«Девка Гна Достоевского» – очень похоже, что это всё та же Катерина. Она «слышала крик»: что пробудил он в её смятенной душе? В отличие от Ч. Б., загнавшего бедную самоубийцу на сеновал, у нас нет никаких оснований подозревать Катерину в чувствах, враждебных отцу её ребёнка. Мы бы даже рискнули предположить обратное, хотя сознаём, что такое допущение способно навлечь на нас упрёк в притуплении классового чутья. Молодая мать слышала смертный крик убиваемого. Несмотря на угрозы брата, она могла поведать об услышанном: например, крестьянам Хотяинцева или даже самим Хотяинцевым. Толки дошли до Лейбрехта… Ход делу был дан.
«Ищите женщину!» – радостно восклицаем мы, указуя на тайный движитель преступлений. Но не она ли (женщина) есть и вернейшее средство к разоблачению оных?
Достоевский, по свидетельству очевидцев, не любил говорить об отце. Это объясняют его неприязнью к покойному. Но не вернее ли предположить, что сыновняя сдержанность была вызвана и воспоминаниями о чудовищных подробностях отцовской кончины?
Незадолго до смерти автор «Мёртвого дома» скажет А. С. Суворину: «Вы не видели того, что я видел… вы не знаете, на что способен народ, когда он в ярости. Я видел страшные, страшные случаи».
Интересно, где именно мог наблюдать он эти проявления слепой и стихийной ярости? На каторге? Разумеется. Хотя там – не столько видел, сколько слышал («страшные истории» – непременная принадлежность каторжного фольклора). Не правильнее ли поэтому отнести его слова о народной ярости к собственному семейному опыту («видел» = «знал»)?
Независимо от того, как отвечаем мы на сакраментальный вопрос, «был ли убит отец Достоевского», трудно предположить, чтобы у самого писателя существовала на этот счёт точка зрения, отличная от семейной. В свою очередь, документы, призванные как будто поколебать уверенность в возможности криминального исхода, цели этой не вполне достигают. Оказывается, что слухи об убийстве отца не позднейшие домыслы, не навет, порождённый мстительным воображением потомков, – о преступлении догадывались современники событий.
Не исключено, правда, что именно «вмешательство» Лейбрехта явилось тем спусковым крючком, который запустил миф о насильственной гибели Михаила Андреевича. То есть как раз тщательное расследование (долгая нерешаемость дела, доследования, допросы крестьян и т. д. и т. п.) породило слухи о криминальной подоплёке события, а услужливая молва подхватила и раздула первоначальные пересуды, персонифицировав предполагаемых участников убийства. Историки в равной мере могут как благодарить дотошного ротмистра, так и ретроспективно журить его.
Но тут различим ещё один поворот темы.
Дом с привидениями
Долгие годы автор «Братьев Карамазовых» проводит в стенах Михайловского замка. Между тем стены эти хранят
События той роковой ночи – с 11 на 12 марта 1801 г., – конечно же, принадлежали к числу самых захватывающих училищных преданий. Надо полагать, дошли и коекакие детали. Спальня императора – та самая – не была доступна для обозрения, что, конечно, усугубляло её мрачную репутацию. Окровавленный призрак (как и положено призракам) скитался по лестницам и переходам замка – порой не без помощи изобретательных «кадетов». Не для его ли успокоения основал позднее Александр II домовую церковь – на месте бывшей царской опочивальни?
И отец Достоевского, и император Павел Петрович оказались умерщвлёнными
«Бывают странные сближенья», – сказал Пушкин.
Разумеется, гвардейский заговор, имевший целью смену царствования, мало напоминает мужицкое возмущение (хотя в последнем случае тоже можно обнаружить элементы умысла или сговора). Скарятинский шарф и массивная золотая табакерка, послужившие орудиями убийства, конечно, несопоставимы с бутылкой спирта и прочими пособиями, употреблёнными для аналогичной цели. (И там, и здесь выдержан соответствующий социальный уровень, но наиболее чудовищная деталь в обоих случаях совпадает.) Проницательный обществовед мог бы добавить, что ни то, ни другое происшествие не повлекло за собой изменений самой системы. Однако последнее соображение вряд ли нам пригодится.
И тем не менее. Странное схождение разновременных и тайно аукающихся обстоятельств могло оставить глубокий след: не только в душе 17-летнего юноши, но и в его дальнейшей деятельности.
Речь идёт о «Братьях Карамазовых».
