Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жизнь русского обывателя. Часть 2. На шумных улицах градских - Леонид Васильевич Беловинский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– Да вы не хотите ли чаю?

И, не дожидаясь согласия, налил мне стакан…

И когда пришлось мне впервые, в те же годы, попасть в более серьезное место – в охранное отделение, – там мне тоже – и опять без всякой задней или передней мысли – предложили стакан чаю» (40, с. 65).

Пили чай с лимоном, со сливками, с ромом, а во второй половине ХIХ в. с мадерой, разумеется, фальсифицированной. В «чаевнице»-Москве конца столетия «Любители чая… истые знатоки искусства чаепития знали в точности всю иерархию чаев – “черные ароматические”, “цветочные ароматические”, “императорские – зеленые и желтые”, “императорские лянсины”, “букетные белые чаи”. Среди черных чаев славился у знатоков “Черный перл”, употреблявшийся при дворе богдыхана. Самым дешевым среди “лянсинов” был “Ижень, серебряные иголки” в 2 р. 50 к., а самым дорогим “Букет китайских роз”: он стоил 10 рублей за фунт» (66, с. 68). В Петербурге в середине XIX в. самый дорогой из лянсинов, «Сребровидный аром», стоил 11 рублей фунт, а самый дешевый черный чай, сансинский – 1 рубль 60 копеек. Кяхтинский чай поступал в Россию цибиками (ящиками), обшитыми кожей, весом в 80–90 фунтов, а шанхайский – по 120–140 фунтов. В розничную продажу чай шел сортированным, смесью шанхайского и кяхтинского. Дело это было очень сложным и ответственным, и сортировщики получали большие деньги; например, московская чайная фирма «Сергей Васильевич Перлов» платила сортировщику 12 000 руб. в год – столько не каждый губернатор получал! Однако такая роскошь была недолгой: сортировщики умирали от рака в возрасте 40–50 лет. Перемешанные в огромных барабанах чаи сортировали «в 1 руб. 20 коп. за фунт, 1 руб. 60 коп., 1 руб. 80 коп., 2 руб. и 2 руб. 40 коп. Выше по цене у нас чая не было, то есть не сортировали, продавали уже самый высший сорт чая, так называемого цветочного, рублей по 8–12 за фунт» (38, с. 164–165). Чай продавался в самых различных развесках, в фунт, полфунта, четверть фунта, осьмушка, и осьмушка дешевого черного чая стоила 15 копеек. Тем не менее чай также фальсифицировался. Под видом чая продавали особым образом обработанные листья кипрея, или Иван-чая, называвшиеся копорским чаем; хотя подделка запрещалась законом, копорский чай продавался тысячами пудов. Чтобы вытеснить фальсификаты с рынка, в конце ХIХ в. на кавказских плантациях удельного ведомства, под Батумом, начали выращивать «удельный» чай, очень неплохого качества и дешевый.

Россия, прежде всего Москва, пила в основном чай. «В Москве много трактиров, и они всегда битком набиты преимущественно тем народом, который в них только пьет чай, – писал В. Г. Белинский. – Не нужно объяснять, о каком народе говорим мы: это народ, выпивающий в день по пятнадцати самоваров, который не может жить без чаю, который пять раз пьет его дома и столько же раз в трактирах» (11, с. 49). Пили его по многу чашек, до седьмого пота, так что любители вешали на шею полотенце, чтобы утираться. К середине XIX в. употребление чая в городе стало всеобщим. Один из современников, описывая в 80-х гг. скудный рацион ростовских подмастерьев, добавлял: «Но чай пьется без исключения два раза в день. Даже закладывают одежду». О жителях Рыбинска еще в 1811 г. говорилось: «Употребление же чая до такой степени дошло, что последний мещанин за стыд поставляет не иметь у себя в доме самовара» (131, с. 32). Сама культура чаепития была очень высокой, и, например, И. А. Гончаров в своих записках «Фрегат “Паллада”» не раз говорит о неумении иностранцев (нападает он в основном на англичан) пить чай. Переславский купец Крестовников писал в 50-х гг. из Берлина: «Здешнего чаю я также не мог пить. Обращаться с чаем немцы не умеют; он у них валяется в открытой посуде и выдыхается, а варят его как кофе, на угле или на спирту. Русских самоваров здесь нет; вместо них медные чайники, подвешенные над спиртовой лампочкой» (71, I, с. 60). Главной чаевницей считалась Москва. А Петербург и прибалтийские губернии преимущественно по-европейски «кушали» кофе. Заморский «кофий», Мартиник, Мокко, Ливанский, был чрезвычайно дорог – от 30 до 60 рублей фунт, а потому в городских низах заменялся суррогатами, вроде жженого ячменя или желудей, либо фальсифицировался; например, под видом кофейных зерен продавали подожженные катышки ржаного или ячменного хлеба.

Ограниченным, только в социальной верхушке, было употребление какао и шоколада – горячего напитка, поскольку шоколад в плитках появился лишь в начале ХХ в.

Мороженым лакомились часто, но не все: его специально сбивали из сливок в богатых помещичьих домах, на кухнях клубов и дворянских собраний к балам и торжественным приемам. Это было мягкое мороженое, подававшееся в вазочках или на блюдцах, посыпанное шоколадом, ванилью, политое сиропом. Впрочем, во второй половине XIX в. мороженое стали разносить в небольших кадках и уличные разносчики, но качество его было сомнительным: в Петербурге даже из поколения в поколение передавался устойчивый слух, что уличное мороженое делают из молока, в котором якобы купали больных в петербургских лечебницах. Подавалось такое мороженое в маленьких стаканчиках с костяными ложечками. В Костроме «Во время ярмарки и в праздники иногда на Сусанинской площади появлялась ручная повозка с ящиком, набитым льдом, тут же продавалось мороженое, которое отпускалось потребителям вложенным в большие граненые рюмки. Для извлечения же мороженого выдавалась костяная ложечка, так что мороженое надо было есть, не отходя от тележки. После чего посуда и ложка прополаскивались в талом льде, вытирались фартуком не первой свежести и были готовы для ублаготворения следующего потребителя. Так что это мороженое употреблялось обычно приезжавшими на базар крестьянами, не предъявлявшими особых требований к гигиене, ибо не были просвещены в оной». Для публики почище, летними вечерами гулявшей по бульварам, была устроена будочка, где мороженым высокого качества и разных сортов торговал известный всей Костроме Михеич (94, с. 395).

Многочисленными были русские сладости. Традиционным старинным русским лакомством были пряники. Большой печатный (отформованный в резной пряничной доске) расписной пряник с благожелательными надписями был непременным участником старинного свадебного обряда. Дорогие большие фигурные или печатные пряники делались на меду, маленькие дешевые простонародные жамки (жемки), скатанные в ладонях и приплюснутые, пеклись из серого теста на патоке. Разновидностью пряников были медовые коврижки с прослойкой из повидла, а также медовники – мелкие пряники на меду. Главными центрами производства пряников и коврижек были Вязьма и Тула. На меду делались и маковники, лепешки из растертого мака, высушенные в печи. В ХIХ в. в больших количествах производились конфекты (конфеты); от современных они отличались тем, что не было карамели с начинкой и шоколадных конфет. Конфекты изготовлялись на небольших кустарных фабриках из сахара-песка с добавками ягодных и фруктовых соков или мякоти, ванили, какао. Известны были также молочные помадки и тянучки, пралине и сахарные леденцы – монпансье и ландрин, а также драже, считавшиеся невкусными, но красивыми, а потому чаще употреблявшиеся как украшение праздничного стола. «Хорошая карамель от Яни (кондитерский магазин этого Яни Пананота был у Ильинских ворот и в Лубянском пассаже…) стоила всего 20 копеек в коробке, а у Эйнема самая дорогая 50 и 60 копеек» (40, с. 63). Конфектам придавали формы ромбов, звездочек, ягод и пр. В бумажки их не заворачивали, а продавали в бумажных фунтиках или в ярких, с позолотой, картонных бонбоньерках. В качестве подарка, особенно дамам, конфекты преподносили в бонбоньерках, которые в большом количестве для заработка клеили малообеспеченные люди интеллигентных профессий и даже младшие офицеры. В конце ХIХ в. появились большие механизированные кондитерские фабрики, например, Эйнема (потом – «Красный Октябрь») и Сиу («Большевичка») в Москве, выпускавшие широкий ассортимент изделий, в том числе начавшие изготовление и плиточного шоколада, шоколадных конфет, а также пирожных и тортов, которые по старинке именовались пирогами («пирог от Эйнема»).

Сравнительно дешевыми и доступными населению были пастилы и варенья из местного сырья. Ягодные и фруктовые пастилы на меду были толстые рыхлые, известные как русские, и тонкие и плотные, прозрачные, так что сквозь них были видны семечки ягод – татарские; тонкая прозрачная пастила из просвирняка, называвшаяся «девичья кожа», даже употреблялась как лекарство от кашля. Жидкое варенье варилось на патоке, меду и сахаре; популярно было сухое, или киевское, варенье – фрукты, сохранившие при варке форму, подсушенные и обсыпанные сахаром. Пользовались успехом также глазированные сахаром фрукты – фактически то же сухое варенье, но более красивое. Крупнейшим производителем варений был Абрикосов, имевший свои фруктовые плантации в Крыму и на Украине, в 1804 г. открывший в Москве первую кондитерскую фабрику.

Но самым популярным и самым дешевым (его дешевизна вошла в поговорку) народным лакомством была пареная репа: залитая небольшим количеством воды очищенная репа парилась в русской печи в плотно закрытом горшке. Немногим дороже стоили продававшиеся даже в деревенских лавочках изюм, чернослив, финики и неизвестные ныне царьградские, или турецкие, рожки – сладкие стручки произраставшего на Анатолийском побережье Турции дерева, довольно большие, плоские, напоминающие стручки белой акации. Они ввозились в Россию многими тысячами пудов. Из фруктов хорошо были известны не только местные яблоки, груши (вареная груша была старинным лакомством и даже делался грушевый квас) и вишни, но и привозные виноград, апельсины и лимоны, арбузы и дыни, в большом количестве продававшиеся даже уличными разносчиками. В хороших частных садах выращивались и крупные груши-бергамоты, персики, крупная шпанская вишня, а в оранжереях и грунтовых сараях арбузы, дыни и даже ананасы, правда, мелкие и сухие; значительно больше продавалось привозных ананасов, но это был дорогой плод, доступный и известный далеко не всем. И совершенно не были известны мандарины и бананы; И. А. Гончаров в путевых записках «Фрегат “Паллада”» нарочито описывает свое первое знакомство с теми и другими. Простой люд развлекался волошскими (грецкими) орехами и калеными орехами-лещиной. Подсолнечные семечки стали широко известны только в ХХ в., главным образом в период революции 1917 г.: перевозка этого легкого, но объемистого и крайне дешевого груза была невыгодна, и семечки грызли там, где тогда произрастал подсолнух – южнее Тулы.

