Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Стать японцем - Александр Николаевич Мещеряков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:



волочились по полу наподобие шлейфа у придворной дамы. Его прическа была такой же, как и у его придворных, но ее венчал длинный, жесткий и плоский плюмаж из черной проволочной ткани. Я называю это “плюмажем” за неимением лучшего слова, но на самом деле он не имел никакого отношения к перьям. Его брови были сбриты и нарисованы высоко на лбу; его щеки были нарумянены, а губы напомажены красным и золотым. Зубы были начернены»18.

На своем первом фотографическом портрете Мэйдзи предстает именно таким, как его описал британский посланник. Разумеется, такой облик главы «великой империи» мог вызвать у европейцев только «смешанные» чувства. В их восприятии «настоящий» император должен был являть собой динамичный образец мужественности. Облик же Мэйдзи сильно напоминал женский. Его придворные и чиновники выглядели не лучше. В то время, когда среди элиты господствовала растерянность, она чутко прислушивалась к мнению европейцев.

В 1871 г. последовало распоряжение, предписывающее всем государственным чиновникам облачиться в европейское платье. В императорском указе от 4 сентября говорилось: «Полагаем Мы, что одеждам следует меняться в лучшую сторону во времена перемен, а мужи государственные должны своим авторитетом определять их. Нынешние одеяния и головные уборы были определены по примеру установлений, существовавших в древнем государстве Тан [т. е. Китае 618—907 гг.]. Они скроены ниспадающими и оставляют впечатление слабости. Считаем это весьма прискорбным. В нашей божественной стране с самого начала управление осуществлялось с опорой на военных. Сын Неба являлся главнокомандующим войсками, а люд поклонялся его обличью. Государь Дзимму [трэд. 660—585 до н. э.] при свершении своих изначальных дел [прежде всего, имеются в виду его военные походы против “восточных варваров”] и государыня Дзинго [трэд. 201—269] во время похода в Корею одевались совсем не так, как принято сейчас. Выглядя слабым, как можно управлять Поднебесной хотя бы один день? Так что теперь желаем Мы решительно изменить установления относительно одежды и обновить их, возвратиться ко временам предков и построить государство с почтением к военному. Вы, наши подданные, должны принять Нашу волю близко к телу»19.

Таким образом, имеющая китайское происхождение одежда подлежала смене на «другую». Хотя в указе и говорится про возврат к древнеяпонским традициям, на самом деле имелся в виду переход на европейскую одежду. Японские реформаторы поступали так часто: вводя новые обыкновения, они говорили, что возвращаются «к истокам». В далеком VIII веке, когда Япония модернизировалась по китайскому образцу, главным мотивом введения китайского платья тоже было желание походить на тогдашнего культурного донора. Во второй половине века XIX дело обстояло похожим образом.

Отказ от традиционной одежды объяснялся тем, что она является атрибутом «слабого». Иными словами, «женского». В отзывах европейцев о японских мужчинах мотив «женственности» их облика (имеются в виду, прежде всего, представители правящей элиты) звучит постоянно. Помимо одежды, это малый рост, гладкое и бритое лицо, напоминающее «детское», отсутствие морщин, тихий голос (согласно традиционному этикету, благородный человек должен говорить не только возможно меньше, но и предельно тихо). В этих условиях задача состояла в том, чтобы придать японскому мужчине больше «мужественности». Так что все реформаторы встретили указ с полным пониманием. Они подчеркивали также неудобство традиционных одежд, облачиться в которые было невозможно без посторонней помощи20.

Как следует из императорского указа, европейская одежда государственных служащих воспринималась прежде всего как одежда военная, как униформа. С этих пор традиционные одежды почти полностью исчезают из придворного и государственного обихода. Сам император Мэйдзи подал в том пример — с мая 1872 г. он стал появляться на публике почти исключительно в европейском платье, преимущественно в военном мундире, призванном подчеркнуть его должность верховного командующего. В таком позиционировании Мэйдзи было немало лукавства, поскольку японские императоры никогда не командовали войсками непосредственно (Дзимму совершал свои походы до занятия трона, а Дзито не прохо-


бородка с усами еще более приближали его к европейскому идеалу21.

Военный мундир императора дополнялся кожаными туфлями или сапогами — как уже говорилось, традиционная обувь исключала возможность быстрого передвижения. Раньше обувь императора представляла собой туфли на высокой «платформе» — для изоляции тела императора от вредоносных «флюидов», исходящих от земли.

Официальные изображения высокопоставленных лиц в прежней Японии обязательно предполагали головной убор. На парадном портрете Мэйдзи сидит с непокрытой головой — европейские государи того времени представали, как правило, без него. Исключение составляют конные портреты — когда государь находится не в интерьере, а на воздухе (преимущественно на поле сражения). Мэйдзи тоже изображен без головного убора, но лежащая рядом на столике треуголка как бы напоминает о прежних временах.

Отныне японские императоры и наследные принцы будут появляться на публике в японской одежде в исключительных случаях (интронизация, свадьба, похороны, посещение храма). Поскольку европейская одежда была прочно сопряжена с понятием динамизма, то май 1872 г. был выбран для провозглашения указа об одежде не случайно — Мэйдзи отправился в первое путешествие по стране (напомним, что до него японские императоры на протяжении столетий практически никогда не покидали пределы своего дворца).

Чтобы оценить масштаб психологического переворота, вызванного переходом на европейское платье, стоит вспомнить, что всего несколько лет назад оно вызывало лишь стойкое отвращение. Принцесса Кадзуномия — сестра императора Комэй (отца Мэйдзи) и вдова сёгуна Токугава Иэмоти, отказалась увидеться с новым (и последним) сёгуном Ёсинобу (Кэйки) только на том основании, что тот был одет в европейскую одежду. Ёсинобу, который только что прибыл в Эдо из Осака после поражения своих войск от дружин императора, пришлось одолжить у кого-то японскую одежду22. Фукудзава Юкити вспоминал: когда сёгунская миссия 1860 г. возвращалась из Америки, один из ее членов раскрыл на палубе купленный там зонт, на что его товарищи заметили ему, чтобы




вую сторону приравнивал японцев к японкам... В прежней жизни так запахивалось только облачение покойника. В кимоно роль «кармана» отводится широким рукавам, в которых прятались, в частности, длинные курительные трубки. Поскольку такая трубка не помещается в карманы европейского костюма, это привело к замене японских трубок на более короткие европейские. Вееру, непременному атрибуту всякого летнего наряда, который раньше затыкали за пояс кимоно, также не находилось подходящего места в европейской одежде. Европейская одежда прилегала к телу и казалась стеснительной. Японцы никогда не употребляли шерстяных тканей — они квалифицировали их как принадлежность зверей. Переход на кожаную обувь (сапоги, ботинки, туфли) также не мог не быть травматичным. Во-первых, такая обувь поначалу казалась стеснительной; во-вторых, японцы раньше не носили ничего сшитого из кожи, поскольку она считалась материалом «нечистым». Но сейчас приходилось забыть про прежние убеждения, которые объявлялись «предрассудками».