Брат Иван Фёдорович, желающий смерти отца и дающий молчаливую санкцию на убийство, отправляется в Чермашню (название вспомнилось как нельзя кстати). Этот шаг означает «
Известно, что наследник престола цесаревич Александр Павлович (будущий император Александр I) был извещён заговорщиками заблаговременно. Он ждал; пребывая в одном из покоев Михайловского замка, он в ночь на 12 марта лёг спать
Молчаливое согласие сына на переворот могло означать только одно: смерть. Как и брат Иван Фёдорович, Александр
Рассказывают, что, ошибочно приняв одного из ворвавшихся к нему гвардейцев за когото из своих сыновей, Павел воскликнул: «И ваше высочество здесь?» (российский парафраз к античному – тоже
В «Братьях Карамазовых» – разумеется, в самом общем виде – различима та же нравственная схема. Император Александр и брат Иван Фёдорович сопоставимы по своим сюжетным функциям [16].
5 августа 1841 г. он получает свой первый офицерский чин. Ещё через год – делается подпоручиком и переводится в верхний офицерский класс. Помимо прочих благ, это давало ещё одно неоценимое преимущество – свободу в выборе места жительства. Впервые он обрёл возможность жить как хотел.
Однако о том,
Можно было бы обратиться к самому Достоевскому, но, увы, сделать это не так просто. Два письма (к брату) за весь 1841 г., одна пятистрочная записка за 1842й, пять писем за 1843й – вот все тексты, оставленные нам будущим сочинителем многостраничных романов и плодовитым невольником эпистолярного жанра.
…Практически ничего не ведая о ранних опытах Достоевского, можно попытаться по ряду косвенных признаков «вычислить» их художественный вектор. Конечно, «расчёты» эти сугубо условны – предпочтительнее поискать сам текст…
Но даже при отсутствии рукописей ясно одно. Тому триумфальному вступлению в литературу, которое и доныне возбуждает благородную зависть в талантах и графоманах (ночь, объятия, мгновенная и лёгкая слава), – всему этому
Он утаивает свои труды от постороннего взора почти так же ревностно, как и свои болезни, хотя постоянно мучается тем и другим.
Несколько более различимы контуры его холостого офицерского житья. Правда, и здесь обнаруживаются существенные пробелы.
У него нет знакомств в обществе; не вхож он пока и в литературный мир. Иногда он наезжает в Ревель, к брату, который недавно обзавёлся семейством, и эти испрашиваемые у начальства («для пользования тамошними ваннами») отлучки – единственные за двенадцать лет петербургской жизни перемещения его в географическом пространстве. Вплоть до того дня, когда судьба швырнёт его за тысячу вёрст от Петербурга – но уже на казённый счёт.
Он ведёт достаточно уединённое существование, и его удовольствия ограничиваются в основном посещением театров да истощающей его финансы бильярдной игрой. Иного, кажется, и не разглядеть: годы эти как бы теряются в бледном петербургском тумане…
«Замечал он и толпившихся у трактиров ярко нарумяненных и принаряженных женщин», – погрустнев, сообщает Ч.Б.: тут, однако, с ним не поспоришь. В развитие темы живописуется визит героя в известное заведение, где тот, само собой, знакомится с девушкой: «…сквозь густой слой пудры явственно проступало свежее, молодое лицо». (Мы рискнули бы добавить, что сквозь «слой пудры» проступает и нечто ещё, чрезвычайно знакомое. Наглядный урок начинающим авторам: желаешь правдиво изобразить личную жизнь писателя – не поленись полистать его книги!) И хотя «всё дальнейшее», естественно, «произошло как в тумане», герой с присущей ему социальной чуткостью догадывается, что состояние его
В письмах Достоевского конца 30 – начала 40х годов мы не встретим ни одного женского имени, которое было бы названо под определённым ударением. Ни одного увлечения, ни – хотя бы – намёка на влюблённость (разительный контраст с пушкинским или лермонтовским мироощущением). Мерной поступью минует он пору, казалось бы, самой природой назначенную для романтических безумств и признаний. (Сочувственный отзыв о роковой и литературно облагороженной страсти Шидловского лишь подчёркивает его собственный индифферентизм в этом отношении.) Между тем его первая повесть явит глубокое знание женского сердца.
Личный опыт, безусловно, желателен, но не всегда необходим для художника.
Дочь Достоевского утверждает, что до сорока лет её отец жил «как святой» (
Изображение вновь расплывается и двоится, но это тот извинительный случай, когда, признаться, и не хотелось бы большей чёткости.
Упомянув об отсутствии у Достоевского чрезвычайных, связанных с интимными потребностями расходов, доктор Ризенкампф выказывает удивление, куда же он девал деньги: они у него никогда не задерживались. В свою очередь, отнюдь не широкая по натуре Любовь Фёдоровна полагает, что безмерное расточительство её отца было своеобразной формой борьбы с наследственной скупостью.