Всеми видами табачных изделий, раскурочно и на вынос, торговали табачные лавочки. До начала 1860-х гг. в России запрещалось курение на улицах во избежание пожара и порчи платья прохожих искрами, так что желавший покурить мог сесть в такой лавочке и спокойно насладиться трубкой или сигарой. До начала XIX в. курили только трубки: с длинными, иногда очень длинными вишневыми или черешневыми чубуками, так что, сидя в кресле, объемистую чашечку трубки можно было поставить на пол между ног; в трактирах такие гибкие чубуки иногда использовали для избиения нечистых на руку игроков в карты. Те, кто должен был подолгу находиться на улице: крестьяне, рабочие, солдаты, матросы, офицеры, охотники и рыболовы – курили короткие носогрейки. Примечательно, что один из героев пьесы А. Н. Островского «На бойком месте» говорит: «Уж коли ты мужчина, так кури трубку, хоть махорку, да трубку». Сигары появились в России довольно поздно: после возвращения русской армии из заграничных походов 1813–1814 гг. Употреблялись сигары разного разбора – от высококачественных и дорогих толстых вегуэррос и «регалий» с тисненой золотом королевской короной на красном бумажном пояске до дешевых тонких «чирут». Состоятельные курильщики по возможности закупали сигары сами за границей, например в Испании (Гавана и Манила были все-таки труднодоступны), либо через заграничных агентов, а основная масса любителей сигар брала их у русских торговцев. Клиенты, закупавшие сигары ящиками, здесь же, раскурив несколько сигар из разных ящиков, испытывали их качество: хорошая сигара должна была полностью сгореть на прилавке, оставив плотный столбик белого пепла; сигара, погасшая, не догорев до середины, считалась плохой. Примерно в 40-х гг. в употребление вошли «пахитоски» – нечто вроде современных сигарет, только длинных, скрученных из обрывков табачных листьев (цельные листья шли на сигары) и закрученных в тончайшую пленку, в которой покоится початок маиса. Пахитоски преимущественно были женским куревом; курили их из тонких длинных мундштуков, чтобы от табака не желтели пальцы. Надо отметить, что женщины из общества, особенно немолодые, курили довольно часто, но на людях стали курить преимущественно кокотки и эмансипированные женщины свободных профессий – писательницы, издательницы и т. п. Женским куревом считались и сигаретты, или сигаретки, также делавшиеся из ломаных листьев и закручивавшиеся в целый табачный лист, а затем прессовавшиеся и получавшие слегка квадратное сечение. Примерно в середине XIX в. появились папиросы, причем в продажу шли как готовые папиросы россыпью и в коробках, так и папиросные гильзы: любители часто набивали их сами специально подобранной по вкусу смесью табаков, пользуясь особой машинкой. Уже в первой половине XIX в. стали появляться первые табачные фабрики, например, Жукова в Москве, производившая крепкий («жуков») табак для простонародья – фактически махорку для самокруток и трубок. Вообще, в России предпочитались крепкие табаки, а характерная для Запада искусственная ароматизация табаков путем их обработки эссенциями не применялась; для получения требуемого качества табака смешивали его разные сорта, иногда до десятка. Угощение гостя папиросой, сигарой или трубкой было столь же обычным, как и угощение чаем, и состоятельные люди в кабинетах держали про гостей несколько ящиков сигар и с десяток трубок в специальной стойке. Свойственное Западу жевание табака в России не привилось и лишь в XVIII в. употреблялось моряками, да и то по большей части иностранцами. Зато нюханье табака было в высшей степени популярно. Пользовались как нюхательным табаком привозным (например, французским рапе) и фабричного изготовления, так и кустарного, в том числе терли табак в горшках сами для получения излюбленного качества; любители растирали табак с березовой золой (он назывался «Березинским») и даже с растертым в пыль стеклом; такой самостоятельно изготовленный нюхательный табак иронически назывался на французский манер «Самтре». Нередко даже богатые и знатные любители нюхательного табака заказывали его обычным поставщикам этого зелья – полицейским будочникам, у которых было много досуга для этой работы. Люди с утонченным вкусом иногда на дно табакерки клали лепестки роз, фиалок и т. д. для придания табаку тонкого аромата. При встрече знакомых или при первом знакомстве было принято подносить визави табакерку со словами «Одалживайтесь». Нюханье табака во всех сословиях было столь распространено, что одной из правительственных наград были драгоценные табакерки с вензелем монарха или его эмалевой миниатюрой; вместо табакерки из Кабинета можно было, по желанию, получить ее стоимость, но продавать такие награды было нельзя. Многие вельможи обладали целыми коллекциями наградных табакерок. Простонародье, разумеется, пользовалось простыми тавлинками из бересты или тонкой щепы либо небольшими телячьими рожками. Для нужд любителей нюхать табак в конце XVIII в. под Москвой даже было открыто специальное производство табакерок из папье-маше, покрытого лаковой живописью; ныне это знаменитая фабрика лаковой живописи в с. Федоскино. Эти «лукутинские» (по имени владельца фабрики купца Лукутина) табакерки даже завоевывали награды на заграничных выставках.

Ну а где курево, там и спички. Городской товар: в деревне бабы, закончив топку печи, сгребали уголья в загнетку на шестке, присыпая их золой; перед следующей топкой золу сметали, угли раздували и совали в них сухую лучину для растопки. Высекали новый огонь в деревне раз в год. В городе такого невежества не было. В 1830-х гг. были изобретены фосфорные спички, зажигавшиеся о любую шероховатую поверхность, но, вследствие небезопасности из-за случайного воспламенения и ядовитости (нередко самоубийства совершались при помощи фосфора спичечных головок, растворенного в воде), в 1860-х гг. их начали усиленно заменять так называемыми шведскими спичками, у которых головка состояла из смеси серы и бертолетовой соли. Для зажигания шведских спичек, серников, или серянок по-народному, требовалось трение об особую шероховатую поверхность, покрытую красным фосфором, не ядовитым и трудно воспламеняющимся. Производились и так называемые экономические шведские спички, переходные от серных к фосфорным. Фосфорные спички укладывались в картонные или деревянные коробки, одна из сторон которых смазывалась клеем и посыпалась песком; шведские спички упаковывались в коробки из деревянной стружки. Соломка для изготовления спичек предварительно обмакивалась в парафин, против намокания, а у высших сортов фосфорных спичек головки покрывались лаком, также против намокания, окисления и неприятного запаха. Из-за границы также ввозились стеариновые или восковые спички, у которых вместо деревянной соломки были ссученные бумажные нитки, пропитанные стеарином или воском: этакие крохотные свечки. В продаже также были спички-колодки: деревянные бруски длиной около 10 см, высотой 8 и шириной 5 см, с пропилами, так что получалась пачка спичек, соединенных общим основанием, служившим для трения об него отломанных спичек. Производство спичек в России началось в 1837 г. в Петербурге и первоначально сосредотачивалось только в Петербургской губернии. Вследствие быстрого роста производства цены на первоначально очень дорогие спички в мелочной продаже быстро понизились до 5 и даже до 3 коп. за сотню. Одновременно прекратился ввоз спичек в страну, за исключением уже описанных восковых и стеариновых. В 1848 г., когда были введены ограничения на производство и торговлю фосфорными спичками, на 30 фабриках производилось 12–13 млрд штук спичек! Но ввиду распространения подпольной выделки спичек (ходкий был товар!) фабрики начали разоряться, и в 1859 г. была разрешена свободная выделка и продажа спичек: ограничения были наложены в 1862 г. только на фосфорные спички. В 1884 г. было уже 240 спичечных фабрик, и, вследствие достаточного обеспечения внутреннего потребления, в 1888 г. на их производство был введен налог, а на фосфорные спички, от которых никак не удавалось избавиться, в 1892 г. наложили даже двойной акциз. В 1898 г. работало 150 спичечных фабрик, производивших более 18 млрд спичек. Спичка было городской штукой: здесь производилась, здесь и потреблялась.

А до появления спичек? Ну, естественно, высекали искры на специально приготовленный трут (можно гриб-трутовик, растущий на березах, выварить в азотной кислоте), пучок кудели или просто обожженную тряпицу, ударяя обломком углеродистой стали по кремню. Чтобы не оббивать пальцы, стальное огниво делали в форме пластинки с отверстиями для пальцев; к огниву привешивался маленький кожаный мешочек для кремня и трута, и такой «камелек» можно было купить в мелочных лавках. И даже появились механические огнива, подобные ружейному ударно-кремневому замку: с ручкой, пружиной и подобием курка с зажатым в его губках кусочком кремня, при спуске бившем по стальной планке. Ясное дело, что все это также предметы городского производства, торговли и потребления – предметы ширпотреба.

При высоком уровне развития торговли продуктами питания торговля тем, что мы сейчас называем товарами широкого потребления, была развита сравнительно незначительно. Дело в том, что практически не существовало широкомасштабного фабричного производства таких товаров. Мелкотоварное кустарное производство охватывало практически всю сферу народного потребления, а для нужд социальной верхушки товары ввозились из-за границы. Соответствующей была и торговля этими товарами: от разносной лоточной до дорогих богатых магазинов, торговавших импортными товарами. Так, обувь едва ли не полностью изготовлялась кустарями по индивидуальным заказам и на рынок; даже армия шила солдатские сапоги в полковых мастерских, закупая сапожный товар. Некоторая часть обуви, доставлявшаяся поставщиками, все равно заготовлялась у кустарей. Например, одним из крупнейших центров массового кустарного производства обуви было большое село Кимры Тверской губернии, а точнее – 14 волостей так называемого Кимрского сапожного района: Корчевского, Калязинского и Кашинского уездов. Лишь в 1882 г. было создано первое в России «Товарищество Санкт-Петербургского механического производства обуви». Фабричное производство резиновой обуви, которая не могла быть изготовлена кустарно, началось раньше: в 1860 г. появилось «Товарищество российско-американской резиновой мануфактуры» – будущая фабрика «Треугольник», при советской власти ставшая, естественно, «Красным Треугольником». Кустарная и фабричная обувь продавалась как в лавках и магазинах, так и, преимущественно, на рынках. Что касается одежды, то фабричного ее производства вообще не существовало: дорогие туалеты привозились из-за границы или изготовлялись по индивидуальным заказам, одежда среднего качества шилась на заказ или крохотными партиями в небольших мастерских, дешевое платье на живую нитку, а то и на клею изготовлялось кустарями и сбывалось на толкучих рынках или в лавках.

Производство тканей, за исключением крестьянского холста, издавна было сосредоточено на фабриках, а торговля ими – в специальных лавках. Преимущественно на базарах и местных ярмарках продавалось огромное количество кустарных изделий из дерева, начиная от ложек, плошек, бабьих вальков для стирки и рубелей для глаженья; точно так же кустарным было производство, и рыночной – продажа огромного количества глиняной посуды всех размеров и назначения. Параллельно с этим шли производство и торговля игрушками – побочным продуктом из остатков сырья или отходов основного производства.

Игрушка вообще занимает важное место в повседневной жизни, не только развлекая, но и воспитывая ребенка, и на ней следует остановиться особо. Парадоксально, но потребление и, соответственно, производство игрушки, так сказать, предмета роскоши, прежде всего оказалось характерно не для социальных верхов, а для низов. С. Т. Аксаков на рубеже XVIII–XIX вв. играл подобранными на берегу реки разноцветными камешками и случайными деревянными чурочками, из которых строил «дворцы». Е. П. Янькова, вспоминая конец XVIII в., отметила, что «Самые лучшие из игрушек были деревянные козлы, которые стукаются лбами. Были игрушки и привозные, заграничные; их продавали во французских модных лавках, и очень дорого» (115, с. 149). Некоторые мемуаристы-мужчины первой половины XIX в. вспоминают детские ружья, барабаны и жестяные трубы, которыми они забавлялись в детстве; Чичиков обещает привезти детям Манилова также барабан и трубу: эта «мирная марсомания» была характерна для дворянского общества. Между тем в крестьянстве и мещанстве с отдаленнейших времен уже бытовала деревянная и глиняная детская игрушка, которую находят и московские археологи в центре старой Москвы, и знают этнографы. Одним из важнейших русских центров производства простонародной деревянной игрушки был Сергиев Посад и окружающие деревни, а изготовление первой игрушки легенда приписывает самому преподобному Сергию Радонежскому. Вятская глиняная игрушка-свистулька в легенде фигурирует едва ли не в XV в., и в Хлынове, который в XVIII в. стал Вяткой, существовали некогда даже специальная ярмарка и праздник «свистуша», когда продавались тысячи свистулек, изготовленных в заречной слободе Дымково, и воздух на ярмарке оглашался оглушительным свистом. Лишь во второй половине XIX в. игрушка стала входить в повседневность детей из социальной верхушки.

