Т. Э. Лоуренс в своей автобиографии, написанной в тридцатилетием возрасте, объясняет, что есть общего между стыдом и гордостью: чрезмерное внимание к своему образу, горячее стремление услышать свои собственные слова, увидеть самого себя в других. «Мы жаждали славы, — отмечает он, — и испытывали ужас, как бы это стремление не открылось всем».
В своем стыде я думал, что умираю. Я буквально не знал, куда деваться. Мне хотелось исчезнуть, скрыться от взглядов окружающих, порвать с прошлым, не оставлять после себя следов, вести тайное существование, жить жизнью отстраненной, недоступной, подальше отсюда, подальше от всяких подавляющих общественных институтов. Я уже не хотел посвящать эту книгу кому-либо. Я хотел стереть себя с лица земли — или же уничтожить другого.
В своем стыде, какое я испытывал неистовство, но и какую гордость, какое стремление к могуществу? Человек стыда, подобно робкому человеку, втайне гордец. Он не может быть Богом, совершенной личностью, и лишь поэтому уже чувствует себя ничтожеством. Стремление к господству превращает его в земляного червя. Ницше указывает на двусмысленность, заключенную в скромности тщеславна: «У вас хочет он научиться своей вере в себя; он питается вашими взглядами, он ест хвалу из ваших рук»[102].
Человек стыда даже имеет нечто общее с человеком надменным. Оба они постоянно находятся на виду у окружающих. Их «себе-на-уме» оказывается заложником того, «что скажут люди». Оба стремятся к определенной вершине, хотя точки зрения, как и точки отправления, не совпадают. Так что мы оказываемся, подобно персонажам Достоевского, заключены помимо нашей воли в границы гордости и унижения.
Отметим, кроме того, что существует стыд, сближающийся с гордыней, существует амбивалентное унижение и гордость, проявляющаяся как стыд… Чувство приниженности может обернуться своей противоположностью. Стыд низкого происхождения? Сын или дочь пролетария со своим скромным происхождением чувствуют себя превосходно: разве это не свидетельство того, что человеку удалось преодолеть низкое происхождение собственными усилиями и трудом? Стыд провинциального происхождения, стыд выходца из Корреза или Шаранты? Гербы пришедших в упадок родов время покрывает новой позолотой… Присущий человеку недостаток может обернуться уникальным достоинством.
Стыд — прометеева страсть. Он не лишен эксцессов — того, что древние греки называли «хюбрис». Говорят о гневе Аякса, но с тем же успехом можно было вспомнить и его стыд, или же его гордость и неумеренность. Аякс верил в свое недосягаемое величие, думал, что он один находится на вершине славы? Боги его покарали. От стыда, что его не увенчали как победителя, от стыда за свой безумный поступок, когда он перебил невинных животных вместо воинов, он покончил с собой. Нарциссический дух столкнулся с «оскорблением бытия». Что же до Медеи, то, согласно Еврипиду, она убила своих детей оттого, что познала стыд преданной женщины (иначе говоря, из гордости).
Случается, что стыд, подхваченный высокими устремлениями, окрашенными злонамеренностью, мало отличается от «мании величия» или, по крайней мере, оттого, что Фрейд, анализируя содержание сна, в котором стыд представал в форме мании величия, назвал «надменной честолюбивой фантазией».
Отправившись на исследование стыда, я повсюду встречал ненасытную гордость, неутоленную жажду славы. То есть смирение писателя (его стремление к святости) и его гордость (его стремление к славе) имеют тенденцию смешиваться: о первом он заявляет во всеуслышание, вторая подразумевается сама собой. Знаменитое высказывание Жюльена Бенда о писателе («Отречение от своего „я“, или скромность, по определению противно его природе») можно вывернуть наизнанку, подобно максиме Ларошфуко. Публично рассказывая о своих унижениях, Джон Каупер Поуис обратил стыд себе во славу. Осаму Дадзай, написав «Исповедь неполноценного человека», начинающуюся словами: «Вся моя жизнь состояла сплошь из позора»[103], — сделал из своей жизни литературное произведение. Жене, преодолев порог стыда, вошел в литературу. Комплекс Лорда Джима — это комплекс унижения и мании величия.