Традиционная одежда в традиционной Японии свидетельствовала об определенном статусе, статус же предполагал определенные формы поведения. Переход на европейскую одежду в значительной степени «скрывал» статус. Индустриализация требовала рабочих рук, эти рабочие одевались по-европейски и начинали вести себя совсем по-другому. В глазах общества они делались шумными, скандальными, неуважительными и аморальными. Один рабочий горько признавался: одеть крестьянина в европейскую одежду — все равно что дать нож маньяку26.

Европейская одежда вызывало множество неудобств и недоумений, но желание походить на европейцев перевешивало все другие соображения. Некий высокообразованный японец того времени утверждал: «По правде говоря, мы не любим европейскую одежду. Мы носим ее лишь в определенных случаях — точно так же, как некоторые животные принимают, в зависимости от времени года, определенный окрас в защитных целях»27.

Новая одежда и обувь не могли не сопровождаться множеством поведенческих новшеств. Менялась походка — мужчина теперь не волочил ноги по земле, а шагал по ней (правда,




Рюноскэ свои «платяные» ощущения: «Я, посещая общественные места, обычно ношу европейский костюм. В хакама пришлось бы придерживаться строгих формальностей. Даже придирчивый японский etiquette часто весьма либерален в отношении брюк, что чрезвычайно удобно для такого не привыкшего к церемониям человека, как я»31.

Таким образом, форма мужской одежды имела ситуативный характер, полного отказа от национального костюма не происходило. В тогдашнем пособии по этикету говорилось: «При встрече гостя, облаченного в европейское платье, следует провести его в гостиную, поприветствовать и предложить чаю; после этого предложить ему усесться поудобнее на циновки. Если известно заранее, что предстоит длительное застолье, посоветовать гостю переодеться в хозяйские одежды и любезно предложить ему хорошо приготовленную баню, а потом предложить ему японскую одежду»32.

Для того чтобы продемонстрировать себе и Западу свою «цивилизованность», в столичном Токио была устроена площадка, призванная стать витриной «новой» Японии. Речь идет о Рокумэйкан — Доме приемов, строительство которого было завершено в 1883 г. В этом двухэтажном кирпичном здании устраивались приемы и балы, на которых присутствовали европейцы и представители местной элиты. Героине рассказа Акутагава Рюноскэ «Бал» казалось, что во время приема в Рокумэйкан она находится не в Токио, а в Париже. И только китайские чиновники в своих национальных одеждах и со своими национальными прическами (косичками) портили общее «парижское» впечатление и представлялись ей верхом безвкусицы. Японцы того времени стали казаться себе «цивилизованными» европейцами в общении со своими «отсталыми» азиатскими соседями, до которых еще не докатилась модернизация и которые еще не успели отказаться от привычных одежд. Что до тогдашних китайцев и корейцев, то они обвиняли японцев в бездумном подражательстве и отказе от тысячелетних традиций. Однако японская газета «Нихон симбун» писала по поводу бала, устроенного 3 ноября 1885 г. по случаю дня рождения императора Мэйдзи: «Мы не можем не выказать своего уважения по отношению к тем японским женщинам, который проделали такой прогресс в танцах, в манерах и общении... Они действительно достойны звания женщин просвещенной страны».

Японская элита закружилась в вальсе. А ведь совсем недавно европейские наряды и исполненные динамизма танцы представлялись верхом безвкусицы. Когда в 1860 г. посольство сёгуната впервые побывало в Америке, балы произвели на его членов отвратительное впечатление. Заместитель посла отмечал: «Мужчины и женщины двигались парами по комнате кругом, ступая на цыпочки и сообразуясь с музыкой. Они были похожи на мышек, которые не в состоянии остановиться. В этом не было ни вкуса, ни очарования. Было смешно видеть, как огромные юбки женщин надувались при поворотах, как если бы это были воздушные шары... Не подлежит сомнению, что эта нация не знает, что такое порядок и ритуал; весьма некстати, что главный министр должен приглашать посла другой страны на такое действо. Мое недовольство безгранично: они не знают уважения по отношению к порядку, церемонности, долгу. Единственное, что извиняет полное отсутствие церемонности, — это то, что именно так они понимают дружбу»33.

«Передовые» японцы гордились приемами в Рокумэйкан, однако многим европейцам затея пришлась не по вкусу. Моряк и писатель, автор нашумевшего романа «Госпожа Хризантема» Пьер Лоти (1850—1923) по-моряцки прямо сравнивал здание Рокумэйкан со второразрядным казино, а сами балы называл «обезьяньим шоу». Р. Киплинг, побывавший в 1889 г. на балу в Рокумэйкан, предсказывал, что Япония вскоре превратится в «петлицу» на американском наряде. Лафкадио Хёрн предрекал, что фраки и стоячие воротнички вызовут полную деморализацию страны34.

Несмотря на эти уничижительные оценки европейцев, редкий образованный и высокопоставленный японский мужчина отваживался на ношение национальной одежды в публичном месте. Во время проведения торжественной церемонии в новом императорском дворце 11 февраля 1889 г., посвященной провозглашению конституции, даже князь Симадзу, известный своими консервативными привычками, был облачен в европейские одежды. И лишь его традиционная принес-


им Академии изящных искусств униформа, которая должна была напоминать о древнеяпонских одеждах периода Нара (VIII в.), вызывала у студентов и персонала Академии стойкое чувство отвращения: покинув пределы заведения, многие из них заходили к проживавшим неподалеку друзьям и родственникам, чтобы немедленно переодеться36.