Игрушка производилась почти исключительно кустарно, хотя во второй половине XIX в. появилось более развитое игрушечное производство в Петербурге, Москве и Риге; для детей из состоятельных слоев ввозилось много игрушек из-за границы, преимущественно из Франции, первенствовавшей в этой области, и из Германии. Ввозились также отдельные детали игрушек, например, фарфоровые головки и ручки для кукол. Самая распространенная игрушка, кукла, была тряпичной, сначала с восковыми головками и ручками, затем из папье-маше, а с конца XIX в. из смеси желатина с глицерином, патокой и красками. Из папье-маше делались утки на колесиках, кони-качалки и на колесиках, козлики и т. п. Краски для них были клеевые, на меловом грунте, для блеска покрывавшиеся лаком из канифоли на спирту. Кустарное производство деревянных игрушек сосредотачивалось вокруг Сергиева Посада и в Нижегородской губернии, главным образом вокруг Семенова. Из дерева делали более дорогие, стрелявшие горохом пушки и пистолеты, но в основном это были ярко раскрашенные анилиновыми красками игрушки-каталки: действующие при движении ветряные мельницы, пароходы и др., а также многочисленные тройки и одиночные запряжки на колесиках. В селе Богородском под Сергиевом Посадом изготовлялась неокрашенная игрушка с движением («марширующие» на подвижной решетке из лучинок солдаты, пилящие дрова или работающие в кузнице мужик и медведь и т. п.), фигурки людей и животных. В самом Сергиевом Посаде в огромном количестве кустарно изготовлялись приблизительно вырезанные и раскрашенные разного размера солдаты, барыни, кормилицы и пр. Стараниями земства здесь в конце века была открыта специальная школа для обучения мастеров-игрушечников, а сбыт товара торговцам производился централизованно; игрушки, вышедшие из школы, занимали первые места на международных выставках. Фактически в каждой губернии имелось кустарное производство из дерева и глины, при котором делались и игрушечная мебель, посуда, куклы, кони, свистульки и пр. В большом количестве продавались музыкальные игрушки: от примитивных барабанов и шарманок до хороших копий клавикордов, обычно привозимых из-за границы. Оттуда же привозились и различные интеллектуальные игры для детей состоятельных родителей. Зато на ярмарках и базарах можно было чрезвычайно дешево купить «тещин язык» (свернутую в пружину склеенную вдвое и раскрашенную бумажную ленту, приклеенную к деревянной трубочке-пищалке), «уйди-уйди» (деревянный свисток, соединенный с резиновым шариком) и «американского жителя», или «морского черта»: причудливую маленькую стеклянную фигурку, плавающую в стеклянной трубке, сверху затянутой тонкой резиной.

А. Н. Бенуа в воспоминаниях оставил множество страниц, содержащих яркое и детальное описание игрушек (в 90-х гг. он даже занялся собиранием их, и его большая коллекция уже в 1920-х гг. была приобретена Русским музеем). Невозможно удержаться от обильного цитирования страниц его мемуаров. Чем же играл ребенок из интеллигентной семьи в 70–80-х гг., что было в продаже?

Главным развлечением были солдатики: оловянные, бумажные и деревянные. «Из оловянных солдатиков особую слабость я питал к тем сортам, которые стоили дороже и которые являлись как бы аристократией среди прочего населения моих коробок. Это были “кругленькие”, “выпуклые” солдатики, причем кавалеристы насаживались на своих коней и для большей усидчивости обладали штифтиком, который входил в дырочку, проделанную в седле лошади… Эти “толстые” солдатики продавались в коробках, в которых обыкновенно помещались еще всякие другие вещи: холщовые палатки, которые можно было расставлять, пушки на колесах и т. п… Если же к этому прибавить оловянные тонко-ажурные кусты и деревца… то иллюзия правды становилась полной.

Вся эта домашняя военщина, будучи привозной, заграничной, довольно дорого стоила. Напротив, почти ничего не стоили военные игрушки народные, иначе говоря, те деревянные солдатики, которых можно было купить за несколько копеек на любом рынке… Нравились они мне по двум причинам – потому что они были раскрашены в особенно яркие и глубокие “колеры” (например, голубые мундиры с желтыми пуговицами при белых штанах), и потому, что они восхитительно пахли, “пахли игрушками”, – пахли тем чудесным запахом, которым густо были напитаны и игрушечные лавки. Самые замечательные игрушечные лавки были Дойниковские в Апраксином рынке и в Гостином дворе, но по игрушечной лавке имелось и в нашем “фамильном” Литовском рынке и на недалеко от нас отстоявшем Никольском…

Но не одни солдатики пленяли меня среди простонародных игрушек… К ним принадлежали, например, кланяющийся господин, одетый во фрак по моде 30-х годов, и его пара – дамочка, “делавшая ручкой” и одетая в широкое и короткое розовое платьице… Тут же нужно помянуть… и о тех игрушечных “усадьбах”, перед которыми под дребезжащую струнную музычку плавали гусята, а также о всяких пестро раскрашенных птицах и зверях из папье-маше (барашки делали “мэээ”, птички – “пью, пью, пью”), о турке, глотающем солдат и т. п… Я забыл упомянуть о предмете моего особенного вожделения – о большом солдате (из папье-маше), на котором был красный мундир… Ростом он был с меня!.. Временами, впрочем, я и сам походил на воина, нахлобучив на голову игрушечную каску или же облачившись в рыцарский панцырь. При панцыре полагался и шлем с забралом и очень страшная кривая сабля. Все эти предметы были сделаны из картона и оклеены золоченой бумагой […]

Здесь же нужно упомянуть о тех замках, о целых городках, которые продавались во время Вербного торга… Кто создавал эти чудесные и прямо-таки поэтичные вещицы? Кто был тот милый, уютный художник, который, вероятно, задолго до Вербного торга подбирал пробки, разрезал их на пласты, клеил их, сочинял самую архитектуру, бесконечно варьируя комбинации элементов, из которых складывались эти крошечные сооружения. Этот же анонимный волшебник выкладывал скалы, на которых возвышались его многобашенные замки, ярко-зеленым мхом, сажал по ним крошечные рощи из перьев, он же вставлял в пробочные берега зеркальца, представлявшие пруды… Какие тончайшие пальцы лепили этих малюсеньких восковых лебедей, что подплывали к ажурным перильцам пристани? Неужели этот архитектор… производил все эти чудеса для того, чтобы заработать десятка два рублей за те семь дней, что длилась Вербная неделя? Постепенно мода на эти замки стала проходить. Их уже редко кто покупал, хоть и стоили они не больше рубля или двух […]

Всякие оптические игрушки занимали в моем детстве особенное и очень значительное место. Их было несколько: калейдоскоп, микроскоп, праксиноскоп, волшебный фонарь; к ним же можно причислить “гуккастен” и стереоскоп. Из них калейдоскоп был в те времена предметом самым обыденным. В любой табачной лавочке, торговавшей… и дешевыми игрушками, можно было за несколько копеек приобрести эту картонную трубочку…

Вероятно, мало кому сейчас известно, что означает эффектное слово “праксиноскоп”, а между тем это была та самая штука, которая полвека назад заменяла кинематограф… В своем простейшем виде это был картонный барабан, в котором проделаны узкие вертикальные надрезы. Внутрь барабана кладется лента с изображением разных моментов какого-либо действия – скажем, девочки, скачущей через веревку, двух дерущихся борцов и т. п. Приложив глаз к одному из надрезов, мы видим только ту часть ленты, что по диагонали круга находится насупротив. Но стоит дать ладонью движение барабану, свободно вращающемуся на штативе, как изображения начинают мелькать и сливаться, а так как каждое изображение представляет уже слегка измененное предыдущее, то от этого слияния получается иллюзия, будто девочка скачет через веревку или будто борцы тузят друг друга… Сюжеты на ленточках бывали и более затейливые, а иные даже страшные. Были черти, выскакивающие из коробки и хватающие паяца за нос, был и уличный фонарщик, влезающий на луну, и т. п.

Зоотроп – вариант праксиноскопа. Здесь принцип оставался тот же, но видели вы не самую ленту, а отражение ее в зеркальцах, которые были поставлены крест-накрест в середине круга. Из картинок этого типа (обыкновенно нарисованных в виде силуэтов) мне особенно запомнилась вальсирующая пара…

У дяди Сезара был чудесный праксиноскоп с массой лент, но была у него и другая оптическая “штука”. Это было большая “иллюзионная камера” – целое сооружение на особом постаменте, в которой большие фотографии, вставлявшиеся в нее и ярко освещенные, получали удивительную рельефность и отчетливость. Окончательная же иллюзия получалась тогда, когда прикрывалось освещение сверху, и картины освещались транспарантом, причем день сменялся ночью, на небе показывалась луна, в воде ее отблеск, на улицах зажигались фонари, Везувий выкидывал (неподвижное) пламя, и красная лава текла по его склонам…

Не меньшей приманкой, нежели гукастен дяди Сезара, служил мне стереоскоп дяди Кости… У моего папы был тоже стереоскоп, но более скромный, более примитивный и лишенный удобства “манипулирования”. Зато карточки, которые были у нас в доме, являлись своего рода редкостями стереоскопии. Это были не фотографии, а раскрашенные литографированные рисунки – теоретически скомбинированные так, чтобы разглядывание их в два стекла давало слитый рельефный образ […]

Из всех оптических игрушек… не было ни одной столь замечательной и значительной, нежели волшебный фонарь… Самый аппарат у нас был неказистый и стоял он на полке рядом с прочим детским скарбом, но и он обладал способностью вызывать в темной комнате на пустой белой простыне самые удивительные образы; в те времена, не знавшие кинематографа, этого было достаточно, чтобы возбуждать в зрителях… восторг. Стоило зажечь лампу, помещавшуюся внутри жестяной коробки, вставить в “коридорчик” между лампой и передней трубкой раскрашенное стеклышко, как на стене появлялись чудесно расцвеченные, совершенно необычайных размеров картины!..