Но стыд скрывает не только свою противоположность. Из него также можно черпать некую парадоксальную мудрость. Вечно стыдящийся человек замечает то, чего другие не видят. Подвергнувшись опасности, которую несет в себе взгляд другого, такой человек вмиг осознает все слабости мира: они преломляются на его лице. Ужасная привилегия, присущая француженке из романа «Хиросима, любовь моя», — француженка вспоминает момент, когда ее остригли во время гигиенических процедур: «Я имела честь быть обесчещенной. Когда бритва касается головы, человек, глупым образом, становится необыкновенно умным».
Возможно, писатель начинает видеть мир по-другому, почувствовав, как бритва касается его головы. Стыд, выражаемый на письме, соединяется с плодами воображения автора, вплоть до смешения с ними. Он высвобождается, открывает книгу и никогда не закрывает ее. Его видение литературно, его преувеличения художественны, его страдания целительны. Он как сама литература: он делает все яснее.
Когда чаша стыда испита до дна, или Десять описанных в литературе способов справиться со стыдом
Гармония течений, равновесие субстанций — вот что проповедовал Гиппократ и вот к чему упорно, тысячей разных путей стремятся люди. Стыд — препятствие к постижению себя, нарциссическая рана, немедленно открывающаяся взгляду посторонних, — вдыхается человеком, словно нездоровый загрязненный воздух, заражающий нас. Как можно не стремиться избавиться от этого невыносимого груза?
Литература, погружаясь в лабиринты стыда, тем не менее не упускает случая предложить нам пути выхода. Она изобретает многочисленные решения (как для автора, так и для персонажей). Не важно, если это всего лишь тупики. Что действительно имеет значение, так это сам поиск, сама иллюзия, которая, увлекая в подземные глубины, частично освобождает нас от самих себя. Вместо парализующего, подавляющего стыда (который помешал бы писательству также, как препятствовал бы любой другой деятельности), писатель предложит то, что Мишо называл «чувством-посредником». Он сублимирует свои слабости, рассказывая о них, он превращается в Другого, принимая форму высшей и абстрактной сущности, без оглядки на язвы своего времени.
Давно известно, что литература может служить утешением, средством социальной гигиены. Она также представляет собой технику избавления от стыда и излечения его проявлений, сборник лекарственных средств. Вместо экстремистского лозунга абсолютного стыда («А всех других нужно уничтожить», — как говорил Мисима), вместо искупительного этического обязательства святого или героя, у писателя — виртуоза стиля — на первый план выступает эстетическое по сути своей представление об относительном и подлежащем обсуждению стыде: что до других, их нужно привлечь на свою сторону, или, по крайней мере, обратить к ним писательское слово. О читатель, я, проходя в свой черед по огненным кругам позора и бесчестья, раскрою в своем рассказе их очарованье, стану сообщником в создании этого рассказа, наряду с тысячами других свидетелей.
1.
Литература бесстыдников, в соответствии с этимологией, лишена стыда. Циник или распутник, защитник непристойности и бесстыдства, смог изгнать стыд презрением — по крайней мере, об этом он трубит повсюду, нападая, в своем чудачестве, на горделивое воздержание обыкновенного человека. Придавая совершенную форму своему существованию, словно произведению искусства, он стремится не только к полному контролю над своими переживаниями, но и к самостоятельности, которая в конечном итоге сделает из него бога. Иными словами, он не подвержен суждениям окружающих и никогда не станет палачом самому себе. Гедонист, эксперт в искусстве наслаждения, нашел другой способ избавиться от чувства вины — так, по крайней мере, он говорит, — превратив тело и чувства в источник удовольствия. «
Стыд (подобно ревности и другим зависящим от окружающих страстям), таким образом, становится одной из мишеней гедониста и циника. Он — помеха для влечения и для мудрости. Лучше всего было бы не обращать на него внимания, исключить из спектра своих переживаний это ужасное страшилище, этого затаившегося бесенка. Для тех, кто воспевал наслаждения без преград, достаточно было просто сказать ему без особых церемоний: вон, нарушитель веселья! Я свободен. И не будем больше об этом говорить.