Почти все письма Достоевского наполнены просьбами о деньгах или предположениями о том, где бы их раздобыть. Он желает казаться оборотистым и тёртым; на самом деле – он беспечен, непрактичен и прост. Он постоянно жалуется на бедность, однако способен в один вечер спустить присланную опекуном и рассчитанную на довольно продолжительный срок сумму. Его собственный денщик почти открыто обкрадывает его; он проигрывает последнее, делает долги и поминутно оказывается в затруднительном положении.
Он надеется поправить свои обстоятельства с помощью переводов. В письмах к старшему брату возникают захватывающие проекты будущих совместных изданий.
Но пока удаётся завершить только одну работу.
Рождественскими праздниками 1843 г. он до неправдоподобия быстро переводит «Евгению Гранде» Бальзака [18]. Перевод – разумеется, без имени переводчика – появляется в шестой и седьмой книжках «Репертуара и Пантеона» за 1844 г.
«Какой дурак это чертил?»
Худобедно первый гонорар (за «Евгению Гранде») был получен, и литературная карьера – пусть анонимно – начата. Сообщая московским родственникам, что младший брат «желает вполне предаться литературе», Михаил Михайлович успокоительно добавляет: «… до сих пор он работал только для денег, т. е. переводил для журналов («Отечественные записки», «Репертуар»), за что ему очень хорошо платили».
Современный комментатор говорил так: «Переводы Достоевского, помещавшиеся в “Отечественных записках” и “Репертуаре русского и пантеоне всех европейских театров”, полностью не выявлены» [19].
Действительно, известна только «Евгения Гранде». Но в том же шестом номере «Репертуара и Пантеона», где печатался упомянутый роман, мы находим рассказ ещё одного французского автора, Эдуарда Лемоаня. Заманчиво атрибутировать перевод Достоевскому: впрочем, это отдельный вопрос. Пока же отметим название:
«СЛЕЗА РЕБЁНКА».
«Слезинка… слезинка очистила, открыла сердце моё!» – восклицает сентиментальный автор. Конечно, этот пассаж не имеет прямого отношения к грядущей беседе братьев – Ивана и Алёши Карамазовых. Но не тогда ли запала на ум великая формула?
Переводы, вопреки уверениям брата, не принесли ни денег, ни славы. Между тем первые были необходимы даже больше второй, ибо росли долги. Достоевский решается на отчаянный шаг: изъявляет готовность отказаться от своей доли родительского наследства – всего за 1000 рублей серебром.
Последнее зависело исключительно от Петра Андреевича Карепина.
Пётр Андреевич, женившись на сестре Варе (жених был старше 18летней невесты на какихнибудь 26 лет), делается официальным опекуном осиротевшего семейства. Он жительствует в Москве, с завидной аккуратностью высылая братьям причитающиеся им части. Однако брат Фёдор неосновательно полагает, что ему выгоднее разом покончить с этой зависимостью.
Он требует свою тысячу и отказывается от всех прочих наследственных притязаний. Положительный Пётр Андреевич опасается, сомневается и жмётся.
Достоевский вдумчиво объясняет новоявленному родственнику, что спать под колоннадою Казанского собора нездорово, ибо от этого можно протянуть ноги. Он уведомляет, что имеет «величайшую надобность в платье», ибо зимы в Петербурге холодны, а осени – ненастны. «Наконец, нужно
Разумеется, такое исполненное сокрушительного сарказма послание больше, чем просто письмо. Оно отвечает всем требованиям искусства: нельзя не заметить, как за последние годы возмужало его перо.
Он аттестует свою переписку с Карепиным как «образец полемики». Но это ещё и
«Свинья Карепин», трактуя об «отвлечённой лени и неге шекспировских мечтаний», снисходительно вопрошает: «Что в них вещественного, кроме распалённого, раздутого, распухлого – преувеличенного, но пузырного образа?»
Уязвлённый, как уже было сказано, «Шекспиром», родственник немедленно лезет в бутылку: «…Вам не следовало бы так наивно выразить своё превосходство… шекспировскими мыльными пузырями. Странно: за что так больно досталось от Вас Шекспиру. Бедный Шекспир!» И, всё ещё негодуя, в письме к брату вновь обрушивается на московского опекуна: «Говорит, что Шекспир и мыльный пузырь всё равно… Ну к чему тут Шекспир?»
Думается, что Шекспир был «к чему».
Чуткий Карепин сразу уловил в письмах своего корреспондента их подчёркнутую литературность. И, очевидно, решил сыграть с ним в ту же игру.
Назидая пребывающего в петербургском отдалении «брата» (человека, как он догадывался, непростого), Пётр Андреевич решает блеснуть своей эрудицией и знанием европейских литератур. Очень похоже, что его сентенции относительно «пузырного образа» имеют совершенно конкретный литературный источник. А именно: Шекспир, «Макбет», акт 1, сцена 3.
