своему историческому предназначению. Свою же задачу он выполнил, посвятив ей целую жизнь и заслуженно обретя громкую славу.
IV. Зигмунд Фрейд
60 История культуры последних пятидесяти лет неразрывно связана с именем Зигмунда Фрейда, основателя психоанализа, скончавшегося на днях. Фрейдистское мировоззрение распространилось на все, по сути, области современного мышления, не считая точных наук. Везде, где человеческая психика проявляет себя зримо и весомо, это мировоззрение оставило свой след, прежде всего в широкой области психопатологии, далее в общей психологии, философии, эстетике, этнологии и – не в последнюю очередь – в психологии религии. Все, что человек может сказать о природе психики (не важно, верны его слова или только кажутся таковыми), по необходимости затрагивает основы всех наук о человеке, пускай по-настоящему значимые открытия сделаны в области медицины, которая, как известно, не причисляется к «гуманитарным наукам».
61 Фрейд был прежде всего «специалистом по нервам» в самом строгом смысле этого слова и во всех отношениях всегда им оставался. По образованию он не был ни психиатром, ни психологом, ни философом. В философии ему не хватало даже самых элементарных познаний. Однажды в личной беседе он уверял меня, что ему и в голову не приходило читать Ницше. Этот факт важен для понимания специфических взглядов Фрейда, которые отличаются полным отсутствием каких-либо философских предпосылок. Его теории безошибочно опознаются как измысленные в кабинете врача. Постоянной отправной точкой для него служит невротическая, больная психика, раскрывающая свои секреты со смесью нежелания и плохо скрываемого удовольствия под критическим взглядом врача. При этом невротический пациент не только индивидуален, еще он является представителем местного и современного мышления, а значит, налицо мостик между точкой зрения врача на конкретный случай и некоторыми общими предположениями. Существование этого мостика позволило Фрейду направить интуицию вовне, прочь от узких рамок врачебного кабинета и в широкий простор моральных, философских и религиозных идей, которые, увы, также оказались пригодными для подобного критического исследования.
62 Фрейд обязан своим первоначальным достижениям гению Шарко[159], своего великого учителя в клинике Сальпетриер. Начинал он с глубокого изучения теорий гипноза и внушения и в 1888 году перевел на немецкий книгу Бернгейма[160] о внушениях. Затем он воспринял утверждение Шарко, что истерические симптомы суть следствия определенных идей, завладевших «мозгом» пациента. Ученик Шарко Пьер Жане[161]развил эту теорию в своем обширном труде «Névroses et idées fixes» («Неврозы и навязчивые идеи») и снабдил теоретические выкладки необходимыми основаниями. Старший коллега Фрейда в Вене Йозеф Брейер предоставил пример из своей практики в поддержку этого чрезвычайно важного открытия (которое, кстати, уже было сделано ранее многими семейными врачами) и выдвинул теорию, о которой Фрейд говорил, что она «совпадает со средневековыми воззрениями, стоит лишь заменить психологической формулой “демонов” жреческой фантазии». Вот так средневековая теория одержимости (смягченная Жане до
63 Это рабочее определение, безусловно, было упрощенным – слишком простым для того, чтобы воздать должное неврозам как таковым. Тогда-то Фрейд и приступил к собственным, самостоятельным исследования. В первую очередь его занимал вопрос о душевных травмах. Вскоре он выяснил (или счел, будто выяснил), что травмирующие факторы не осознаются вследствие своей болезненности. А болезненны они потому, что, по его тогдашним представлениям, все как один связаны с областью половых отношений. Теория сексуальной травмы была первой независимой теорией истерии от Фрейда. Каждый специалист, имеющий дело с неврозами, знает, с одной стороны, насколько больные внушаемы, а с другой – насколько ненадежны их рассказы. Словом, фрейдовская теория сразу ступила на скользкую и коварную почву. В результате Фрейд вскоре ощутил необходимость исправить ее (во многом как бы исподтишка), приписав травмирующее влияние аномальному развитию инфантильных фантазий. Движущей силой этой пышно цветущей в фантазиях деятельности он постановил считать детскую сексуальность, о которой раньше старались вообще не говорить. Конечно, случаи аномального преждевременного развития давно известны и описаны в медицинской литературе, но не предполагалось, что подобное может иметь место у относительно нормальных детей. Фрейд тоже не допустил такой ошибки и не стал рассуждать о каких-либо конкретных формах преждевременного развития. Скорее, все свелось к перефразированию и новому истолкованию более или менее нормального детского поведения с точки зрения сексуальности. Эта теория вызвала бурю негодования и отвращения, прежде всего в профессиональных кругах, а затем и среди образованной общественности. Помимо того факта, что всякая радикально новая идея неизменно вызывает сильнейшее сопротивление специалистов, теория Фрейда об инстинктивной жизни младенцев была посягательством на область общей и нормальной психологии, поскольку его наблюдения из психологии неврозов были перенесены в область общей психологии – на территорию, которая никогда ранее не подвергалась такому освещению.