Распутник стремится освободиться от предрассудков. Посторонние для него — всего лишь приятели или статисты, в обращении с которыми дозволено все и нет ощущения взаимного стыда. Посторонний человек даже оказывается для распутника объектом — в отличие от человека стыда, который сам есть объект для других. Значит ли это, что такое преимущество было дано распутникам изначально? Значит ли это, что стыд покинул их раз и навсегда? Необязательно. Изгнание стыда — скорее приобретенный навык, умение. Или даже наука. В романе «Жюстина» де Сад писал: «Красавица смешалась, покраснела и пыталась вырваться, и Северино схватил ее за талию…»[105] И далее: «Сгоравшая от стыде Октавия не знала, куда спрятать свое тело, со всех сторон ее пожирали похотливые взгляды, со всех сторон тянулись к ней грязные руки. Круг сомкнулся, она оказалась в центре».
Как отмечает Дени Олье, эротизм, согласно Батаю, немыслим без стыла — а также, в силу его богохульных качеств, без анонимности оргии. В сочинении «Парадокс эротизма» Батай писал: «Желание не достигало бы исступленности без стыда, скрывающегося в объекте этого желания». А по поводу «Роберты сегодня вечером» Клоссовского он говорил: «Стыд — желанный гость».
И даже в книге Катрин Милле «Сексуальная жизнь Катрин М.», на первый взгляд лишенной стыда, я обнаружил такое высказывание: «Мне стыдно: у меня в уголках рта остались крошки».
И можно спросить себя, вслед за мадемуазель Вентейль в «Поисках утраченного времени», навсегда ли покончено с этой робкой умоляющей девой, которая живет в глубине вашей души, вечно взывая к грубому самодовольному солдафону и одновременно отталкивая его.
2.
Дональд Натансон в книге «Стыд и гордость» в качестве прививки от стыда рекомендует использовать «комизм восприятия» — терапевтический комизм в духе Бадди Хакетта. Он предлагает излечивать стыд бесстыдством (англ, shamelessness). Леон Вюрмсер, в свою очередь, говорит о «постоянном выворачивании наизнанку», которое бесстыдный циник использует как средство самозащиты.
Обратным и дополнительным к шутовскому методу является метод нравственного падения. Тут следует отринуть любой достойный уважения образ самого себя, пуститься в «добровольное преследование всяческой мерзости» и принять ее на себя (подобно Мишелю в «Имморалисте» Жида, подобно Жуандо и проч.). Жене писал: «Я был, как я думал, чудовищным исключением». За погружением в бесчестье, может, конечно, следовать и обращение к компенсирующему методу: к словесной красоте и к пышности литературы.
3.
Одежда — основной посредник во взаимоотношениях человека с самим собой. Можно сказать, что избавиться от детского стыда означает наконец найти свою одежду. Сартр писал («Бытие и ничто»): «Одеться означает скрыть тот факт, что вы являетесь объектом, заявить о своем праве смотреть — без того, чтобы смотрели на вас, то есть стать исключительно субъектом». Как изгнать стыд из костюма, чтобы изгнать стыд из тела'? Можно сделать костюм изысканным (дендизм), незаметным (конформизм), изменчивым, соответствующим меняющемуся калейдоскопу моды, преобразовать его в исключительно поверхностный символ: «Бесстыдство и брат его, стыд, странным образом нас волнуют; но видели ли вы когда-нибудь нечто подобное на лице женщины, которая следит за модой? Мода — ее убежище, она в ней прячется и скрывается». Сартр говорил о Бодлере: «Дендизм прикрывает его застенчивость».
Мисима пошел дальше, чем денди. Юношей он стыдился своей впалой груди, своих бледных и костлявых рук. Он восхищался Оми, мускулистым молодым человеком, и хотел стать Оми. Для этого он стал вести спартанский образ жизни: самодисциплина и культуризм.
Существует ли способ хоть на мгновение забыть стыд от бытия-в-мире тела, этого «мешка с теплыми подгнившими кишками»? Можно, подобно Селину, грезить только о внешнем, восхвалять легкость мускулов, забывая о тяжести людей, обращаться в мечтах к воздушности и грации танцовщицы, к ее чудесной пружинящей силе.