Наши сеансы волшебного фонаря обычно начинались со сказки про “Спящую красавицу”… Вслед… скользили по световому кругу истории про “Мальчика-с-пальчика”, про “Золушку” или про “Кота в сапогах”…

Были в нашей коллекции картинок для фонаря и видовые сюжеты. Стоили они дороже других, так как они были вделаны в дерево и раскрашены от руки… То были “Вид в Саксонской Швейцарии” и “Капелла зимой при луне”…

Сеанс завершался комическими номерами и “вертушками”. Комические стекла изображали всякие гротескные рожи… или то были целые движущиеся сценки. Стоило, например, дернуть за ручку, торчавшую из-за деревянного обрамления стекла, как вмиг у повара на блюде вместо свиной головы оказывалась его собственная, а на его толстенной фигуре появлялось свиное рыло. Был и такой еще сюжет: мальчик весело катается по льду, но дернешь за ручку, и он уже в проруби, из которой торчат одни лишь ноги…

Вертушки служили апофеозом сеансов… В своем роде это были эмбрионы тех причудливых разводов и тех красочных окрошек, которыми нас теперь услаждают разные авангардные беспредметники вроде Леже, Кандинского, Маркусси, Миро, Массон и т. д… Эти окрошки двигались, они вращались и сочетались в самые неожиданные “красочные симфонии”. Одни при вращении производили впечатление, точно они разбрасывают узоры во все стороны и притом налезают на зрителя; другие, напротив, как-то всасывались внутрь и представляли собой подобие воронок или мальштремов…

…Получал я огромное удовольствие от всяких кукольных театриков, в которых особенно прелестны были декорации и пестрые костюмы на действующих лицах…

…Та эпоха, о которой я сейчас рассказываю, переживала настоящий расцвет детских театриков, и в любом магазине игрушек можно было найти их сколько угодно самого разнообразного характера. Персонажи были то снабжены небольшими приклеенными к их ногам брусочками, придававшими нужную устойчивость (но и неподвижность), то они болтались на проволоках, посредством которых их можно было водить по сцене. В коробке с пьесой “Конек-Горбунок” к таким летучим действующим лицам принадлежали сказочная Кобылица и ее конек, тот же конек с сидящим на нем Иваном-дурачком, Чудо-юдо-рыба-кит, ерш и другие морские жители. Были и такие театрики, которые надлежало изготовлять самому. Покупались все нужные элементы от занавеса до последнего статиста, напечатанные на листах бумаги и раскрашенные; их наклеивали на картон и аккуратно вырезали. За три-четыре рубля можно было купить целый толстый пакет листов в сорок немецкой фабрикации, и в этом пакете оказывалось все нужное и для “Вильгельма Телля”, и для “Дон Жуана”, и для “Орлеанской девы”, и для “Фауста”, и для “Африканки”, и для “Ночного сторожа”, и даже для популярной когда-то пьесы “Die Hosen des Hern von Bredow”. Стиль этих декораций и костюмов был курьезный, “самый оперный”, “трубадуристый”…

Особо следует выделить “дойниковские театры”, названные так потому, что они изготовлялись специально для игрушечных магазинов фирмы Дойникова. Такой театр представлял собой целое сооружение и занимал довольно много места. Стоил же он вовсе недорого – всего рублей десять, а скорее и меньше. Был он деревянный, передок был украшен цветистым порталом с золотым орнаментом и аллегорическими фигурами, сцена была глубокая, в несколько планов, а над сценой возвышалось помещение, куда “уходили” и откуда спускались декорации. Остроумная система позволяла в один миг произвести “чистую перемену” – стоило только дернуть за прилаженную сбоку веревочку. Все это было сделано добротно, прочно, и при бережном отношении могло служить годами. Дефектом дойниковских театров было то, что актеров приходилось водить из-за кулис – на длинных горизонтальных палочках, к которым каждое действующее лицо было приклеено…

Славились дойниковские китайские тени. В них служили те же декорации (петербургская улица с каланчой, кондитерская и красная гостиная), как в театриках, но только здесь декорации были сделаны в виде прозрачных транспарантов, а частых перемен нельзя было делать. Фигурки были частью русские, частью иностранного происхождения…» (15, I, с. 209–222, 286–287).

Как видим, городской рынок последней четверти XIX в. предоставлял ребенку чрезвычайно широкий ассортимент игрушек, от копеечных кустарных до дорогих и сложных заграничных.

Разумеется, этим не ограничивалось рыночное разнообразие потребительских товаров. Так, существовала давняя традиция массового производства на рынок москательных товаров (лаков, красок, клея, скипидара и т. д.) и дешевой парфюмерии, главным образом мыла, но оно почти все было кустарным, а сбыт шел в небольших москательных лавках. Крупнейшим центром мыловарения издавна была Казань, куда водой доставлялись из лесных районов поташ, из степных – животное сало, а с низовьев Волги и Каспия – рыбий жир и тюленье сало. В торговле были так называемые ядровые мыла, освобожденные от избытка воды и глицерина, полуядровые и клеевые. Простое казанское мыло привозили зашитыми в рогожи пятипудовыми «кабанами», которые потом резались на фунтовые куски. Шло оно в основном на стирку. Для бани привозилось популярное мраморное мыло с красивыми синеватыми прожилками, продававшееся обделанными лубком кусками весом в фунт; было оно очень ароматичное. При переплавке ядрового мыла получали гладкие или лощеные равномерно окрашенные мыла. Сортов туалетного мыла было огромное количество, в т. ч. детское мыло в форме зверюшек, или «мыло-азбука» с крупными литерами, что должно было подвигнуть родителей к покупке следующих кусков мыла. Ароматизированные лощеные мыла в основном шли в торговлю в ярких красочных обертках, которые создавались иногда профессиональными художниками и использовались крестьянством и мещанством для украшения жилищ и сундуков. Выпускалось и много специальных сортов мыла, начиная от дегтярного, а также специальное мыло для моряков, мылившееся в морской воде. В крупных городах, например, в Москве, к последней четверти столетия появились и солидные торговые дома, занимавшиеся парфюмерией, например, «Брокар и К°», фабрика «Виктория Регина» Бодло или Торговый дом А. Ралле; Брокар, Бодло и Ралле не только в огромном количестве производили десятки сортов мыла, духов и прочей парфюмерии, но и торговали в собственных специализированных магазинах. Преимущественно социальным верхам предлагались белила, румяна, пудры, кёльнская вода, или о’де колонь (одеколон), духи, фиксатуары для усов, волосяные помады, одалиссы, бандолины и особенно брильянтины для ухода за волосами, кольд-кремы, шампуни, эмульсии и различные воды (например, розмариновая) для мытья головы и ухода за кожей, зубные порошки, пасты и эликсиры; к старым парфюмерным изделиям относятся и различные ароматические средства для очищения воздуха в помещениях: курительные свечи, уксусы, эссенции, порошки, лаки, бумага; кроме того, популярны были ароматические соли в виде смешанных в изящных флаконах с эфирными маслами нашатырного и других спиртов: падать в обморок от сильных чувств было в большой моде. Роскошные магазины были созданы производителями фарфора, фаянса, стекла, хрусталя и серебра, например, известными фирмами Кузнецовых или Мальцовых. Но торговля съестным в больших роскошных магазинах, как у братьев Елисеевых в Москве и Петербурге или в знаменитых петербургских «Милютиных лавках», на рынках, в небольших лавочках или с рук, все-таки преобладала на улицах городов.

Наш современник всегда очень живо интересуется старыми ценами. Вообще-то такой разговор беспредметный: цены менялись постоянно, в зависимости от места и времени; имела место постоянная инфляция, не раз проводились денежные реформы, разной была покупательная способность бумажного и серебряного рубля. Тем не менее о ценах мы еще не раз будем говорить. Здесь же приведем некоторые цены на 1806 г. в Иркутске и Москве. Куль ржаной муки в Иркутске стоил 10 руб., в Москве – 5,40, а пуд пшеничной, соответственно, 1,50 и 1,20. Гречневая крупа в Иркутске стоила за пуд 2,40, в Москве 1 руб. Коровье масло – 12 и 11 руб. за пуд, говядина – 5 и 5,50, ветчина – 8 руб. и 3,40. Как видим, на одни продукты цены расходились очень сильно, на другие были почти одинаковыми. Так, пуд сахара в Иркутске стоил 60 руб., а в Москве – только 8, кофе соответственно 60 рублей и 11. Ведро простого вина, т. е. водки среднего качества, стоило в Иркутске 5 руб., в Москве 5,50, а ведро плохого виноградного вина – соответственно 20 и 6 руб. Зато сажень березовых дров в Иркутске стоила 1 руб. 50 коп., а в Москве – 6, а еловые дрова соответственно 1,30 и 5,15. Аршин сукна в Иркутске шел по 12 руб., в Москве – по 4, а аршин холстины соответственно 1 руб. и 40 коп. Пара сапог в Иркутске обходилась в 15 руб., в Москве в 3. Корова «очень малого роста» шла в Иркутске в 25 руб., в Москве в 20 (это к слову о популярной легенде, что корова-де стоила 3 рубля); теленок обходился соответственно в 5 и в 4 руб. Наконец, серебряный рубль в далеком Иркутске шел по 2 рубля ассигнациями, а в Москве – 1 руб. 29 коп. (44, I, с. 206–207). А если речь идет о жаловании чиновников или офицеров, читателю полезно будет сделать поправку на инфляцию и страшное падение курса рубля. С. П. Жихарев, зафиксировавший эти цены в своем дневнике, писал: «Наши… поручили мне закупить запас вина. Я не очень рад этой комиссии, потому что вина вздорожали. Я боюсь сделать им пренеприятный сюрприз: они не ожидают таких цен. Говорят, что еще будет дороже с возвышением курса на серебро и золото. Серебряный рубль ходит уже 1 р. 31 к., империал – 13 р. 30 к. и червонец 3 р. 98 к. Цена вину лучших сортов следующая: шампанское 3 р. 50 к. бут., венгерское 3 руб., рейнвейн 2 р. 50 к., малага 1 р. 25 к., мадера 1 р. 50 к., медок ведро 9 руб., францвейн 8 руб., водка бордосская (коньяк. – Л. Б.) 3 р. 50 к. штоф. Но пусть уж это вина французские и возвышение на них цены может иметь причину в возвышении курса на золото и серебро, да за что же вина и водки русские также в ценах возвышаются? Например, бутылка горского стоит 1 р. 50 к., цимлянского 1 руб. и кизлярской водки штоф 2 руб.» (44, I, с. 236). Между прочим, стонет не просто студент Московского университета, но сын небедных помещиков: в начале года он получил 300 рублей от матери, 5 золотых империалов (50 рублей) от отца и 10 червонцев (30 рублей) от тетки. Помимо закупки вина, у него от родителей еще одна «комиссия»: купить хорошую лошадь; у Загряжского он и присмотрел подходящего жеребца: «Конечно, дорог: меньше 800 руб. не отдадут, да еще придется давать на повод (конюху. – Л. Б.), однако ж делать нечего, купить необходимо: весна на дворе. Дай только бог угодить отцу» (44, I, с. 68). Так что цены – понятие относительное.

Видно, уж заодно нужно сказать несколько слов и о деньгах. Деньги также были явлением относительным. Весь XVIII и большую часть XIX столетий основной денежной единицей был серебряный рубль, так что в начале XIX в., когда он стал расчетной единицей, на медных монетах даже чеканилось: «пять (три, две и т. д.) копеек на серебро». Чеканились серебряные гривенники (десятикопеечники), пятиалтынные (15 коп., с 1760 г.), двугривенные (20 коп., с 1760 г.), четвертаки, или полуполтины (25 коп., до 1810 г.), полтинники (50 коп.) и рублевики, или целковые. С конца XIX в., после денежной реформы Витте, когда расчетной единицей стал золотой рубль, серебряные деньги стали разменными, наравне с медью. Это не значит, что золотые монеты появились в обращении только в конце XIX в.: золотые червонцы достоинством в 3 рубля серебром начал чеканить еще Петр I, а в 1755–1899 гг. чеканились и золотые полуимпериалы в 5 рублей, и 10-рублевые империалы; некоторое время при Николае I чеканилась даже платиновая монета: в казне накопилось много платины. Надо сказать, что в связи с падением ценности рубля, нашей извечной инфляцией, уже в 1838 г. империал стоил 10 руб. 30 коп., а в конце XIX в. его стоимость была установлена в 15 руб. С 1899 г. вновь стали чеканиться известные некоторым людям старшего поколения «николаевские» пяти– и десятирублевики, но с меньшим, нежели у полуимпериалов и империалов, содержанием золота: С. Ю. Витте, которого ныне так хвалят, вообще-то пошел на жульничество: не бумажный рубль подтянул к золотому, а золотой опустил до бумажного. Что касается медной монеты, то она в XVIII в. имела самостоятельную ценность (медь стоила дорого, поэтому монеты высокого номинала весили много: при Екатерине II из пуда меди чеканили монеты всего на 8 рублей), а в XIX в. получила значение разменной. Из меди чеканили полушки в 1/4 копейки (до 1839 г. номинал так и обозначался словом: «полушка»), полукопеечные гроши, копейки, трехкопеечные алтынники, пятаки. В XVIII в. чеканились некоторое время медные четырехкопеечники и гривны, но мы ведь ведем рассказ преимущественно о XIX столетии.