Облачаясь в европейскую одежду, японцы хотели мимикрировать, «понравиться» себе и европейцам и, таким образом, стать с ними заодно. Поначалу это желание умиляло европейцев. Во время пребывания японского посольства в Санкт-Петербурге в 1873 г. газета «Голос» с придыханием сообщала: «Члены посольства были одеты в парадных мундирах европейского покроя, богато вышитых золотом, в белых брюках с золотыми лампасами и треугольных шляпах с золотым шитьем и плюмажем. У посланников этот плюмаж — белый, у секретарей и проч. — черный. Во время Высочайшего выхода на площадку перед манежем, представители Японии стояли в первом ряду многочисленной и блестящей свиты Государя Императора, приложа, подобно всем прочим членам этой свиты, руки к кокардам своих шляп. Молодые члены посольства имели чрезвычайно красивый и совсем европейский вид в своих парадных костюмах». В другой заметке сообщалось, что члены посольства катались «в открытых экипажах по Невскому проспекту и по Морской, не обращая на себя ничьего внимания. Проходящие, очевидно, и не подозревали, что эти изящные джентльмены в богатых шубах и парижских шляпах — соотечественники тех японцев, которые в 1861 и 1863 годах обращали на себя внимание нашей публики странностью своих костюмов, головных уборов и бритых, женоподобных лиц»37. Стремление японцев «подделаться» под европейцев вызывало поначалу исключительно положительные чувства у русских газетчиков. Но европейцы хвалили новый облик японцев тогда, когда те попадали за границу. Что до тех европейцев, которые подолгу жили в Японии и имели возможность наблюдать ее обитателей как в японской, так и в европейской одежде, то они относились к реформе одежды, которой так гордились сами японцы, более прохладно. Большинство из них находило, что национальная одежда все-таки больше подходит японцу. Прибывшие в Петербург и облаченные в мундиры японцы приводили в восторг местных обитателей, но вот доктор Бельц с раздражением записал в 1877 г. в своем дневнике, что введенный правительством обычай являться во дворец во фраке, брюках, цилиндре и белых перчатках выглядит гротескно, нелепо и комично, поскольку эти одежды японцам совершенно не к лицу38.

Побывавшей в Японии в 1878 г. англичанке Изабелле Бёрд страна и сами японцы, безусловно, понравились. Но и она говорила, что западные одежды японцу «не идут». Во-первых, отказ от гэта сделал японцев еще ниже, чем они были на самом деле. Во-вторых, японская одежда отличалась свободным кроем, а это, по ее мнению, было хорошо для их худых фигур, ибо делало японцев «размернее» и скрывало «недостатки» конституции. Действительно, японцы того времени не отличались дородством. Поэтому и сами японцы стали считать, что подчеркивающий фигуру европейский костюм больше идет полным японкам, а не худым39.

А. Н. Краснов тоже находил, что европейский костюм идет японским мужчинам меньше национального. Что до японок, то они (речь идет о Нагасаки) «попадаются в европейском платье крайне редко, их осмеивают, и надо надеяться, прекрасный пол Японии окажется умнее и практичнее своих европейских сестер и не заменит здорового для тела и так хорошо к их лицам идущего национального костюма на нелепые выдумки парижских и лондонских дам, стоящих вдесятеро дороже и уродующих стан»40.

Переодеваясь в европейское платье, японцы хотели закамуфлировать свое тело в европейские одежды, чтобы их признали «за своих», но на поверку оказалось, что в глазах европейцев оно только подчеркивает их природные телесные «недостатки». Самооценка и взгляд со стороны демонстрировали драматическое несовпадение. Вспоминая свое путешествие по первой японской железной дороге, соединявшей Токио и Иокогаму, народник Л. И. Мечников, который какое-то время преподавал в Японии, со свойственной революционерам безжалостностью и отсутствием такта писал: «Здешние кондукторы, японцы в европейских мундирах и в белых панталонах на коротеньких, дугообразно изогнутых ножках, сильно смахивающие на хорошо дрессированных мартышек, проделывающих с умным видом перед публикою неожиданные для их звания штуки...»41

Европейская одежда японцев не отвечала и еще одному важному условию: идентификации японцев как японцев, что со временем стало осознаваться как все более важная задача. Приезжая в Америку, японцы обнаруживали, что тамошние китайцы тоже одевались по-европейски, а сами американцы принимали японцев за китайцев (ввиду подавляющего численного превосходства последних — в 80-х годах XIX в. в Америке находилось 105 тысяч китайцев и только 2 тысячи японцев), а это воспринималось как оскорбление42.

Проницательный публицист Миякэ Сэцурэй (1860—1945) писал, что европейскую одежду может напялить на себя каждый — хоть негр, хоть индиец. Если отправиться на Мадагаскар и посетить тамошнее государственное учреждение, рассуждал он, то тамошние чиновники своей одеждой не будут отличаться от чиновников японских. Подобная подражательность свойственна народам «примитивным», такая ситуация подобна тому, как малолетние дети копируют повадки взрослых. Если же речь идет о человеке взрослом, то это означает, что он не обладает чувством собственного достоинства, является лицедеем и похож на шута. Так что для Японии, которая обладает историей протяженностью в две тысячи лет, которая имеет свои собственные древние обыкновения, разработанный этикет, развитую словесность и прекрасное искусство, такая подражательность является постыдной43.

Однако с этими словами, сказанными Миякэ Сэцурэй в 1891 г., были согласны далеко не все. Нанятый в 1887 г. императорским двором немецкий церемониймейстер Оттмар фон Моль полагал, что на званых приемах японская знать вполне может позволить себе национальное платье, но его предложение было с гневом отвергнуто на самом высоком уровне. Что до Миякэ Сэцурэй, то правительство воспринимало его в то время как злостного оппозиционера и хулителя своих «передовых» начинаний, а выпуск его печатного органа «Нихондзин» («Японец»), выступавшего против «бездумного» подражательства и ратовавшего за сохранение японского своеобразия, многократно останавливался цензурой. В это время правительство было самым большим европейцем в Японии, критику нативистского свойства оно считало недопустимой.

Реформа одежды дополнялась «реформой волос». Это был такой телесный параметр, который тоже мог быть изменен сравнительно легко и, одновременно, традиционно служил важным социальным маркером.

Одним из символов прежней Японии была прическа тён-магэ (вначале была распространена среди самураев, потом стала стандартной прической и для горожан). Она представляла собой бритый лоб и косичку на затылке. Европейцы аттестовали ее самым уничижительным образом: «Голова вся бритая, как и лицо, только с затылка волосы подняты кверху и зачесаны в узенькую, коротенькую, как будто отрубленную косичку, крепко лежавшую на самой маковке. Сколько хлопот за такой хитрой и безобразной прической!»44 Кроме того, такая прическа, с точки зрения европейцев, делала японцев слишком «женственными». Аттестация И. А. Гончарова, данная им японцам, может считаться классической: «Вообще не видно почти ни одной мужественной, энергической физиономии, хотя умных и лукавых много. Да если и есть, так зачесанная кверху коса и гладко выбритое лицо делают их непохожими на мужчин»45.