64 Тщательное и кропотливое исследование невротических, в особенности истерических, психических состояний позволило Фрейду установить, что такие больные нередко ведут необыкновенно живую сновидческую жизнь и любят рассказывать о своих сновидениях. По структуре и способу выражения эти сновидения часто соответствуют симптоматике неврозов, а тревожные состояния и тревожные сны идут рука об руку и, очевидно, возникают из одного и того же источника. В силу этого Фрейд просто не мог не включить сновидения в свои исследования. Он очень быстро осознал, что «преграждение» травматического аффекта происходит из-за вытеснения «несовместимого» материала. Симптомы суть подмена побуждений, желаний и фантазий, которые из-за своей моральной или эстетической болезненности подвергаются «цензуре» со стороны этических условностей. Иначе говоря, они вытесняются из сознания определенными моральными установками, а некое специфическое торможение мешает их запоминанию. «Теория вытеснения», как метко назвал ее Фрейд, стала центральным элементом его психологии. Поскольку с помощью этой теории можно было объяснить очень многое, не вызывает удивления тот факт, что она применялась и к сновидениям. Книга «Толкование сновидений» Фрейда (1900) – эпохальный труд, самая, быть может, дерзновенная в истории попытка разобраться с загадкой бессознательной психики на твердой почве эмпиризма. Фрейд стремился показать на материале клинических случаев, что сны являются замаскированными исполнениями желаний. Это распространение понятия «механизм вытеснения», заимствованного из психологии неврозов, на феномен сновидений стало еще одним посягательством на область нормальной психологии. Сей шаг имел значительные последствия, ибо он обнажил проблемы, для преодоления которых требовалось более сложное оборудование, нежели кушетка в кабинете врача.
65 Пожалуй, «Толкование сновидений» можно признать важнейшей работой Фрейда – и наиболее уязвимой для нападок. Для нас, молодых психиатров, это был своего рода свет в окне, а для наших старших коллег – предмет постоянных насмешек. Между тем Фрейд, признавая, что невроз имеет характер средневековой «одержимости» и трактуя сновидения как чрезвычайно важный источник сведений о бессознательных процессах («Сновидение – это
66 Теория вытеснения далее была применена к истолкованию остроумия, и в 1905 году Фрейд опубликовал работу «Остроумие и его отношение к бессознательному» в дополнение к своей «Психопатологии обыденной жизни». Обе работы с удовольствием прочитает и многое поймет любой неспециалист. Выход за пределы теории вытеснения в область примитивной психологии в «Тотеме и табу» был менее успешным, так как применение понятий, выведенных из психологии невротиков, к воззрениям первобытных людей не объясняло мышления последних, а лишь выявляло чересчур явно все злоключения первых.
67 Последним применением этой теории к области религии стала работа «Будущее одной иллюзии» (1927). «Тотем и табу» по сей день можно во многом признать содержательным и полезным трудом, но того же, к сожалению, никак не скажешь о последней работе. Недостаточная подготовка Фрейда в области философии и истории религии буквально бросается в глаза, даже если пренебречь тем фактом, что он вообще не понимал, что такое религия. На склоне лет он написал книгу о Моисее, который привел детей Израиля в Землю Обетованную, но сам не дожил до того, чтобы на нее ступить[164]. То обстоятельство, что выбор автора пал именно на Моисея, далеко, думаю, не случайно, если мы говорим о личности Фрейда.