Уже хождение разного металла, имевшего абсолютную стоимость, вело к сложностям с расчетами. У Н. В. Гоголя в «Мертвых душах» есть пассаж, который может вызвать недоумение у внимательного читателя: в придорожном трактире содержательница попросила с Ноздрева за водку двугривенный, на что Ноздрев возразил: «Врешь, врешь. Дай ей полтину, предовольно с нее». А все дело в том, что зять Мижуев дал старухе не серебряный полтинник, а полтину медью, 50 копеек медяками, а это далеко не то, что двугривенный, и уж тем более полтинник серебром, а если точнее – чуть более 14 копеек.

Следует отметить еще и то, что в некоторых национальных районах ходили собственные деньги: для Царства Польского чеканили в серебре и золоте злотые, для Великого княжества Финляндского – пенни и марки, а в Грузии ходили медные пули. Даже когда после восстания в 1831 г. была ликвидирована польская автономия, для польских губерний еще 15 лет чеканились переходные деньги с двойным номиналом, в копейках, рублях, грошах и злотых; в украинских губерниях, когда-то входивших в Речь Посполитую, население по привычке считало русские деньги на злотые, да здесь же, но уже в качестве украшения на девичьи мониста, ходили и серебряные талеры, и золотые дукаты и цехины.

Но дело осложнялось еще и хождением бумажных денег. В 1769 г. впервые были выпущены бумажные ассигнации: в стране при уже сравнительно высоко развитой промышленности и торговле не хватало денежного металла, да и перевозка крупных сумм (например, на ярмарку для оптовых закупок) даже серебром, не говоря о меди, была неудобна. Ассигнации обеспечивались запасом медных денег в Ассигнационном банке и первоначально свободно разменивались на звонкую монету. В XIX в. в хождении были 5-, 10-, 25-, 50– и 100-рублевые ассигнации. Но соблазн «поправить» финансы усиленным выпуском ассигнаций был очень велик, и в конце XVIII в. курс их стал падать, а размен был прекращен. После Отечественной войны 1812 г., разорившей страну, рубль ассигнациями стоил около трети серебряного рубля, причем в разных районах страны запасы звонкой монеты были различны, появились местные курсы ассигнаций, это еще более усложнило расчеты, и началась спекуляция деньгами. С 1817 г. правительство стало готовить денежную реформу, прекратив выпуск новых ассигнаций (заменяли только обветшавшие), в 1839 г. была проведена официальная девальвация и серебряный рубль стал повсюду стоить 3 руб. 50 коп. ассигнациями. Для создания запаса звонкой монеты в казне в 1840 г. были введены депозитные квитанции, депозитки, достоинством 3, 5, 10, 25, 50 и 100 рублей. Они выдавались за сданное в банк на хранение серебро в слитках, ломе, русской и иностранной монете, и имели хождение наравне с обычными деньгами, принимаясь по всем платежам и свободно размениваясь на серебро альпари: так русских людей приучали доверять бумажным деньгам. В 1841 г. начался выпуск еще и кредитных билетов, ассигнации с 1843 г., по мере поступления их в виде платежей в казну, стали заменяться кредитками, пока в 1849 г. не были аннулированы. По собственному курсу изъяты были и депозитки. Так-то в царской России проводились денежные реформы, а не то чтобы за один день, и менять не более 1000 рублей на нос.

Кредитки достоинством в 1, 3, 5, 10, 25, 50 и 100, а с 1898 г. и в 500 рублей, ходили до 1917 г. (Временное правительство ввело и «думские» в 1000 рублей). Денежная история России осложнялась еще не одной реформой и сменой рисунка кредиток. Здесь не место углубляться в эту историю, сопровождавшуюся падением курса бумажных денег, стабилизированного лишь С. Ю. Витте. Традиционными оставались лишь цвета купюр да некоторые изображения на них. Это дало бытовые названия купюрам. Рубль имел желто-бурый цвет и так и назывался – «желтенький билет» или просто «билет», «билетик», «билетец» и даже «канарейка». Светло-зеленая трешница была – «зелененький билет» или «зелененькая», «зеленуха». Мутно-синяя пятирублевка – «синенькая», «синюха», «синица». Бледно-розовая десятирублевка – «красненькая». Двадцатипятирублевки с изображением Александра III – «Александры». Серовато-белая купюра в 50 рублей – «беленькая», она же – «лебедь» и «Николай»: на ней был портрет Николая I. Сторублевка, с 1866 г. имевшая традиционное изображение Екатерины II, – «катенька», «катеринка» («За две настоящих катеринки купил мне миленочек ботинки», – пели шансонетки по кабакам, пардон, ресторациям). А вот 500-рублевки с портретом Петра I уважительно назывались «Петры».

Но вернемся к торговле. Широко производилась торговля и особым товаром – женским телом. Публичные дома, или дома терпимости (закон только терпел их, и то с 1843 г., хотя еще Устав благочиния 1782 г. воспрещал устройство домов для проституции, одновременно отводя в Петербурге особые местности для так называемых «вольных» домов) компактно располагались в определенной части города, поближе к окраине, что облегчало контроль за ними полиции и полицейских врачей и служило благопристойности. Были созданы даже специальные врачебно-полицейские комитеты для розыска и обследования проституток. Полицейский контроль был необходим, поскольку «непотребные» дома нередко были и притонами для уголовных элементов, особенно «котов», сутенеров, а регулярный врачебный контроль хотя бы отчасти снижал уровень венерических заболеваний. Да и сами проститутки, «хипесницы», нередко опаивали пьяных гостей «малинкой» и обирали их. Вывеской «веселых домов» служил красный фонарь над входом и красные занавески в окнах. Здесь был общий зал для клиентов, с подачей спиртных напитков и закусок и музыкой, и маленькие комнатки для свиданий, с кроватью и умывальными принадлежностями; для усмирения буйных гостей существовали крепкие вышибалы. Официально на 1889 г. числилось 1210 домов терпимости с 7840 женщинами. В одном только Петербурге в конце 70-х гг. было 187 домов терпимости с 1194 женщинами. Имелись и зарегистрированные уличные проститутки-одиночки, которым полиция вместо паспорта выдавала особое удостоверение – «желтый билет»; их в 1889 г., по официальным сведениям, было 9768, однако явно эта цифра не соответствовала действительности: лишь в Петербурге «одиночных» и «бродячих» проституток было в 1877 г. выявлено 5276: вряд ли их число сократилось к 1889 г. Они встречались с клиентами у себя дома или в особых заведениях, «тайных притонах» и «домах свиданий», существовавших с ведома полиции. Содержательницы («мадам») тайных притонов предоставляли клиентам известных им проституток в соответствии со вкусом заказчика («пухленькая блондинка около 30 лет, со средним образованием»), и даже предоставляли для просмотра альбом с фотографиями «жриц любви», а в дом свиданий можно было явиться с женщиной, не обязательно проституткой, не известной ни содержательницам, ни врачебно-полицейским комитетам, получив комнату на несколько часов без всякой регистрации. Были также «секретные», подчиненные тайному полицейскому надзору проститутки, например, женщины, даже замужние, из семейств, иногда и «приличных», но впавших в крайнюю бедность. Через некоторое время, когда положение семьи улучшалось, такие «гулящие» прекращали свое занятие, для всех так и остававшееся тайной. Незарегистрированная проституция преследовалась, и женщины, зарабатывавшие этим, прикрывались торговлей вразнос предметами мужского туалета. Скрытой проституцией занимались также арфистки, хористки и шансонетки из трактиров и ресторанов, обязанные по контракту прямо «развлекать гостей», ничем не стесняясь, и провоцировать их на заказ дорогих вин и закусок. Определенное вознаграждение получали от хозяев только шансонетки, прочие же работали без оплаты. «“Сколько вы платите жалованья хористкам?” – спросили раз содержателя нижегородского ярмарочного трактира. – “Мы платим? – удивился тот. – Не мы, а нам платят они из тех сумм, что гости дарят им “на булавки” и “на ноты”» (127, с. 588): по обычаю, эти дамы обходили гостей в общем зале с нотами, на которые и клались деньги, а «на булавки» одаривали уже в отдельных кабинетах.

Проституция была язвой общества, но… необходимой. Негодование и полицейские преследования вызывало существование малолетних проституток. Это могли быть даже 10-летние девочки, причем в Новой Деревне под Петербургом полиция обнаружила целый притон таких «шкиц».

Здесь, наверное, в пору будет привести рассказ осведомленного современника. «В Москве был специальный квартал с публичными домами-“бардаками”. Это улица Драчевка (теперь Трубная) и прилегающие переулки между ней и Сретенкой…

Дома были на разные цены: от полтинника (может быть, и еще дешевле) до 5 руб. за “визит”; за “ночь”, кажется, вдвое дороже. Я прежде бывал только в пятирублевых, из них лучшим считался Стоецкого.

За дверью с улицы – лестница во второй этаж, раздевает в передней почтенный седобородый старец в сюртуке. Рядом – ярко освещенный зал, гостиная. За роялем тапер. Ходят вереницами девицы. Гости – мужчины всякого возраста и сословия от стариков до гимназистов… Перекидываются шутками, двусмысленностями, иногда танцуют. Мужчина подходит к женщине и уводит ее по другой лестнице в третий этаж.

И вот после разрыва с Худяковой я ушел, куда решил, но уже не в дома терпимости, а в дом свиданий – повыше. Откуда-то я узнал, что на Сретенском бульваре есть француженка мадам Люсьен. Можно к ней зайти и иметь свидание. Приходишь; тебя прислуга провожает в изящную комнату. К тебе является девица. Можно с ней поговорить. Потом она исчезает, а является сама мадам – тоже изящная, а не как толстуха в доме. Спрашивает, нравится ли демуазель. Если нет, присылает другую, если да – берет 10 руб. и присылает первую. Рядом с комнатой – другая, с постелью и все.

Как я понимаю, к ней заявились женщины другой специальности, хотевшие подработать – девушки мелких профессий, а может быть, и семейные женщины. После проверки внешности и туалета они у нее дежурили в отдельные вечера, может быть по две-три, смотря по тому, сколько было у нее кабинетов. Если у них были дома телефоны, она могла их по надобности вызывать. Невыгода мадам Люсьен была в том, что гость, познакомясь с девицей, мог потом с ней встречаться вне дома. Так поступил и я, познакомясь с какой-то полькой. Она не дала адреса, но дала телефон (каких-то меблированных комнат).

Встречались мы с ней в гостинице “Эрмитаж”. Это тоже один из любопытных домов тогдашней Москвы. На Трубной площади стоял фешенебельный, богатый ресторан “Эрмитаж”, посещение его и семейными было вполне прилично…

Но сбоку, вдоль по бульвару, примыкал к ресторану двухэтажный домик, оборудованный как гостиница – коридоры, а по бокам номера. В него был вход и с улицы, и со двора, и, кажется, из ресторана. Да и двор был вроде проходной, так что в номере можно было свидеться и с приличной дамой, надо было лишь заранее заказать комнату, а даме сказать ее номер. Помещение богатое – из двух комнат, одна – с кроватью. Из коридора можно запереться. Паспортов не спрашивали.

Конечно, такая привилегированная гостиница много платила полиции, совмещая вольность ресторана без паспорта и удобство гостиницы с кроватями…

У мадам Люсьен в сентябре 1911 г. я и встретился с моей первой женой» (152, с. 253–254).