Как научиться держаться в обществе, выглядеть уверенным, перейти от неуклюжести к величавости? Хорошо бы суметь раздвоиться, подобно Питеру Селлерсу в фильме «Доктор Стрейнджлав». Или забыть себя, свое происхождение, семью, отца, мать, домашний очаг. Забыть свое тело. И даже имя.
Скрываясь за псевдонимом, писатель реализует свою мечту действовать тайком: подменить тело, состоящее из плоти и крови, телом, сделанным из книг. Ставка здесь больше, чем кажется на первый взгляд. На кону стоит основополагающий вопрос, вопрос родословной, происхождения, законности рождения писателя — одним словом, вопрос свободы. Использование псевдонима — попытка к бегству. «Взять псевдоним, — писал Старобинский по поводу выбора многочисленных псевдонимов Анри Бейлем, известным как Стендаль, — значит, прежде всего, отречься от имени, полученного по наследству от отца». Швейцарец Фредерик Заузер назвался Блезом Сандраром, чтобы предать огню свое настоящее имя: пусть оно станет сначала раскаленными углями, а потом пеплом[106]; другой писатель, взяв имя «Цорн» (нем. «ярость») придал смысл случайно доставшемуся ему родовому имени; чтобы обрести второе рождение, Гари втайне от всех превратился в Ажара; чтобы избавиться от слишком громкого наследственного имени, Костровицкий стал Аполлинером, Коженёвский — Конрадом, а Бобовников — Бове; чтобы порвать родственные связи, Доннадьё превратилась в Дюрас; Жан Амери, немецкоязычный еврей, словно предвосхищая свое самоубийство, взял себе это французское имя от невозможности пережить ужас концлагерей.
Но нужно идти до конца: если автор берет себе псевдоним, используя его как радикальное средство избавиться от стыда, это означает, что он покрывает абсолютной тайной свое гражданское положение, становясь эдаким Ажаром, который никогда не раскроет своего настоящего имени. Иначе имя, отданное на растерзание толпе, будь то унаследованное имя или псевдоним, «я» и «не я», отчужденное «я», подобное утратившей связь с автором книге — знак уже прошлого моего «я», — оказывается самозванством: надежда на известность, чернильное зеркало, это имя навсегда останется запятнанным. Почему слово «незапятнанный» вызывает стыд? Потому что, подобно телу, оно ограничивает: это одновременно отличительный признак и знак похожести на других, тривиальности. Поэтому, после минутных колебаний, мы станем рассматривать любое использование псевдонима как тупиковый путь. Как бы Мишо ни презирал свое валлонское имя. он оставил его. Сартр, который в восемнадцать лет выбрал себе псевдоним Жан Гийемен, в конце концов согласился называть себя Сартром. Что же до Пруста, то мы вправе задаться вопросом, почему в своей литературной жизни он сохранил унаследованную от родителей фамилию, Пруст, который просил друзей не называть его настоящим именем, помня позорное прозвище, полученное в школе, — Прутт[107].
Метод Грегора Замза, еще более радикальный, чем метод метаморфоз и принятие псевдонима, связан с изменением видовой принадлежности. Давайте рассматривать этот доморощенный экстремистский метод — превращение Кафкой (который служил на предприятии своего отца) коммерческого служащего в насекомое, посреди семейного жилища, в комнате, где прошло детство героя, — давайте рассматривать это как крайнее проявление дендизма и чувства собственного превосходства, а также задание моды, которой невозможно следовать. Очевидно, этот молодой человек не мог больше притворяться. А главное, он уже не знал, как обратить на себя внимание. Эксцентричной прической, серьгой в носу? Это пустяки! Я стану животным, монстром, приму вид печальный и отталкивающий. Такое положение, следует иметь в виду, не лишено неудобств.
В основе превращения, принцип которого придуман Кафкой, лежит обобществленный стыд. Вот, наконец, найден и объект отвращения. Грегор Замза станет великим искупителем семейного стыда. Разве после
4.
Самым простым, таким образом, было бы вовсе не показываться никому на глаза. Пока это сделать не удается, попытаемся проломить стену позора и переберемся с места первого бесчестья на другое, новое, нейтральное и нетронутое, где можно будет заново создать себе репутацию в глазах окружающих. Существует тысяча способов это сделать.