Сравним:
БАНКО
МАКБЕТ
БАНКО
Как видим, «мыльные пузыри» здесь ни при чём. Имеются в виду вовсе не они, а те самые «пузыри земли», на которых спустя десятилетия неосторожно споткнутся лирические герои Блока[21].
Достоевский в гневе «не опознал» текст. Хотя вряд ли можно усомниться в том, что он, столь высоко ставящий Шекспира и сам увлечённый «шотландским» сюжетом, читал прославленную трагедию в русском или французском переводе. Но если даже он и знаком с «Макбетом», ему «выгоднее»
Приходится слегка уточнить картину. Сухой, рассудочный, велеречиво резонёрствующий Пётр Андреевич (понашему говоря, зануда) неожиданно выказывает ловкий литературный вкус и изящно обыгрывает своего петербургского оппонента (хотя последний уверен как раз в обратном!).
Здесь надлежит закрыть потерявшуюся скобку.
«Даже в отношении Достоевского к родственникам, – замечает М. П. Алексеев, – сквозит иногда типичная романтическая ненависть к непосвящённым» [22]. Тем важнее для него сочувствие посвящённых.
«Мои письма
Отказавшись от своей доли наследства, он перестаёт быть помещиком и владельцем крепостных душ. И – почти одновременно – лицом, состоящим на государственной службе.
Если высочайшая резолюция, за некую архитектурную погрешность гневно поименовавшая его дураком, не очередной биографический миф, тогда, похоже, это автобиографический розыгрыш или самооговор. О. Ф. Миллер усматривает в данной истории своего рода lapsus memoriae (ошибку памяти), возникшую на основе другого случая – оплошности Достоевского при титуловании великого князя Михаила Павловича («превосходительство» вместо «высочества», что вызвало августейшую реплику – «посылают же таких дураков»). С другой стороны, настаивая на подлинности своей версии (о нелицеприятном царском резюме), доктор Яновский добавляет, что на его вопрос, почему Достоевский оставил инженерную карьеру, последний якобы отвечал: «Нельзя, не могу, скверную кличку дал мне государь, а ведь известно, что иные клички держатся до могилы…» Николай Павлович действительно имел обыкновение лично рассматривать даже второстепенные архитектурные проекты. (В 1831 г. на плане одной из построек Мариинской больницы для бедных государь собственноручно начертал: «Украшение это походит на древнюю гробницу» [23], что в ретроспективе может выглядеть как «рифма» к сюжету, изложенному Яновским.)
Как бы то ни было, монаршее вопрошение на эскизе лишённой ворот крепости – («Какой дурак это чертил») – вся эта туманная, но вместе с тем поучительная история имела в виду намекнуть на личное вмешательство императора в его судьбу. Через несколько лет этот неосторожный намёк овеществится в подлинной царской сентенции – на приговоре: государство отечески наложит на него свою карающую руку.
Пока же, в 1844 г., он разрывает тяготившие его узы, чтобы – уже до конца дней – возложить на себя новые бремена.
Сообщаемые родным причины его отставки выглядят не вполне логично. И здесь множественность версий – в том числе грозящее ему откомандирование из Петербурга – затемняет действительную подоплёку событий. Конечно, «служба надоела, как картофель[24]», – в этом можно признаться брату. Но главная цель, которая подвигла его на сей решительный шаг, не называется.
Это поворот судьбы, поступок, как уже говорилось, в чёмто напоминающий уход Михаила Андреевича из отчего дома. Как бы намеренно создаётся экстремальная ситуация: отныне он может рассчитывать только на себя.
Михаил Михайлович горячо уверяет родственников в недюжинных дарованиях брата: москвичам предоставляется право поверить ему на слово. Сверстники (например, Григорович, на всю жизнь запомнивший откровение – о
Поэтому он сжигает мосты. Отныне ничто не мешает ему отдаться любимому делу. У него не остаётся никаких иных надежд, кроме этой. Его поступок обличает не только цельность натуры, но и азарт игрока.
Он идёт с козырей.
Из главы 4
Белая ночь
«Это выше сна!»
Осенью 1825 г., завершив «Бориса Годунова», сочинитель «бил в ладоши и кричал, ай да Пушкин, ай да сукин сын!». Через двадцать лет, весной 1845го, Достоевский сухо сообщает брату (речь идёт о «Бедных людях»): «Около половины марта я был готов и доволен».
Сравнение уязвимо. 26летний Пушкин изгнан, признан, любим, почитаем, печатаем, знаменит. Он ни в каком отношении не схож с пребывающим в полной безвестности 23летним самодеятельным автором. И все жё их роднит чувство: то самое, которое заставляет победителя прибегать к сильным выражениям (блоковское, по окончании «Двенадцати» сказанное: «Сегодня я гений», –