Довольно популярным местом встреч проституток с потенциальными клиентами были появившиеся во второй половине ХIХ в. танцклассы, где танцевали считавшийся крайне неприличным канкан. В этом танце главным было – в такт музыке как можно выше вскидывать ноги и особенно «шикарным» па было «сбить ножкой пенсне с носа партнера». С наступлением вечера одинокие прохожие на наиболее оживленных улицах столиц и крупных городов, особенно портовых, то и дело слышали призывную просьбу: «Мужчина, угостите папироской!..» и даже прямое: «Офицер, я вам составлю удовольствие…».

Будущий историк В. О. Ключевский, приехав в Москву в 1861 г., был поражен столичными нравами. «Самый знаменитый из них (московских бульваров. – Л. Б.) в отношении охоты за шляпками – Тверской… Вот как наступит вечер, там музыка около маленького ресторанчика и, братец ты мой, столько прохвостов, что и-и! Здесь царствуют такие патриархальные нравы, что всякую даму встречную, если есть охота, ты можешь без церемонии взять под руку и гулять с ней… Нагулявшись, ты можешь, если опять есть охота, просить спутницу (признаться, иногда очень красивую и м и л у ю) проводить тебя самого до квартиры и непременно получишь согласие. Дошедши до квартиры, можешь попросить войти, и войдет… По субботам ты можешь заметить в Москве славную штуку: на поклонение Иверской Божьей Матери в Москве особенно усердствуют, как ведомо, купечество. Так по субботам ты можешь заметить в некоторых местах Москвы явление такого сорта: мчатся экипажи из всей мочи, а в них сидят джентльмен с разряженной мамзелью. Спроси кого угодно: “Кто это?” – и получишь ответ: “Это купчики едут в баню!” А? Ведь в Пензе еще не дошли до такой общежительности» (61, с. 93).

Услугами проституток, разумеется, разного «разбора», от дешевых до самых дорогих лореток, например, «этуалей», «каскадных певичек» из кафешантанов, находившихся на постоянном содержании, пользовались во всех слоях общества, от сезонных рабочих до высшей аристократии и гвардейского офицерства. Коллективным посещением публичного дома даже отмечалось вступление во «взрослую жизнь» выпускниками гимназий или студентами-первокурсниками. Так, у студентов Казанского университета была традиция такого массового похода в район «веселых домов» на Булаке; исстари известна песня казанских студентов на эту тему: «Там, где тинный Булак со Казанкой-рекой словно братец с сестрой обнимаются, средь веселых домов золотою главой там Исаакий святой возвышается. От зари до зари, чуть зажгут фонари, там студенты гурьбою штаются. Они песни поют, они горькую пьют и еще кое-чем занимаются…».

Но не только Москва или Петербург либо богатая торговая Казань славились своими возможностями «насчет клубнички». Например, в Сибири столицей по этой части слыл Томск, да не слишком от него отставала и Тюмень. В 1827 г. был привлечен к суду по обвинению в растлении малолетней управляющий Томской губернией статский советник Соколовский. Признав факт близости, он со знанием дела заявил, что «в городе Томске женщины низшего класса, начиная от 11-ти лет, готовы идти куда угодно, по первому мановению мужчины»; среди свидетельниц по делу оказались 6 жриц любви в возрасте от 14 до 22 лет, вступившие на стезю порока не моложе 13 лет; четверо из них были дочерьми солдат, одна мещанка и одна крестьянка, а своднями служили вдова губернского секретаря, 42 лет, и унтер-офицерша 38 лет (76, с. 142–143).

К торговым заведениям прежде относились и «предприятия бытового обслуживания», торговавшие разного рода услугами. Это были гостиницы разного типа, «торговые бани», парикмахерские. На почтовых трактах и шоссе, в торговых селах и небольших городах это обычно были постоялые дворы. Дворники, т. е. их содержатели, предоставляли клиентам помещение для сна, обычно замызганное, переполненное клопами и блохами, и нередко без постельных принадлежностей. В ту эпоху малых скоростей и вместительных экипажей путники обычно везли с собой ковры, перины, подушки, одеяла, а иной раз располагались и на охапке сена. На постоялом дворе можно было спросить у хозяина самовар и какую-либо незамысловатую снедь либо потрапезовать собственными припасами, которыми, отправляясь в дальнюю дорогу, загружали тарантасы, коляски и возки. Содержали постоялые дворы крестьяне или мещане; иногда это было помещичье владение, а «дворником» служил крепостной оброчный крестьянин. Столь же примитивными гостиницами служили и многие трактиры, внизу имевшие общий зал с подачей пищи, чая, прохладительных и горячительных напитков, а наверху – комнаты для жильцов – так называемые «герберги». Если на постоялом дворе проезжих обслуживал сам дворник или его жена, то в трактирах эта обязанность возлагалась на половых, которые подавали и пищу в общем зале или в комнаты. Разумеется, на дворе были конюшни для лошадей, запас сена и овса, водопой; кучера обычно помещались прямо на конюшне, а слуги проезжающих – вместе с господами в маленькой передней. При общей дешевизне в трактире можно было прожить довольно долго, если у приезжего были дела в городе.

Более комфортабельными были меблированные комнаты, «меблирашки» или «нумера». Как правило, здесь поселялись надолго, иной раз на месяцы, а то и годы. В номерах была мебель, постельное белье, но в комплекс обслуживания обычно входил только самовар, подававшийся в номер. В обязанности коридорных входило также чистить платье и обувь гостей. Женская прислуга не допускалась полицией во избежание проституции. Более дорогие и «роскошные» гостиницы с ресторанами внизу, типа петербургской «Астории» и «Англетера», московских «Метрополя» и «Националя», появились лишь к началу ХХ в. в крупнейших городах.

Поскольку при развитом рынке предложение товара и услуг превышает спрос, заявления типа «Граждане, в этой гостинице свободных номеров не было, нет и не будет!», а тем более заранее заготовленные стандартные таблички «Свободных мест нет» были невозможны: были бы гости, а гостиница найдется. В крохотной провинциальной Вологде в конце XVIII в. было 5 гостиниц и 24 постоялых двора! В начале ХХ в. здесь было 7 гостиниц: «Золотой якорь», «Пассаж», «Эрмитаж», «Европа», «Светлорядская» и «Славянская». Это вам не «Дом приезжих» или «Дом колхозника» с комнатами на 15 человек! Есть сведения и о существовании здесь семи постоялых дворов. Один из посетивших Вологду в начале ХХ в. современников писал: «“Золотой якорь”, старейшая гостиница в городе… помещается в прекрасном четырехэтажном каменном доме купца Ф. И. Брызгалова. Цены в гостинице удивительно низки. Номера в ней – от 50 коп. до 2 руб., причем в эту плату входит стоимость и постельного белья, и электрического освещения; самовар стоит 10 коп., привоз с вокзала – 15 коп. За два рубля я занимал номер из трех комнат в бельэтаже с балконом, меблировка его вполне удовлетворительная. При гостинице имеются бильярды и ресторан. В ресторане стены украшены головами кабана и оленя, в пастях которых красиво устроены электрические лампочки. К сожалению, на тех же стенах повешены и аляповатые олеографии. Другая большая гостиница в городе – “Эрмитаж”, недавно открытая, с прекрасной громадной ресторанной залой. Цены обедов и порционных кушаний невысоки: обед из трех блюд стоит 60 коп., из 5 блюд – 1 руб. Меню не содержит в себе тонких блюд, но зато порции подаются обильные. В “Эрмитаже” кормят лучше, чем в “Золотом якоре”. Есть в городе и еще довольно большая гостиница – хотя и попроще первых двух – “Пассаж”» (67, с. 57–58).

В больших городах с их скученностью деревянных домов частные бани были редкостью, и основная масса простонародья мылась в торговых банях, обычно располагавшихся на берегах рек. В 1801 г. Павел I издал указ об устройстве в Москве каменных торговых бань. К этому времени здесь было 63 бани, из которых 22 были каменные, расположенные в центральных частях города, а 41 – деревянная; из них 10 каменных и 11 деревянных бань принадлежали казне, прочие – купечеству. Но немало здесь было и домовых бань: на 1812 г. в Москве числилось 1 197 домовых бань. В провинции было проще: так, в начале XIX в. в Вологде было 950 (немногим меньше, чем в огромной Москве!) частных бань и всего одна торговая; но к 1918 г. здесь осталось всего 20 частных бань и было уже 3 общественных. Они были довольно примитивными, отличаясь от крестьянских бань только размерами. Клиенты ходили сюда со своими деревянными шайками (сосуд из клепки емкостью немногим более ведра, с одним большим ухом) и вениками. Только с середины ХIХ в. стали появляться более благоустроенные каменные бани с «дворянскими» отделениями для «чистой» публики и с предоставлением клиентам шаек, веников, мочалок, мыла, простыней и даже пива и кваса. Вот описание одной из петербургских бань рубежа XIX – ХХ вв., как она осталась в памяти современников: «Плата была по классам – 5, 10, 20, 40 копеек и семейные номера за 1 рубль. В дешевых классах (5 и 10 коп.) в раздевальнях скамьи были деревянные крашеные, одежда сдавалась старосте. В дорогих банях (20 и 40 коп.) были мягкие диваны и оттоманки в белых чехлах, верхняя одежда сдавалась на вешалку, а платье и белье не сдавались. В мыльных скамьи были деревянные некрашеные. В семейных номерах была раздевалка с оттоманкой и мягкими стульями в белых чехлах и мыльная с полком, ванной, душем и большой деревянной скамьей. Банщики ходили в белых рубахах с пояском. Бани были открыты три дня в неделю, а сорокакопеечные и номера всю неделю кроме воскресенья. Такой распорядок вызван был тем, что была только одна смена банщиков и работали они с 6 часов утра до 12 ночи, остальные дни отдыхали. Бани в свободные дни стояли с открытыми окнами, просушивались. Кочегарка работала тоже три дня, горячая вода для высшего класса и номеров сохранялась в запасных баках. Посетителей здесь было значительно меньше, особенно утром, и банщики могли подменять друг друга и иметь отдых. В двадцатикопеечных банях и выше веники выдавались бесплатно, а в дешевых за веник доплачивалась одна копейка… В каждом классе была парная с громадной печью и многоступенчатым полком, на верхней площадке которого стояло несколько лежаков. Любители попариться поддавали пару горячей водой, а то квасом или пивом, чтобы был особенно мягкий и духовитый пар. Надевали на головы войлочные колпаки, смоченные в холодной воде, залезали наверх и, стараясь друг перед другом, хлестали себя вениками до полного умопомрачения… В дорогих классах для парения и мытья нанимали банщиков, которые были специалистами в своем деле: в их руках веник играл, сначала вежливо и нежно касаясь всех частей тела посетителя, постепенно сила удара крепчала… Здесь со стороны банщика должно быть тонкое чутье, чтобы вовремя остановиться и не обидеть лежащего. Затем банщик переходил к доморощенному массажу: ребрами ладоней как бы рубил тело посетителя, затем растирал с похлопываньем и, наконец, неожиданно сильным и ловким движением приводил посетителя в сидячее положение.

Банщики жалованья не получали, довольствовались чаевыми. Их работа была тяжелая, но в артели банщиков все же стремились попасть, так как доходы были хорошие, а работа чистая. К тому же при бане было общежитие для холостых и одиноких. Кочегары, кассиры и прачки были наемные и получали жалованье. Самое доходное место было у коридорных семейных номеров, там перепадало много чаевых за разные услуги» (50, с. 54–55).