Можно, вполне в духе Рембо, попытать счастья в Патюзане — таков жребий персонажа Джозефа Конрада Лорда Джима, убежавшего на край света. Можно, подобно Бернаносу, удалиться на фазенду в сертане в Пирапоре, в тысяче с лишним километров от Рио и в восемнадцати километрах от последней станции железной дороги: «Все, чего я хотел, это переваривать свой стыд в каком-нибудь затерянном углу этой бесконечной земли, ведь меня не видели в соседних блещущих золотом городах, я не вел здесь жизнь комедианта от литературы, выступая с лекциями, не получал материальных выгод от своего изгнания и не делал свою печаль предметом зрелища».
Можно, если стало невмоготу выносить взгляды окружающих, лишиться своей тени. «Печально продолжал я свой путь и больше не стремился встречаться с людьми, — говорит герой рассказа Шамиссо с таким сюжетом. — Я углубился в самую чашу леса, а если мне случалось пересекать пространство, освещенное солнцем, я часами выжидал, чтобы не попасться на глаза человеку»[109].
Эта мечта об исчезновении, разумеется, иллюзорна. Лейрис вернулся из таинственной Африки с пониманием, что уйти насовсем невозможно. Джефри Фермин, персонаж произведения Малкольма Лаури «У подножия вулкана», думал стать мексиканцем и жить среди индейцев. Только думал. Для чего пытаться убежать от самого себя? — задается он вопросом.
Героическим пароксизмом метода беглеца является метод отшельника-солипсиста. Бегство иллюзорно, замечает Лейрис, — поэтому нужно остаться здесь, но в стороне от остальных, в своем собственном мире. «Я хотел бы воплотить в себе некое особое одиночество, — писал он в дневнике. — […] Это значит не уничтожить мир, но поместить его внутрь себя, стать настоящим микрокосмом». Он цитирует Арто: «Чтобы излечиться от суждений окружающих, мне хватит расстояния, которое отделяет меня от самого себя».
Герой романа «Армане» Стендаля, Октав де Маливер, столкнувшись с жесткими требованиями семьи и общества (блистать в свете, заключить выгодный брак, преуспеть), внутренне чувствует себя раздавленным принадлежностью к дворянскому сословию и навязчивым чувством чести. Его тайна, «ужасная тайна, которую он никогда не доверял никому», связана с его сексуальным бессилием (которое к тому же ни разу в романе не упоминается и о котором можно догадаться из письма Стендаля, адресованного Мериме, в котором употребляется слово
Когда сила стыда от жизни на этом свете, от собственного тела и от окружающей грязи такова, что компромисс с эпохой оказывается невозможен, метод отшельника-солипсиста сближается с методом мистика-аскета. В этом случае человек избегает своего тела, разговаривает отныне только с ангелами, подобно Терезе Авильской. Отметим, что эта ангельская сторона человека имеет и свой светский аспект, — или здесь уже нужно говорить о движении до самого конца в сторону Германтов? В эту ангельскую гостиную не приглашают никого, кроме избранных счастливиц — Терезы, Анжелы Меричи, Екатерины Сиенской, Лидвины из Шидама, — а также юношей выше всяких подозрений — таких, как святой Иоанн Креста. Жене, пытаясь дать определение святости, без малейшего сомнения писал: «Я думаю, что ее называют гордыней. а также унижением».
Чтобы не заканчивать этим щекотливым предметом, уточним, что не показываться совсем никому на глаза очень трудно. Можно войти в яблоко, стать одним целым с рекой, разговаривать с ангелами, превратиться в писчее перо, исчезнуть с глаз окружающих, убежать в леса — все это очень хорошо. Но если никто об этом не знает, то в конце концов от этого устаешь. Для чего принижать себя, если не для того, чтобы возвеличиться? «Я так хотел быть ничтожеством и даже не иметь возможности этим похваляться», — говорит персонаж Кено, стремящийся к святости.
5.