В 1876 году прическа тёнмагэ была официально отменена. Фотоателье заполнились бывшими самураями, которые желали зафиксировать последний внешний признак своего благородного происхождения. Школьникам тоже предписали короткую стрижку европейского образца. Одновременно с поразительной скоростью получили распространение европейские головные уборы (шляпы, котелки, цилиндры, фуражки, чуть позднее — канотье). Если раньше соответствующий традиционный головной убор был маркером высокого социального положения, то теперь люди с готовностью и охотой приняли европейские головные уборы, которые служили знаком их «прогрессивности» и «цивилизованности».

В Японии мужчины брились, борода была положена только старцам и мудрецам. Европа же в то время почитала за норму бороду, усы, бакенбарды. Уничижительное отношение европейцев к «безбородости» японцев вызывало у тех глубокий комплекс, понуждала к действию. Желание походить на


образца для подражания: на своем официальном портрете он представал с усиками и бородкой.

Усы и борода превратились в мерило «цивилизованности» (раньше растительность на лице воспринималась как атрибут «варваров» — айнов и тех же европейцев). Фотографии государственных деятелей того времени свидетельствуют: усы и борода сделались необходимым атрибутом приобщения тела японца к «цивилизации», под которой однозначно понимался Запад. Показательно, что те люди, которые протестовали против курса правительства на европеизацию, не только отказывались от европейской одежды — они по-прежнему не отращивали усов и бород. По отсутствию растительности на лице с достаточно большой долей вероятности можно было «вычислить» оппозиционера. Протестуя против безоглядной вестернизации, знаменитый писатель Нацумэ Сосэки (1867—1916) писал о неприглядном и вульгарном типаже новейшего времени: золотые часы, западная одежда, борода, речь, уснащаемая английскими фразами46. Не будем при этом, правда, забывать, что сам писатель тоже носил усы...

Желание походить на европейцев было сильным, но пропаганда волосяного покрова на лице преподносилась и в рамках привычной и столь милой оппозиции мужское/женское. «Творец дал мужчинам бороду и усы, но лишил растительности женщин. Он дал каждому свое украшение... У мужчин есть свои украшения, и с их помощью они украшают свое тело. У женщин есть свои украшения, и с их помощью они украшают свое тело»47.

Европейцы с большим энтузиазмом восприняли желание японцев иметь такой же, как у них, волосяной покров на лице. В газетном отчете о посещении японским посольством Санкт-Петербурга в 1873 г. с удовлетворением отмечалось: «Все члены посольства и их спутники одеты по-европейски. Все они с длинными волосами, и за исключением старшего посла, все носят усы, бакенбарды или французские бородки. Старший посол лет сорока, с задумчивым и умным лицом; второй посол — совсем еще юноша с небольшими усиками, бородкой и густыми роскошными волосами на голове. В движениях, манере носить платье, трости и проч., в приемах при курении сигар (которые большая часть из них не выпускают изо рта), члены посольства усвоили себе совершенно европейский характер. Только смугло-желтый цвет кожи да несколько плоский профиль выдают происхождение этих посланцев молодого преобразователя [имеется в виду император Мэйдзи] Японии»48.

Поскольку европейцы расценивали японское лицо как «детское», или даже «женоподобное», то усы должны были «состарить» его и придать ему более «мужественный» (мужеский) облик. Литератор Тогава Сюкоцу (1870—1938), путешествовавший в Америку и Европу в 1908 г., отмечал, что он болезненно переживал свою «узкоплечесть», и только собственные усы позволяли ему ощущать себя несколько «более широкоплечим»49. То есть растительность на лице как бы увеличивала размеры тела, помогая преодолеть стеснительность «маленького» человека. Отсутствие же усов стало восприниматься как признак безнадежной «отсталости».

Однако в скором времени и в этом отношении японцев ждало жестокое разочарование. И дело не только в том, что волосяной покров на лице отличается у японцев меньшей густотой. С начала XX в. мода на усы и бороду идет на Западе (особенно в Америке) на убыль, они становятся достоянием людей пожилых (т. е. «консервативных»), а также «презренных» рабочих (статус пролетария в Японии был исключительно низок, поскольку в рабочие подавались только младшие сыновья крестьян, которые не имели шанса унаследовать земельный надел). Так что усатые японцы, путешествовавшие в США, превращаются там в объект для насмешек50. Таким образом, усы, которые воспринимались в самой Японии в качестве показателя приобщенности к «настоящей» цивилизации, оказывались негодным оберегом против насмешек людей Запада. Японцам казалось: если мы однажды стали схожи обликом с западным человеком, то так останется навсегда. Но в то время этот западный человек уже сделался рабом моды, и того же он требовал от всего света.

Путешествия японцев на Запад слишком часто приносили разочарования. В самой Японии многие из них вступали в непосредственный контакт с миссионерами и по ним судили о людях Запада в целом. Однако миссионеры были людьми особыми, среди них было немало выдающихся людей. Японцы хотели видеть в странах Запада христианский рай на земле, где все люди живут в соответствии с евангельскими заповедями. Однако сколько-то длительное пребывание японцев в Европе и Америке слишком часто оканчивалось культурным шоком: приходилось признать, что люди в Японии гораздо вежливее, честнее, они не боятся оставлять свои дома не запертыми на ключ, они не так алчны, агрессивны, они не так высокомерны и насмешливы. Знаменитый поэт Такамура Котаро (1883—1956), который в 1906 г. учился в Нью-Йорке скульптурному делу, ощущал со стороны «простых» американцев такую дискриминацию, что в одном из своих стихотворений («Слоновий банк»), описывающем посещение зоопарка, он утверждает: тамошний слон и сам поэт относятся к друг другу с симпатией, потому что оба они — родом из Азии.

Вместо того, чтобы радоваться новым заграничным впечатлениям, японские мужчины предавались самоедским переживаниям. Повествуя об опыте своего проживания в Лондоне, Нацумэ Сосэки с грустью говорил в 1901 г., что он встретил там только одного человека одинакового с ним роста — подойдя поближе, он увидел собственное отражение в зеркале. Такамура Котаро со свойственным поэтическому сознанию сверхвоображением видел себя и других японцев (стихотворение «В стране нэцкэ», 1910 г.) в качестве грубой деревянной куклы (нэцкэ) — выступающие скулы, толстые губы, треугольные глаза, она лишена души, не знает саму себя, она вертлява, дешева, тщеславна, мала, холодна, самодовольна, она похожа на обезьяну, лисицу, насекомое... В эссе «Письмо из кафе» он рассказывает о своем первом сексуальном опыте: после ночи с прекрасной парижанкой (ее глаза напоминают ему ясное небо над Индийским океаном или же витражи Нотр-Дам) он видит себя в зеркале, ужасается своей безобразности, в его ушах стоит крик: «Ты — япошка!»