При торговых банях цирюльники оказывали свои услуги: удаляли мозоли, сводили бородавки, ставили пиявки и «шпанские мушки» (особый нарывный пластырь из высушенных и истолченных в порошок жуков-нарывников, водившихся в Испании), пускали кровь, делали «заволоку» либо «фонтанель»: через два небольших надреза на коже пропускали веревочку или тряпочку, либо в надрез под кожу вставляли горошину, чтобы вызвать нагноение (при тогдашнем уровне медицины считалось, что эти операции «полируют кровь») – в общем, оказывали широкий набор тогдашних медицинских услуг.

Различались цирюльники и куаферы. Цирюльник считался классом ниже и был мастером на все руки: он брил, стриг, завивал букли и даже делал парики, пускал кровь у полнокровных клиентов (это считалось очень полезным для здоровья и многие проделывали эту операцию регулярно; кровопускание было общее, через вскрытие вены на руке ланцетом, и местное: особым механическим ножиком насекали кожу и ставили медицинские банки) и т. д. Клиентов «почище» брили «с огурцом», предлагая заложить за щеку небольшой соленый огурчик, чтобы бритва на натянутой коже лучше брала щетину, а клиентам попроще без церемоний запускали за щеку собственный палец. Цирюльники входили и в состав воинских частей, тем более что до начала ХIХ в. в русской армии употреблялись парики с косами и буклями; в бою цирюльники оперировали раненых и делали перевязки, выполняя роль фельдшеров и санитаров. Куаферы были аристократами в этом виде обслуживания: они делали только прически, качественные парики, шиньоны и накладки на лысины (апланте); их услуги были дороже, чем у простого цирюльника. Делали они и помады, фиксатуары, белила и пудру: парфюмерная промышленность в России появилась поздно, а привозные из Франции изделия были не всем по карману. Вообще парикмахеры, «тупейные художники» (от тупей – прическа) считали себя мастерами высокого класса, аристократами среди мастеровых, выработав особую деликатную, «галантерейную» (т. е. галантную) манеру обхождения с клиентами и даже особую речь на «французский манер» («Малшик, шипси!..»), развлекая клиента разговорами и вворачивая кстати и некстати искаженные французские словечки. Они даже называли себя на французский манер: не Василий, а «мастер Базиль» и т. п.

Таким образом, торговые заведения были рассчитаны на все потребности, вкусы и карманы: любой потребитель, даже уличный нищий, получал то, что хотел и мог. Главное было – вынуть копейку из этого кармана. Отсюда и огромное разнообразие торговых заведений. Естественно, что при тогдашней конкуренции и обилии этих заведений городские улицы пестрели огромным количеством бросающихся в глаза вывесок. Учитывая неграмотность массы потребителей и необходимость привлечь их взоры, до конца ХIХ в. среди них большое место занимали вывески «предметные». Например, над булочными вывешивался большой золоченый крендель или калач, над сапожными мастерскими огромный ботфорт, над портновскими заведениями – большие ножницы, а окулисты вывешивали огромные очки с нарисованными на стеклах глазами; перед входом в табачные лавочки выставлялись деревянные фигуры индейца, курящего сигару, и турка с трубкой, либо в окнах выставлялись только их головы. В окнах парикмахерских стояли раскрашенные гипсовые головы в париках или со щегольскими усиками и бородками, а по сторонам входа висели жестяные вывески с фигурами щеголя и дамы в пышной прическе. Стремясь завлечь клиента, на вывесках писали: «куафёр мастер Пьер Редькин из Парижу» и указывали перечень услуг. От парикмахеров не отставали и портные, также утверждавшие, что они не из Чухломы, а прямо «Из Мадриту и Аршавы», а по сторонам дверей на листах жести были изображены франт в преувеличенно изящном костюме и такая же дама. («У каждого из нас была своя любимая (вывеска. – Л. Б.): у братьев – вывеска, изображавшая молодую даму в пышном голубом платье. Одна рука голая, из нее бьет вверх ярко-красная струя крови и ниспадает в медный таз сбоку. Над дверью надпись: “Здесь стригут, бреют, пущают кровь”… Мне больше нравилась другая, “Табашная продажа”. Черномазый человек в тюрбане и ярко-желтом халате спокойно сидит и курит из длинной трубки, которая доходит до полу. Из нее вьется кольцами дым. Другая еще интереснее: на голубом фоне золотой самовар парит как бы в воздухе, а около него рука невидимого человека держит поднос с огромным чайником и чашками. Это “трахтир” “Свидание друзей на перепутье”.

Тут же, недалеко, была еще небольшая скучная вывеска, написанная прописью: “Портной Емельянов из Лондона и Парижа”» (4, с. 64). Это – 70-е гг., Москва, Тверская улица. В Костроме на одном из домов висела вывеска «Духовный и статский портной Огурешников, член Франко-Русской портновской академии». Вот когда стали на Руси появляться разные «кошачьи» академии вроде Академии белой и черной магии или Академии НЛО. Но после 1910 г. и в Кострому начали проникать столичные формы рекламы, так что на модных мастерских непросвещенные костромичи читали: «Моде сет робес Мадам Елен из Москвы».

Вывески старались разместить как можно выше, писали их аршинными буквами, а дорогие магазины украшались лепными или высеченными из камня позолоченными буквами прямо на стене. Старались разместить сразу несколько вывесок, наверху, например, «Колониальная торговля Кукарекин и сын», а внизу – «Чай, кофий, сахар, щиколат и другие колониальные товары». Иной раз продававшийся товар красочно изображался на вывесках начинающими живописцами, и популярный грузинский художник Нико Пиросманишвили буквально кормился и одевался от этой работы: он писал вывески с натуры. Разумеется, с течением времени, особенно в столицах, вывески становились грамотнее и строже, прежде всего у богатых фирм и владельцев, пользовавшихся высокой репутацией. Особенно стремились добиться высокого звания «поставщика Двора», пусть и не Императорского, так хотя бы какого-либо Великого князя или княгини, или иностранного королевского. Это отнюдь не означало, что производитель товара действительно поставлял его ко Двору: такое звание служило наградой за высокое качество товара, представленного на торгово-промышленную выставку. Выставки эти регулярно проводились в Москве и Петербурге с 1830-х гг.; с 50-х гг. русские фирмы стали участвовать и в международных выставках в Лондоне и Париже. Заслуживший звание поставщика Двора имел право помещать на вывесках, рекламных листках и изделиях изображение двуглавого Государственного орла. Однако можно было получить право помещения орла, не имея звания поставщика: это тоже был вид награды, классом пониже. Некоторые знаменитые фирмы имели право на трех и даже четырех орлов, под которыми указывались дата выставки и название города, где она проходила. Наконец, на изделиях и в рекламе помещали изображения медалей, полученных на выставках, также с их датами.

Рекламное дело еще не было поставлено на научную основу, и не мудрствуя лукаво старались выставить в витрине все, чем торговало заведение, загромождая ее до самой притолоки. С наступлением темноты в витрины для освещения ставились керосиновые лампы. Заодно они зимой обогревали стекла, чтобы те не замерзали. Был и другой способ борьбы с замерзанием стекол: внизу, среди массы стеклянных шариков, ставили чашечки с кислотой, поглощавшей влагу из воздуха. Особенно отличались этим аптеки, у которых в витринах выставлялись огромные колбы и реторты с подкрашенной водой.

Однако в городе торговали не только съестным да напитками, женским телом и услугами, но и духовной пищей. В данном случае под духовными благами понимаются отнюдь не молебны и другие богослужения, не церковные обряды и требы и даже не справки о говении и причащении – этим товаром оптом и в розницу также торговали очень активно, но о нем речь будет идти в своем месте. Подразумеваются образование и знания, развлечения и нематериальные удовольствия, а в первую очередь книга – товар, ходкий и посейчас. Производство всего этого товара почти исключительно сосредотачивалось в городе.

Наш современник, особенно находящийся в нерадующем возрасте автора, пожалуй, поморщится от рассуждений о товарном характере духовных благ. А может быть, только усмехнется понимающе. Возросший в условиях советской торговли с ее «нагрузкой» (к килограмму вареной колбасы – пачку ячменного кофе «Золотой колос», к «Сержанту милиции» – брошюру о разведении кок-сагыза), он привык к тому, что книга или спектакль были нагрузкой к главному советскому товару – идеологическому воспитанию трудящихся в духе… и т. д. Правда, по большей части он это не осознавал. Как естественно было брать ненужную «нагрузку» к «дефициту», так естественно было принимать дозу идейно-воспитательной нагрузки; только ее нельзя было оставить на подоконнике магазина, как политическую или агротехническую брошюру.

В старой России всем, в том числе и духовными ценностями, торговали откровенно и без «нагрузки».

«Как так – без нагрузки!» – воскликнет умудренный советским школьным образованием читатель. – «А царская цензура!».

Гм, да… Цензура. В свое время автору по роду деятельности пришлось немало иметь дел с одним милым учреждением – Комитетом по охране государственных тайн в печати. В просторечии это называлось – Горлит (городская литература?) и находилось в Москве на улице Фадеева (красноречивое сочетание!). Люди-то там работали неплохие, хотя и не всегда достаточно компетентные в вопросах, которые они «курировали» – но это уж такая родовая черта бюрократии. А вот система… Нет, цензуры в СССР не было! Упаси Боже! Ведь Конституция же, свобода слова и печати!.. А просто товарищи просмотрят, скажем, программу ежегодной студенческой научной конференции, чтобы будущие клубные работники и библиографы ненароком какую-нибудь государственную тайну не выболтали. Так вот, посиживая в очереди к «компетентным» товарищам, довелось автору видеть и пачки ярлыков московских швейных фабрик, тех самых, которые цеплялись к пальто и пиджакам, и инструкции по эксплуатации электроутюгов. Все, что проходило через типографию, должно было «литоваться»: иметь резолюцию «В печать», подпись компетентного товарища, не знающего, как устроен утюг, и гербовую печать.

На этом фоне царская цензура выглядела этакой добродушной подслеповатой старушкой с очками на носу и вязанием в руках. Хотя, конечно, такие старушки иной раз, под настроение, бывают весьма ядовиты.

Начнем с того, что в XVIII в. цензуры как таковой, как учреждения, вообще не было. Не было закона, т. е. в данном случае – цензурного устава и соответствующего учреждения; кстати, в СССР цензурного устава тоже не было, а были ведомственные секретные циркуляры. А когда закона нет, имеет место беззаконие. А беззаконие – это что-то вроде того кирпича, который неожиданно падает на голову случайному прохожему. Тысячу раз прошел мимо – и ничего. А на тысячу первый – на тебе!.. Так А. Н. Радищев попал в ссылку за довольно невинную вещь, а Н. И. Новиков вообще «сел» за масонские книги. Кирпич упал. Шлея Екатерине II под… скажем, хвост, попала. А могла и не попасть.