Кроме того, следует привлечь к себе как можно больше взглядов окружающих и опередить их: сделать из своего тела инсталляцию, превратить его в эстетический объект, в произведение искусства и тем самым избавиться от стыда как ощущения телесной ограниченности. Постоянное переодевание, превращение, эксгибиционизм, равно как и скрытность, — вот возможные решения. Жене писал о Дивине: «Она настолько безразлично относится к миру, что говорит: „Какое мне дело до того, что думает К… отой Дивине, которой я была? Какое мне дело до воспоминания, которое он хранит обо мне. Я другая. Я каждый раз буду другая“. Таким образом она боролась с тщеславием. Таким образом, она всегда оказывалась готова к любой новой гнусности, не опасаясь бесчестия»[110].
«Когда мне удастся внушить вселенский ужас и отвращение, — пишет Бодлер, — я обрету одиночество». Грешить публично доставляло ему сладострастное удовольствие. Ему нужно было, чтобы на него смотрело как можно больше людей, он стремился навешивать на себя пороки и смешные черты, «поймать на себе взгляд окружающих, чтобы постичь себя как другого» (Сартр). Разврат и аскезу объединяет именно процесс выставления себя напоказ, который иногда начинается с распущенности фантазий, с выдуманных образов и даже с притворства.
Литература признаний, доведенная до своего предела, переносит в плоскость книги этот телесный эксгибиционизм, отзываясь на стыд, преодолевая его и сублимируя в «мученических эссе» путем эксгибиционистского творческого акта, устанавливающего «шокирующую телесную близость» между автором и читателем.
Даже извращенный эксгибиционизм не покажется совсем уж странным в свете тесных отношений, связывающих его со стыдом и со стремлением к святости. Юродивый Симеон, чемпион аскезы, любил выставлять себя на всеобщее обозрение в тавернах и публичных домах Антиохии. Согласно Эвагрию Схоластику, он однажды ночь напролет стоя молился в комнате проститутки. Чтобы еще больше усилить подозрения, он покидал публичный дом бегом, оглядываясь по сторонам, изображая таким образом смущение и стыд.
6.
Сартр в «Бытии и ничто» на нескольких страницах описывает ситуацию подглядывания в замочную скважину. Героиня «Стены» Ева говорит: «Хорошо бы стать невидимкой и находиться здесь; я бы видела его, а он меня нет»[111]. Видеть «так, чтобы тебя не замечали», видеть «так, чтобы тебя не видели», — эти выражения многократно повторяются на страницах «Исповеди» Руссо (писателя, который, вне всякого сомнения, объединяет в себе все методы — вуайера, эксгибициониста, мазохиста, — столько стыда ему нужно изжить).
Мисима в «Исповеди маски» рассказывает историю юноши, который мало-помалу становится одержим одним-единственным девизом: будь сильным. «В качестве упражнения я взял себе за правило в вагоне электрички или трамвая впиваться злобным взглядом в лицо кого-нибудь из пассажиров»[112].
7.
«Я часто лгал из стыда, — пишет Руссо в „Прогулках одинокого мечтателя“, — чтобы выпутаться из затруднения, вызванного смешением разных понятий, или такими вещами, которые интересовали больше всего одного меня». Он говорит об этом «первом и неудержимом импульсе характера», в силу которого «в неожиданные и краткие мгновения» стыд и робость «часто заставляют меня произносить ложь, к которой моя воля не имеет вовсе никакого отношения». Вот что он пишет по поводу украденной ленты: «Один только стыд заставил меня быть наглым». Или когда его неожиданно и «в упор» спрашивают. были ли у него дети: «Я ответил, покраснев до ушей, что никогда не имел такого счастья». Не без сожаления, однако, что не нашел в тот момент хорошей ответной реплики: «Две минуты спустя ответ, который я должен был дать, пришел ко мне сам собой. „Это нескромный вопрос со стороны молодой женщины к мужчине, который состарился холостяком“. Сказав так, безо лжи и без необходимости краснеть за какие-либо признания, я бы поставил в неловкое положение вместо себя свою собеседницу, я бы преподал ей небольшой урок, который бы наверняка поумерил бесцеремонность, с которой она меня расспрашивала».