По возвращении на родину многие японцы становились поборниками национального, а не западного устройства мысли и жизни. Пересечение морских просторов оказывалось для них холодным ушатом соленой воды. Они путешествовали в дальние страны, чтобы вернуться к собственным истокам.

Таким образом, несмотря на все надежды японцев, оказалось, что европейская одежда, прическа и борода не могли обеспечить телесного «равенства» с европейцами. Один из зачинателей научного японоведения англичанин Бэзил Чемберлен (1850—1935) признавал, что обучаемые им японские морские офицеры хорошо говорят по-английски и одеты должным образом, но все-таки разрез глаз и жидковатые бородки выдают в них японцев...51

Глава 3

Тело японки: отбеливание зубов и кожи

Распространение женского европейского платья происходило намного медленнее, чем мужского. В первые годы правления Мэйдзи, которые характеризовались подрывом традиций в самых разных областях, на улицах городов стали появляться женщины с короткими стрижками и в «мужском» платье (в брюках), на что власти Токио отреагировали недвусмысленным запретом — внешний облик должен служить социальным маркером, но вовсе не гендерным уравнителем. В памятке 1880 года, составленной в недрах школы Огасавара, занимавшейся разработкой и поддержанием церемониальных правил, специально подчеркивалось, что главной целью этикетного (церемониального) поведения является выявление различий между высокими и низкими, между мужчинами и женщинами52.

Сила традиции была велика. Даже самые «прогрессивные» поборники равенства полов не могли окончательно преодолеть ее. С изумительным простодушием просветитель и прогрессист Фукудзава Юкити ставил себе в заслугу следующее обстоятельство: он постоянно писал письма своим сыновьям (они обучались за границей); после написания очередного письма он велел супруге запечатывать письмо и нести его на почту — затем, чтобы сыновья могли почувствовать: эти письма были не от меня одного, а от нас обоих53.

Многочисленные жалобы родителей и традиционалистов на то, что девочки своими манерами и обликом становятся похожими на мальчиков, возымели действие: в школах ввели практические занятия, на которых обучали тому, как должно вести себя женское тело, чтобы не вызывать сомнений в гендерной принадлежности. При этом на поведение мальчиков (мужчин), на их облик и одежду накладывалось намного меньше ограничений — потому что именно мужчины играли роль преобразователей Японии, телу которых следовало придать больше динамизма. Таким образом, в ту эпоху, когда мужская жизнь изменялась так быстро, женщине и ее телу предписывалось стать хранителями традиций. Это знаменовало серьезнейший переворот в сознании, ибо раньше, при сёгунате, поведение и облик мужчины регламентировались, безусловно, в большей степени, чем женские. Средневековые руководства по этикету были обращены прежде всего к мужчинам (самураям). Эти руководства неизменно начинались с параграфов, касающихся правильного (этикетного) обращения с оружием.

Противоречивость культурной ситуации эпохи Мэйдзи хорошо видна на примере того, с какой непоследовательностью входило женское европейское платье в придворный обиход. 30 июля 1886 г. супруга императора Мэйдзи — Харуко (посмертное имя — Сёкэн) — впервые показалась на публике в европейском платье. Императрица подала знак слабому японскому полу: теперь в европейской одежде следует появляться не только мужчинам, но и женщинам. Вслед за своим супругом, который показал на себе, что будущее Японии будет скроено по военной форме европейского образца, императрица выступала в качестве модели в витрине престижного магазина. Уже осенью этого года дамы из высшего политического света перешли на европейские наряды, к которым полагались непривычные аксессуары: бусы, колье, кольца, браслеты.

17 января 1887 г. Харуко через газету «Тёя симбун» обратилась к японским женщинам с призывом последовать ее примеру в деле ношения европейского платья. При этом ее аргументация сильно напоминала адресованный мужчинам указ 1871 года: императрица утверждала, что в глубокой древности, еще до изобретения кимоно, японское платье походило на европейское больше, чем нынешнее. А потому, облачаясь в европейское платье, мы, японки, просто восстанавливаем наши древние обыкновения.

Однако в самом скором времени новое придворное обыкновение было упразднено. Уже на следующем приеме по случаю дня рождения Мэйдзи дамы высшего света вновь облачились в кимоно. Символом новой «мужественной» Японии был военный мундир императора. Он уравновешивался образом Японии традиционной. И здесь огромная роль принадлежала женщине, которой предстояло стать хранительницей не только очага, но и традиций.

Как это ни странно, большая роль в этом деле принадлежала гейшам. Тем самым гейшам, статус которых в прежней Японии невозможно охарактеризовать как высокий. Довольно многие государственные деятели периода Мэйдзи были женаты именно на гейшах (Ито Хиробуми, Кидо Такаёси) или же имели с кем-то из них прочную и известную всем связь (Кацура Таро и многие другие). И дело не только в их «красоте». Этим государственным деятелям нового типа были надобны женщины, которые умели бы поддерживать социальные и светские контакты. А лучше гейш никто не умел играть эту роль — «обычная» японка не привыкла показываться на людях. Гейша же могла быть гейшей только будучи одета по-японски.

В фактическом отказе от европейского вечернего платья сыграло свою роль и следующее обстоятельство. Японцы считали европейские декольтированные платья «неприличными». Санкт-Петербургская газета «Голос» писала в 1867 г., что если японские мужчины постепенно переходят на европейскую одежду, то «японские дамы не дошли еще до подобного прогресса. Несмотря на свои, заведомо всем легкие нравы, они до сих пор не решаются еще оголять по-европейски своих прелестей, и никак не могут взять в толк, что женщине, желающей быть одетой как можно нарядней, следует быть раздетой до пояса. Они находят это неприличным, что доказывает, конечно, их необразованность»54. Простолюдины не стеснялись своей наготы в публичных банях, женщины кормили грудью младенцев прямо на улицах, но обнаженная шея считалась вызывающим знаком сексуальности — кимоно с открытой сзади шеей было атрибутом гейш и проституток.

Ношение европейского платья давалось японкам с трудом. Они чувствовали себя в нем неловко, ношение корсета стесняло дыхание. Многие европейцы также находили пил японок, облачившихся в европейское платье, весьма «несете ственным». Доктору Бельцу они напоминали «скованных', и будто бы неживых «кукол». Отсутствие привычки к поя вне

нию на людях и социальному общению, безусловно, усиливало это впечатление. Поэтому Бельц откровенно радовался, когда среди представительниц высшего света мода на европейское платье пошла на убыль55.