68 Как было сказано ранее, Фрейд всегда оставался в первую очередь врачом. Несмотря на весь интерес к прочим областям знания, он постоянно держал перед своим мысленным взором клиническую картину невроза – ту самую установку, которая делает людей больными и мешает им быть здоровыми. Человек с такой установкой всегда и во всем видит изъяны; сколько бы он с нею ни боролся, ему непрестанно приходится лицезреть то, к чему принуждает эта демонически навязчивая картина: он видит уязвимые места, неосознанные желания, скрытую обиду, тайное и незаконное исполнение желаний, искаженных внутренним «цензором». Невротик болен именно потому, что подобные воззрения его обуревают; пусть в его бессознательном много всего другого, со стороны кажется, что оно населено исключительно теми содержаниями, которые сознание отвергло по очень веским причинам. Таким образом, ключевым для мысли Фрейда является разрушительный и пессимистический посыл «ничего, кроме». Фрейд не прорывается к представлению о полезных, целительных силах, которые позволили бы бессознательному принести какую-то пользу пациенту. Все подвергается критике, которая сводит психические явления к неблагоприятным знамениям или двусмысленностям – или, по крайней мере, заставляет подозревать, что такие элементы существуют. Эта негативная установка, несомненно, справедлива применительно к тем игрищам воображения, которые невроз производит в таком изобилии. Здесь догадка о чем-либо неприятном, но скрытом от сознания, часто бывает очень кстати (но все же не всегда). Кроме того, нет болезни, которая не была бы одновременно неудачной попыткой своего излечения. Вместо того чтобы выставлять больного тайным соучастником нравственно недопустимых желаний, можно с тем же успехом считать его невольной жертвой инстинктивного влечения, которого он сам не понимает и справиться с которым не в состоянии никто в его окружении. Сновидения, в частности, можно рассматривать как персональные предсказания природы, не имеющие ничего общего со «слишком человеческими» действиями самообмана, которые, по Фрейду, тоже принадлежат процессам сновидения.
69 Я говорю все это не для того, чтобы раскритиковать теории Фрейда, а лишь для того, чтобы должным образом подчеркнуть его скептицизм в отношении всех (или большинства) идеалов девятнадцатого столетия. Фрейда нужно оценивать именно с учетом этой культурной канвы, к обнажению пороков и язв которой он непосредственно причастен. В девятнадцатом столетии блестело многое, но далеко не все, в том числе религия, было золотом. Фрейд – великий разрушитель, а рубеж веков открывал столько возможностей для разоблачения былых идеалов, что одного Ницше оказалось недостаточно. Фрейд справился со своей задачей, причем очень тщательно. Он возбуждал в людях здоровое недоверие и тем обострял стремление к постижению и усвоению подлинных ценностей. Вся эта болтовня о врожденной доброте человека, которая сделалась общим местом, едва догмат первородного греха перестали понимать как должно, развеялась стараниями Фрейда по ветру; то же немногое, что осталось, вытеснится, будем надеяться, навсегда варварством двадцатого столетия. Фрейд не был пророком, но явно относится к ряду пророческих фигур. Подобно Ницше, он низверг гигантских идолов наших дней, и еще предстоит выяснить, насколько подлинны наши наивысшие ценности, не затмила ли их блеск грязь Ахерона[165]. Сомнение в нашей культуре и ее ценностях[166]– таков современный невроз. Будь наши убеждения и вправду непогрешимыми, никто и никогда не усомнился бы в них. Никто не смог бы даже вообразить, что наши идеалы суть старательно маскируемые выражения истинных мотивов, которые нам хорошо удается скрывать. Но девятнадцатый век оставил нам в наследство сомнительное суждение, что сомнение не просто возможно, а вполне допустимо и даже похвально. Золото показывает себя в огне, а Фрейда нередко сравнивают со стоматологом, который самым болезненным образом высверливает кариозную ткань. В целом сравнение верное, но оно утрачивает смысл, когда дело доходит до наполнения золотом, ибо психология Фрейда не заполняет пробелов. Если критический разум подсказывает нам, что в некоторых отношениях мы иррациональны и инфантильны или что все религиозные верования суть иллюзии, как поступать с этой нашей иррациональностью, что подставить вместо наших разрушенных иллюзий? В нашей наивной ребячливости заложены семена творчества, а иллюзия – естественная составляющая жизни, и ничто нельзя вытеснить или заменить рациональностью и практичностью условностей.