Первая ложь, казалось бы, непринужденная, может стать отправной точкой для пожизненного приговора к притворству. Герой романа Филипа Рота «Людское клеймо» Коулмен Сил к в возрасте восемнадцати лет, заполняя документы для поступления на военно-морскую службу, выдал себя за белого, хотя был черным. С тех пор его жизнь пошла тайными путями. Они привели его от бунта против семьи ко лжи относительно собственного происхождения в положении парии — лжи, выдуманной сорок лет спустя в университетском городке. Аналогичным образом Жан-Клод Роман (одновременно реальный и вымышленный персонаж книги Эммануэля Каррера «Изверг») сошел с пути истинного из-за сравнительно маленькой, по крайней мере на первый взгляд, лжи: он стал говорить своим близким и всем вокруг, что сдал экзамен, хотя даже не присутствовал на нем.
К методу обмана в долгосрочной перспективе прибегать не рекомендуется. Если только прибегающий не хочет стать парией или отцеубийцей.
8.
В повести «Потерянная честь Катарины Блюм» Генрих Бёлль показывает, как после нанесения тяжелой обиды убийство становится единственным выходом. А вот как вспоминает Эжен-Мари Фавар в произведении «Молодой человек сам по себе» о пощечине, полученной ее отцом и приведшей его в ярость: он дважды нанес удар, чтобы дать отпор стыду, и стал героем Сопротивления.
Можно также ответить на стыд оскорблением. Жене пишет: «Мне стало стыдно оттого, что он так легко смирился со своим горем. Чтобы расстаться с ним без угрызений совести, я оскорбил его. Я мог это сделать, поскольку он любил меня безгранично. В ответ на его удрученный и полный ненависти взгляд несчастного недоумка я произнес одно слово: „Ублюдок“»[113].
Случается так, что метод убийства оказывается продолжением метода лжи: когда Жан-Клод Роман начал ликвидировать возможных свидетелей своего самозванства, он оказался по ту сторону стыда. А между тем в основе его трагического обмана лежит постыдная тайна. Самозванец сам нанес себе увечье. Он, порождение чистого слова, воплощенная ложь, возник из ничего. И ему уже не оставалось другого выхода, кроме как уничтожить себя или разрушить весь мир вокруг.
А всех других нужно уничтожить: так мог бы звучать девиз юношей-убийц, а также Мидзогути, Герострата и Жан-Клода Романа, человеческого существа, чувствующего себя оголенным в своей слабости, своем притворстве, своей неспособности удовлетворить желание ближнего. Стыд, разумеется, не является отправной точкой для действия. Но он его катализирует.
9.
Самоубийства определенного типа — такие, как самоубийства писателей, переживших ужасные события (подобно Примо Леви и Жану Амери), самоубийство Стефана Цвейга (который после изгнания из Европы испробовал метод беглеца и написал «Бразилия — страна будущего», а в конце концов покончил с собой) или же убийство и самоубийство Лорда Джима, — по сути своей связаны не только с чувством беспомощности, но и со стыдом человека, выжившего тогда, когда все остальные погибли.
Самоубийство славы, как его определяет Конрад (в противоположность самоубийству тщеславия) тоже совершается из стыда и с целью самоискупления. Стыд — не вина, его нельзя стереть или загладить. Никакое возмещение невозможно. Выход только один: почетная смерть, посмертный героизм. Лакан пишет: «Смерть оправдывает сама себя, а стыд — единственное чувство, которое оправдывает смерть».
10.
Всем нам, робким и нахальным, бесстыдным и склонным к самокопанию, остается только смеяться, по крайней мере до тех пор, пока это еще возможно, смеяться над окружающим миром и над нами, заключенными в этом мире, смеяться до колик и до обретения непосредственности. В конечном итоге Великая книга стыда, которую предоставляет нам для чтения мировая литература, вполне могла бы послужить укрепляющим средством.
Выходные данные
Редактор
Художественный редактор
Подписано в печать 31.03.09. Формат 84 × 108 1/32
Усл. печ. л. 15,12. Уч. — изд. л. 13,57.
Тираж 2000 экз. Изд. № 855
Заказ № 6307
Издательство «Текст»
127299 Москва, ул. Космонавта Волкова, д. 7/1
Тел./факс: (499) 150-04-82
E-mainame = "note" textpubl@yandex.ru
Отпечатано в ОАО «Можайский полиграфический комбинат», 143200, г. Можайск, ул. Мира, 93