В любом случае, японский мужчина и японская женщина были одеты принципиально по-разному, что вызывало немалое удивление европейцев. В популярной книге, изданной в Москве в 1899 г., отмечалось: «Вот у одного магазина остановилась пара: муж и жена. Он выглядит важным господином, одетым по последней моде; на нем все изящное, модное: и пальто, и галстук, и белоснежная крахмальная рубашка, и лакированные ботинки. И в голову не придет, что это — житель Азии. Между тем, его жена совсем не то. В своем “киримоне”, или халате, с легкими деревянными “гета” на ногах, с бровями, сбритыми догола, и зубами, выкрашенными черною краской, она — настоящая японка»56.

И перед мужским, и перед женским телом ставились задачи государственной важности. От женщины прежде всего требовалось, чтобы она была «хорошей женой и мудрой матерью». В соответствии с этим лозунгом первоочередным предназначением женского тела объявлялось рождение здорового потомства, которое будет способно приблизиться по своим телесным параметрам к европейцам. При этом потомства должно было быть возможно больше — в соревновании (соперничестве) с Западом люди (их тела) рассматривались как важнейший ресурс. Утверждалось, что обладательницы «слабого» и «больного» тела наносят вред не только себе — они доставляют беспокойство окружающим и — что еще хуже — делают страну бедной и слабой57. Таким образом, в лучших традициях конфуцианского подхода к телу, оно не считалось «собственностью» самой женщины — его предназначением было служение чему-то большему. Но если раньше объектом служения выступали сначала родители, а после замужества — муж с его родителями, то теперь к ним прибавилась вся страна, символом которой выступал император.

Основанное в 1884 г. «Частное гигиеническое общество великой Японии» выдвинуло новый идеал женской красоты, вступавший в противоречие с прежним представлением о сексопильной и нефертильной красавице (образцом для которой являлись гейши и проститутки) — анемичной и субтильной, обладающей «ивовым станом». «Общество» же пропагандировало «развитые мускулы, большой зад, толстую жировую прослойку»58, то есть «крестьянскую» конституцию, приспособленную для физической работы и деторождения. На лекции, прочитанной им в том же 1884 г., доктор Бельц тоже критиковал японский идеал женской телесной красоты, для которой свойственна худоба и изогнутая спина. Такая женщина — нездоровая мать, а чтобы дети были здоровыми, родители должны быть здоровыми. Немецкий врач продолжал: в Европе детская смертность у аристократов ниже, чем у простолюдинов, в Японии — наоборот, поскольку аристократки не выкармливают младенцев молоком, мало находятся на воздухе, мало двигаются. Следует не таскать детей на спине, а выпускать их бегать на улицу. И тогда японцы станут такими же сильными, как европейцы59.

В японском обществе господствовало убеждение, что мужчины реформируют свое тело сами, им же принадлежит и решающая роль в деле реформирования тела женского. Так, профессор Абэ Исоо (1865—1949) утверждал: японские мужчины должны переменить свои вкусы относительно женской красоты, и тогда на смену нынешней идеальной красавице, для которой характерны истеричность, меланхоличность, бледность, пассивность, маленький рост и телесная слабость, придет другой типаж «западноподобной» красавицы — женщины крупной, энергичной, румяной60. Таким образом, японских мужчин призывали отказаться от прежнего идеала красоты. А это уже, по мысли профессора, приведет в результате к трансформации женского тела.

Следует, однако, заметить, что в то время пропаганда дородной женщины не увенчалась успехом. Физически сильные крестьянки не становились объектом для подражания и изображения. То же самое можно сказать и о фабричных работницах (вчерашних крестьянках), статус которых являлся исключительно низким. Многие высокопоставленные деятели периода Мэйдзи, как уже говорилось, были женаты на гейшах, имели в их среде «подруг», посещение красавиц из «веселых кварталов» считалось нормой жизни элиты, самого императора окружали наложницы-аристократки, не имевшие ничего


«скамеечки». Положив на нее шею, японки сохраняли свою прическу нетронутой даже во сне. Для ее фиксации использовалось растительное масло. Японки мыли свое тело часто, но ввиду трудоемкости «возведения» причесок это требование не распространялось на мытье головы. В мемуарах сообщается, что женщины мыли голову два раза в год (в середине лета и в конце года)61. Европейцы находили, что от головы японок исходит неприятный запах. Японские гигиенисты, которые были деятельными проводниками европейских обыкновений в деле реформирования тела, стали активно пропагандировать стрижку и частое мытье головы.

Японская женская прическа не могла быть уложена самой женщиной без посторонней помощи. Теперь невозможность обойтись без помощницы стала подвергаться осмеянию и аттестовалась как «неэкономность». Участницы движения за отказ от традиционных причесок даже подсчитали в 1885 году, что услуги «парикмахерш» (тех женщин, которые помогали укладывать волосы) обходятся японкам в громадную сумму — 21 миллион иен в год62. Это соображение находилось в русле традиционных рассуждений о необходимости экономить и находило определенный отклик в сердцах японок.

Распространение европейских причесок было, пожалуй, одним из наиболее «видимых» аспектов реформирования женского тела. Что до наиболее «передовых» японок, то они кичились распущенными волосами. Вызовом обществу явился шокирующий сборник стихов поэтессы Ёсано Акико, названный именно так: «Спутанные (распущенные) волосы» («Мидарэга-ми»). Стихи этого сборника, опубликованного в 1901 г., воспевали страстную «свободную» любовь — вещь несовместимую с требованиями традиционной морали. Таким образом, волосы, считавшиеся раньше статусно-гендерным показателем, теперь выступают в качестве зеркала той новой картины мира, которой придерживается их «передовая» обладательница.

В традиционной Японии замужние женщины сбривали (выщипывали) брови, а потом пририсовывали их тушью несколько выше. Этот обычай вызывал удивление европейцев и потому был признан нецивилизованным, в связи с чем стал постепенно уходить в прошлое. Однако еще в 1880 г. В. Крестовский писал о большем количестве горожанок с выщипан-


Одним из зримых свидетельств успеха западников и гигиенистов стал постепенный отказ от чернения зубов. Чернение зубов с помощью специального раствора (чай или уксус, на-стоенный на железных опилках с добавлением лака) служило свидетельством перехода девушки в замужнюю категорию. Это снадобье было в результате признано врачами вредным для здоровья. Однако первоначальный мотив отказа от этой привычки состоял в критике со стороны европейцев, которые находили черные зубы «некрасивыми», женский рот заставлял их вспомнить о «пещерной тьме». Фукудзава Юкити вторил им, утверждая: человек получает свое тело от Неба, а потому «увечить» его (чернить зубы и сбривать брови) — это преступление против его воли64. Фукудзува Юкити был западником, но и он не мог удержаться от того, чтобы использовать конфуцианское Небо в качестве мощного аргумента.