70 Психология Фрейда обитает в узких рамках научного материализма девятнадцатого столетия. Его философские предпосылки так и не были исследованы – должно быть, из-за недостаточного философского оснащения самого творца этой психологии. В итоге он неизбежно угодил под влияние местных и временных предрассудков (этот факт отмечают многие критики). Психологический метод Фрейда сродни прижиганию больного места и предназначен преимущественно для лечения невротических пациентов. Это инструмент, которым врач должен пользоваться, но инструмент опасный и губительный – или, в лучшем случае, бесполезный – в применении к естественным проявлениям жизни и ее потребностям. Пожалуй, толика односторонности и догматизма в теории, подкрепляемая порой фанатичной нетерпимостью, была насущна в первые десятилетия нашего века, но позже, когда новые идеи получили широкое признание, все переросло в общий урон привлекательности и даже, как всякий фанатизм, вызвало подозрение во внутренней неуверенности автора теории. В конце концов, каждый из нас несет факел знания только часть пути и никто не застрахован от ошибок. Сомнение – мать научной истины. Тот, кто борется с догмой в высших кругах, зачастую достаточно трагично становится жертвой тирании частичной истине. Все, кто был причастен судьбе этого великого человека, видели, как эта трагедия шаг за шагом разворачивалась в его жизни и все больше сужала его кругозор.
71 В ходе личной дружбы, связывавшей меня с Фрейдом на протяжении многих лет, я сумел глубоко заглянуть в мысли этого замечательного человека. Он был одержимым демонами; ему было даровано ошеломляющее откровение, которое завладело его душой и никогда более не отпускало. Знакомство с идеями Шарко пробудила в нем первобытный образ души, подвластной демону, и распалило ту тягу к познанию, которая предъявила его взору темный континент бессознательного. Он верил, что обладает ключом к темным безднам одержимой психики. Он хотел разоблачить иллюзорность мнения, будто «нелепые суеверия» прошлого суть дьявольское наваждение, сорвать маску с нечистого духа и превратить его обратно в безобидного пуделя[167] – словом, низвести до «психологической формулы». Он верил в силу интеллекта, и никакие фаустовские содрогания не могли умерить его научный пыл. Однажды он сказал мне: «Вот любопытно, что невротики станут делать в будущем, когда все их символы окажутся раскрытыми. Ведь тогда невроз станет невозможен». Он ожидал, что просвещение принесет свои плоды, а его любимой цитатой была фраза Вольтера «Écrasez l’infâme». Отсюда проистекало удивительное знание и понимание любого болезненного психического материала, который он улавливал под сотней обличий и который мог обнажать с поистине бесконечным терпением.
72 Людвиг Клагес говорил, что «дух – противник души»[168]. Эти слова могут служить предостережением по поводу фрейдовского способа обращения с одержимой психикой. Всякий раз, когда ему это удавалось, он развенчивал «дух» как обладающую и подавляющую сущность, всякий раз сводил к «психологической формуле». Дух для него был просто «не чем иным, как». В одной беседе я как-то попытался сослаться на библейское увещевание: «Испытывайте духов, от Бога ли они»[169], но мои старания пропали втуне. Судьба вела его иным путем. Вполне возможно стать жертвой одержимости, не понимая, почему ты, собственно, одержим. Надо хоть раз спросить себя: почему именно эта идея овладела мною? Что она означает по отношению ко мне? Смиренное сомнение может уберечь от того, чтобы с головой, как говорится, окунуться в какую-либо идею и сгинуть в ней навсегда.
73 «Психологическая формула» Фрейда – лишь мнимая замена той демонической жизненной сущности, что вызывает невроз. В действительности только дух способен изгонять «духов», это не дано разуму, ибо последний есть в лучшем случае простой помощник, вроде фаустовского Вагнера[170], и едва ли годится на положение экзорциста.
V. Памяти Рихарда Вильгельма