Распоряжение 1870 г. о запрещении чернения зубов касалось только императорского рода и элиты, но именно на них равнялась страна. Именно они демонстрировали, как должен выглядеть человек нынешней «цивилизованной» эпохи. А зубы у него должны быть белыми — как тогда говорили, «словно семечки тыквы-горлянки». Так что и среди простых японок обычай чернения зубов стал постепенно уходить в прошлое (окончательно исчез только в конце 20-х годов XX в.).

Вместо чернения зубов в обиход постепенно входит зубной порошок, т. е. «беление» зубов. В то время реклама мыла и зубного порошка настойчиво подчеркивала иностранное происхождение гигиенических средств, что служило несомненным аргументом в пользу «полезности» и «разумности» предлагаемых гигиенических мер. Однако отказ от выщипывания бровей и чернения зубов «лишал» японок их замужнего статуса, что вызывало немало психологических проблем — ведь японки были лишены такого маркера замужества, как обручальное кольцо. Несмотря на настойчивую пропаганду западного стиля жизни, многие пожилые японки не желали расставаться со своими привычками. Пропаганда лучше всего действовала на городскую элиту: женщины высшего света быстро отказались от применения традиционной губной помады темно-зеленого цвета с вкраплением перламутра. На фоне густо набеленного лица эта цветовая гамма производила на европейцев отталкивающее впечатление, и их мнение оказалось в данном случае решающим.

Соображения профессора Абэ Исоо о новом идеале «здоровой» женской красоты шли вразрез со вкусами очень многих европейцев, которые, будучи пресыщены набиравшей обороты маскулинизацией европеек, пленялись японками именно традиционного типа. Они не желали видеть их одетыми в европейскую одежду, они не хотели их «эмансипации». Более всего их привлекала не «красота» японок, а их моральные качества, прежде всего верность, которую они обнаруживали даже у «временных жен» европейских мЪряков. А. П. Краснов, подробно обследовавший быт русских военных моряков в Нагасаки (в то время в этом незамерзающем порту зимовали и ремонтировались корабли российского Тихоокеанского флота), отмечал: «Я не скажу, чтобы с нашей точки зрения эти маленькие японские женщины были особенно красивы; но многие из них своим характером заставляли полюбить себя своих временных мужей и еще более любили их сами»65.

Пьер Лоти (1850—1923) в своем романе «Госпожа Хризантема» (1887), написанном под влиянием короткого пребывания в Нагасаки в 1885 г., изобразил любовь между американским моряком и японкой из хорошего дома, которую, однако, ввиду материальных трудностей продают европейскому хаму. Ради него она даже принимает христианство, но тот предает ее, и тогда она, исполненная самурайского духа, кончает с собой. Этот посредственный роман имел колоссальный успех (25 переизданий за пять лет только во Франции), вдохновил Пуччини на написание оперы «Мадам Баттерфляй» (1904).

Лоти и его достаточно многочисленные подражатели, а также те европейские мужчины, которые вступали с японками в любовную связь (как правило, весьма недолговременную), сформировали на Западе устойчивое представление о японке как о существе хрупком, изящном, прелестном, грациозном, верном, воспитанном и покорном своему повелителю. Показательно, что ни сам Лоти, ни какой-нибудь другой европейский автор не «осмелился» впоследствии представить себе любовные отношения между японским мужчиной и европейкой — Западу того времени Япония представлялась страной «женской». Считалось, что японские мужчины не идут ни в какое сравнение с европейцами, а вот японские женщины достойны самого пристального внимания. Джеймс Мёрдок (Murdoch, 1856—1921), британский ученый и один из зачинателей научного японоведения (он был, в частности, автором фундаментальной «Истории Японии»), был женат на японке (в настоящее время женитьба на японке является для западных японоведов едва ли не обязательной) и не уставал повторять: «Японские жены — лучшие в мире»66. Японские писатели тоже в целом сторонились изображать любовные отношения между японским мужчиной и европейкой.

Для европейцев восхитительные стороны Японии зачастую соотносились с женщинами, а отвратительные (безобразность, коварство, обман) — с мужчинами. Цитируя некоего «эксперта», Лафкадио Хёрн восклицал: «В качестве морального существа японская женщина не принадлежит, похоже, к той же расе, что и японский мужчина!»67 Константин Бальмонт, побывавший в Японии в 1916 г., оставил восторженные (как поэтические, так и прозаические) отзывы о японках. «Так много во всех японках кошачьей мягкости и грации птичек... Привыкнув в несколько часов к косвенному уклону японских глаз, я уже вижу в этом особую волнующую красоту, которой раньше не подозревал. И разрез европейских глаз кажется мне скучным и прозаическим... Гейша умеет, танцуя, показать неуловимым движением руки, что она прядет нить или срывает цветок или ловит рыбок. Такой выразительности изящных рук я не видел нигде».

В своем стихотворении Бальмонт заходил намного дальше:

Гейши, девочки, малютки, вы четырнадцати лет, Ваши маленькие грудки Нежнорозовый расцвет.

Ах, зачем, когда я с вами Праздник знал, который ал, Ах, зачем я вас, как в храме, Всех, вас всех не целовал68.

Настоящую оду японке (гейше) пропел и Борис Пильняк. Публичные дома Токио и их обитательницы — манерами, воспитанностью и внешностью — привели писателя в полный восторг. Что до идеального типажа японской красавицы, то он представлялся ему так: «Тогда, в тот рассвет, я смотрел на эту женщину, одетую в кимоно, перепоясанную оби [широкий пояс], с рудиментами бабочки на спине, обутую в деревянные скамеечки, — и тогда мне стало ясно, что тысячелетия мира мужской культуры совершенно перевоспитали женщину, не только психологически и в быте, но даже антропологически: даже антропологически тип японской женщины весь в мягкости, в покорности, в красивости, — в медленных движениях и застенчивости, — этот тип женщины, похожей на мотылек красками, на кролика движениями»69.

В те времена непосредственными впечатлениями о Японии располагали и делились ими по преимуществу европейские мужчины. Это был истинно мужской взгляд, и вряд ли удивительно, что его направленность была гендерно обусловлена. Однако и благосклонное отношение европейцев к красоте японки воспринималось в самой Японии с изрядным скепсисом — настолько силен был телесный комплекс неполноценности.

Известный писатель Ёкомицу Риити (1898—1947) писал о своей героине: в Японии все считали ее красавицей, но стоило ей очутиться в Европе, как ее красота как бы поблекла и воспринималась там, как нечто чужеродное70. Узнав, что бывшая гейша Ханако стала натурщицей у самого Огюста Родена (он познакомился с ней во время заграничных гастролей ее труппы), многие японские интеллектуалы почувствовали стыд за то, что какая-то актриска была введена в дом великого скульптура71.

Мори Огай изобразил в своем рассказе знакомство Родена и Ханако. Роден отзывается о ней следующим образом: «У мадемуазель поистине прекрасное тело, полное отсутствие жировой прослойки, четко выражена каждая мышца. Как у фокстерьера»72. То есть он восторженно характеризует тело Ханако совершенно противоположным по сравнению с традиционным японским идеалом образом. Но очень многим японцам того времени это было не по вкусу.

Европейцы часто восхищались японскими женщинами, им импонировала их «детскость» и покладистость, они с легкостью и, похоже, с удовольствием, вступали с ними в интимно-любовные отношения. Однако услышать из их уст похвалу японскому мужчине было величайшей редкостью. Тот же Бальмонт честно признавался: «Я так очарован Японией и японцами, вернее, японками, что хотел бы пробыть здесь год»73. И только Лафкадио Хёрн с присущим ему восхищением всем японским «неразборчиво» писал о ступнях всех без исключения японцев: «Затем я обратил внимание на маленькие и изящные ступни людей — будь то обнаженные коричневые ноги крестьян, или прекрасные ступни детей в малюсеньких гэта, или ступни девушек в белоснежных таби». Однако он объяснял эту красоту не столько природными данными японцев, сколько тем, что они не носят европейскую обувь, которая портит природные телесные формы74.

Попытки создания нового, более «мужественного», образа японской красавицы не увенчались успехом. Полумрак, полутон, хрупкость, мягкость и податливость по-прежнему выступали как главные атрибуты женского идеала.

В период Мэйдзи реформа кожи служила важнейшим маркером приобщения японцев к «цивилизации». К коже предъявлялись следующие требования: чистота, гладкость и белый цвет. Все эти требования были вполне привычными. Традиционная медицина уделяла коже повышенное внимание, ибо считалось, что любые кожные отклонения свидетельствуют о неблагополучном состоянии организма. Японцы издавна отличались чистоплотностью, они мылись часто. Это было связано с убеждением, что мытье способствует циркуляции энергии ки в организме и тем самым укрепляет здоровье и продлевает жизнь. С распространением европейской медицины упор стал делаться на то, что мытье тела с применением мыла уничтожает микробов.

Белизна кожи традиционно служила в Японии признаком «красоты». Это убеждение господствовало в японской культуре по меньшей мере с периода Хэйан (IX—XII вв.). Так, еще в «Дневнике Мурасаки Сикибу» (X в.) сообщается: «Мия-но Найси тоже очень привлекательна... черты лица — правильные, а белизной кожи, оттеняемой чернотой волос, она превосходит других... Госпожа Сикибу приходится ей младшей сестрой... Кожа ее выделяется белизной, а черты лица — весьма правильные... Кожа у Госэти-но Бэн — очень белая, руки и кисти — очень красивые...»75 В романе этой же придворной дамы и писательницы мимоходом отмечается: «Тяготы морского пути не пошли на пользу сему почтенному мужу: лицо его осунулось и покрылось загаром, облаченная в платье странствий фигура казалась неуклюжей»76. Примеры подобного рода можно множить и множить. В описаниях и изображениях японских красавиц и красавцев белокожесть выступает как абсолютно необходимый элемент. Для усиления" эффекта белокожести японские женщины активно употребляли белила. Кожа красавицы должна была быть не только белой, но и лишена родимых пятен. В произведении Ихара Сайкаку человеку, которому приказывают найти наложницу для князя, описывают чаемую внешность, причем специально подчеркивается: «И чтоб на ее теле не было ни единого родимого пятнышка!»77

Представление о красоте белой кожи было связано, прежде всего, с сословными представлениями: крестьяне находились на воздухе круглый год, аристократы же вели по преимуществу «интерьерный» образ жизни, и потому только их кожа могла быть «белой». Во время выходов «на улицу» над головами аристократов несли зонт. Он был призван не только предохранять от вульгарного загара, но и защищать от вредных флюидов. Люди высокого положения и изысканного вкуса избегали солнечного света и предпочитали увеселять себя в лунные ночи. Японская традиционная («высокая») поэзия не уделяет солнцу никакого внимания, однако воспевание луны является ее важнейшей темой.

Кроме того, следует помнить, что «белокожесть» являлась с древности признаком святости. Это было связано с даосскими убеждениями в том, что на райском острове-горе Хорай (кит. Пэнлай) все существа, включая животных (как «настоящих», так и мифических), являются альбиносами. В древней Японии обнаружение такого животного (оленя, черепахи и т. д.) считалось за благоприятный знак высшей степени и служило основанием для переименования девиза правления.

Эталоном белокожести в Японии выступали обитатели и обитательницы древнего аристократического Киото. Положение не изменилось и сейчас, но только теперь секрет белой кожи стали искать не в аристократическом происхождении, а в «объективных» климатических условиях. В. Крестовскому пришлось выслушать такое объяснение: в Киото столько красавиц, потому что «киотянки потому-де отличаются белизной и нежностью своей кожи, а равно и свежим румянцем, что им благоприятствует Камо, особый дух, обитающий на соседней горе того же имени и специально охраняющий Киотскую долину от проникновения в нее северных ветров и морских туманов. В других местах, особенно в приморской полосе, которая подвержена постоянным “соленым” ветрам с моря и “соленым” же морским туманам, женская кожа не может быть так бела, потому что-де эти ветры и туманы исподволь разъедают ее, делают грубою и темною. Последнее в особенности является следствием “соленых солнечных ветров”, дующих в ясные холодные дни при ярком солнце: образуется на лице такой загар, свести который почти нет возможности, — разве только надолго переселиться в благодатный Киото»78.

Как мы видим, совершенно в духе того времени упор делается на «научное» и «рационалистическое» объяснение феномена белокожее™, но информанты Крестовского все-таки не могут обойтись без того, чтобы не апеллировать и к местаому божеству, которое обеспечивает такой прекрасный климат.



Поделиться книгой:

На главную
Назад