Первый цензурный устав был введен в 1803 г. По нему право цензуры принадлежало университетам, точнее, университетским профессорам. Сами писали, сами себя цензуровали, сами себя печатали: главными типографиями были университетские. Правда, разные полицейские кирпичи иногда падали, но от кирпича ведь не спасешься. Главным кирпичом была духовная, т. е. церковная цензура. Но если проблемы бытия Божия молча обойти, то писать и печататься можно было. В 1826 г. был утвержден новый цензурный устав. Автором его был видный тогдашний литератор, человек очень приличный и добродушный, александровский министр народного просвещения (!), адмирал А. С. Шишков. А вот устав оказался очень неприличный, и прослыл у современников «чугунным» за то, что при нем литература, по мнению этих современников, должна была прекратить свое существование. По этому уставу цензор не просто мог вычеркивать возмутительные или только подозрительные места (цензура была предварительная, до типографского тиснения), но и изменять текст по своему усмотрению. (Этим бы современникам да советских редакторов, особенно вышедших из лона Политиздата! Никаких цензоров не нужно.) По тогдашним вегетарианским временам устав показался настолько неприличным, что действовал всего полтора года, и в 1828 г. был заменен новым, который запрещал цензорам вмешиваться в текст и предписывал руководствоваться только прямым смыслом сказанного, а не искать скрытый подтекст. Кстати, десятки лет в советских учебниках по истории и истории литературы «чугунный» устав всячески выпячивался, а об уставе 1828 г. – ни гу-гу. А для нужд цензурных был создан Цензурный комитет – в рамках Министерства народного просвещения, театральная же цензура принадлежала жандармам: читателей в ту пору было меньше, чем зрителей. Правда, постепенно появилась еще ведомственная цензура. Скажем, в каком-то романе офицер попутчика на почтовой станции нечисто в карты обыграл. Сейчас же военный министр и министр путей сообщений – жалобу самому Николаю I: поклеп-де, очернение армии и путей сообщения! Ну как у нас: пустит группа генералов или адмиралов тысячи тонн горючего «налево», так что ни боевые самолеты не летают, ни танки на полигоны не выходят, ни корабли с якоря не снимаются, попадут сведения об этом в прессу, – и тотчас же борзые из Союза офицеров взвоют: очернение армии!

Что-то автора все тянет на сравнение двух эпох. Ну что делать: ведь если история – это современная политика, опрокинутая в прошлое, то тогда и прошлое всегда оказывается опрокинутым в современность.

В 1849 г., когда по всей Европе запылали революции, одной цензуры показалось мало. Был создан специальный секретный комитет, который рассматривал уже вышедшие из печати книги, т. е. цензуровал цензоров. У дореволюционных либеральных историков это называлось – «николаевская эпоха цензурного террора».

А затем Николай I, понимавший роль литературы и театра в деле воспитания подданных в духе преданности Престолу, Алтарю и Отечеству, помер, и началась в печати настоящая вакханалия: печатай, что тебе заблагорассудится. Тут, конечно, и началось очернение и недавнего прошлого, и современности – как у нас в период перестройки. Чтобы ввести все это в какие-то рамки, в 1865 г. были введены временные правила о печати; они действовали до 1885 г., сменившись новыми временными правилами: в России нет ничего более постоянного, чем временное. Новыми правилами прежняя предварительная цензура (т. е. цензор смотрел рукописи) была заменена карательной (не для всех книг, а только для толстых, т. е. дорогих: дешевые издания для народа по-прежнему проходили предварительную цензуру). И опять-таки в советских учебниках слово «карательная» подчеркивалось, а смысл его старались не объяснять. А черт оказался не так страшен, как его малюют. Просто сначала произведение выходило в печать, а уж затем цензор из Главного управления печати смотрел, соответствует ли оно правилам, и, в случае нарушения, передавал дело в суд. Рассматривались такие дела судами присяжных, т. е. в конечном счете читателями. Однако, когда присяжные оправдали «Современник», дела такого рода стали поступать в судебные палаты, где вместо выборных присяжных были сословные старшины. Для прессы была еще система предупреждений «за вредное направление»: не то чтобы за призывы к свержению существующего строя, а так… за вредный дух. И, если за год орган печати получал три предупреждения, его приостанавливали на некоторое время, а если таких приостановок было тоже три, то его закрывали. Так что не следует думать, что при царизме все так хорошо было. «Вредное направление» – штука вообще-то неуловимая, а пострадать можно было. Но, правда, предупрежденный орган печати должен был это предупреждение и опубликовать, так что наличие цензуры и репрессий ни от кого не скрывалось. По новым же временным правилам совещание трех министров за это вредное направление могло просто закрыть любой журнал или газету, без объяснения причин. И закрывали. А ведь это – большие деньги, которые терял издатель.

Революция 1905–1907 гг. практически отменила цензуру. Ну почти отменила: кое-что осталось, но практически можно было печатать все, кроме прямых призывов к революции. А печаталось таких призывов огромное количество: и в завуалированной форме (преследовать можно было только прямые действия), и в подполье. Рынок позволял без всякого труда приобрести и бумагу, и типографский набор, и оборудование. Ну а уж если денег не было, да и опасно казалось где-либо в имении открывать типографию, – на то был знаменитый гектограф.

Те, кто читал романы о революционерах, либо мемуары самих революционеров, о гектографе слышал. Это простейшее множительное средство: неглубокий ящик, в котором застыла желеобразная смесь желатина и глицерина. Написанный от руки чернилами лист прикладывали к смеси, немного приглаживали, и чернильный текст оказывался на поверхности массы. Затем на этот текст накладывали чистый лист, снова приглаживали – и текст был уже на бумаге. Гектограф мог дать довольно много оттисков, но более или менее четкой была только первая сотня, от чего происходит и название приспособления. В случае необходимости такой «аппарат» легко уничтожался – никакая полиция не найдет. Но гектографом пользовались не только злоумышленники: в учреждения с его помощью размножали деловые бумаги, в учебных заведениях – экзаменационные билеты, а студенты так издавали для продажи лекции. Так что гектограф нашел применение и в издательском деле, и в книготорговле – практически неразделимых формах городской жизни.

Хотя цензурная ситуация в XVIII и даже еще в начале XIX в. была благоприятной, издательское и книготорговое дело было не в авантаже. В 1806 г. С. П. Жихарев записывал в дневнике: «Бывший наш учитель французского языка в пансионе Ронка, Лаво, с таким же учителем Алларом намерены основать обширную торговлю французскими книгами и завести в центре города, на Лубянке, книжную лавку… А, право, желательно, чтоб в Москве хотя французская книжная торговля развилась и процвела, если уж русская не развивается и не процветает. Все вообще жалуются на недостаток учебных пособий и средств к высшему образованию: специальных и технических книг вовсе здесь не сыщешь, надобно выписывать их из Петербурга. Русские книгопродавцы не могут понять, что для книжной торговли необходимы сведения библиографические, зато и в каком закоснелом невежестве они находятся! Ни один из них не решится предпринять ни одного издания новой книги на свой счет, потому что не смеет оценить ее достоинства… Ни в Мее и Грачеве, ни в Акхокове, Немове и Козыреве нет даже глазуновской (Глазуновы – крупнейшая книготорговая фирма в Петербурге, затем в Москве. – Л. Б.) сметливости, чтоб кормить типографии изданием хотя бы “Оракулов” и “Сонников”… Впрочем, не много доброго можно сказать и об иностранных книгопродавцах… а цены на книги назначают баснословные: опытные люди утверждают, что втрое дороже, нежели они стоят за границею, да и то промышляют большею частью всяким хламом текущей литературы… Что же касается книжной торговли во внутренних губерниях России, то… она походит на осла, играющего на лютне… Вот в Костроме какой-то закоренелый раскольник с давних лет ведет обширную торговлю книгами, а между тем почитает смертным грехом прикоснуться сам к книге, напечатанной гражданской печатью» (44, I, с. 209–210). Жалкое состояние книжной торговли и книгоиздательства в эту пору легко объяснимо: слишком мало было покупателей, и даже небольшие, следовательно, невыгодные тиражи книг плохо расходились. Недаром знаменитый издатель и книгопродавец А. Ф. Смирдин, одним из первых начавший платить авторам и прославившийся баснословными размерами гонораров А. С. Пушкину, в конце концов разорился.

Не особенно блистательно обстояло дело и на рынке журналистики, особенно во второй четверти XIX в.: Николаю I показалось, что в России слишком много журналов. Характерным явлением были альманахи – продолжающиеся издания, выходившие нерегулярно, а иногда умиравшие на первом выпуске. «Альманашниками» обычно были сами литераторы: соберет инициативный стихотворец поэтическую дань со своих друзей и знакомых – глядь, на рынке появилась какая-нибудь «Аглаида», «Мнемозина» или «Северные цветы»; даже в далекой Вятке вышла «Вятская незабудка». А на следующий выпуск, глядишь, ни денег, ни материала. Газеты процветали почти исключительно официальные, преимущественно Санкт-Петербургские и Московские «Ведомости»; губернские «Ведомости», по приказанию начальства начавшие выходить в 30-х гг., интересовали совсем уже узкий круг читателей, и то лишь их неофициальная часть, публиковавшая сведения по истории края, народным промыслам, обычаям и т. п.; а содержащую распоряжения начальства и разного рода отчеты официальную часть, ради которой «Ведомости» и издавались и благодаря которой существовали, вообще никто не раскрывал. Из газет частных большой популярностью пользовался «Русский инвалид» (о нем в своем месте будет идти речь) да «Северная пчела» Ф. В. Булгарина и Н. И. Греча – благодаря своей ядовитой скандалезности. Журналы же, только «толстые», вроде «Сына Отечества», «Вестника Европы», «Телескопа», «Московского телеграфа», «Москвитянина» или «Отечественных записок», были известны лишь образованным горожанам: профессуре, студенчеству, литераторам и ничтожному кругу образованного дворянства. Более популярна была «Библиотека для чтения», рассчитанная преимущественно на массового читателя с невзыскательными вкусами и неопределенными взглядами: с нее и началось «торговое направление» в журналистике. Малотиражность журналов и отсутствие их в розничной торговле вызвала к жизни такое явление, как предоставление их для прочтения в кофейнях, где вместе с чашкой кофе, слоеным пирожком и трубкой или сигарой можно было получить и свежий номер.

Во второй половине XIX в. ситуация на книжном рынке изменилась: начался подлинный книжно-журнальный бум. И опять-таки предлагался товар на все вкусы и кошельки. Стало выходить огромное количество газет и журналов (в 1913 г. издавалось 1055 газет общим тиражом 3,3 млн экземпляров и 1472 журнала, в т. ч. на 14 языках народов Империи), рассчитанных на читателей из всех слоев, включая городские низы. Теперь уже не диво было увидеть в трактире дворника или извозчика с какой-нибудь «Газетой-Копейкой» или «Московским листком» в руках и услышать обсуждение свежих политических или военных новостей. В связи с ростом спроса появилась розничная продажа газет уличными продавцами-разносчиками и доставка бандеролей с газетами и журналами почтой подписчикам из отдаленных уголков страны. Газетчики стояли по углам людных улиц с большой кожаной сумкой через плечо; они носили форму, а на головном уборе была бляха с названием газеты. Для привлечения читателей выкрикивались сенсационные сообщения из газет, как правило, искаженные и раздутые. Газетчики, как и многие другие торговые работники (а это – вид торговли), объединялись в артели с круговой порукой и солидным «вкупом», взносом при вступлении. У каждого было свое постоянное место. Поскольку места сильно разнились по бойкости, а стало быть, и доходности, распределял их староста артели.

Развитие журналистики способствовало сильнейшей дифференциации читателей. Тот, кто читал «Современник», либерально-демократическое «Дело» или солидное профессорское «Русское богатство» с либерально-народническим оттенком, разумеется, брезговал монархическим «Гражданином» князя В. П. Мещерского, консервативными «Московскими ведомостями» М. Н. Каткова или черносотенно-погромным «Новым временем» А. С. Суворина. Но рынок есть рынок, и основной массив изданий был рассчитан на массового читателя с неопределившимися вкусами и политическими пристрастиями. Едва ли не наиболее типичными, во всяком случае, массовыми стали тонкие иллюстрированные журналы «для семейного чтения», вроде «Нивы». Их тиражи исчислялись десятками тысяч экземпляров, и они приносили издателям немалый доход. Для привлечения подписчиков (розничная продажа журналов почти не практиковалась) издатели предлагали разнообразные премии, от олеографических копий известных картин и рамок для них до бесчисленных приложений самых известных русских и зарубежных писателей и переплетов для них. Но еще большими были тиражи тоненьких выпусков «похождений» разнообразных сыщиков и разбойников. Можно сказать, что самым ярким показателем развития книжного рынка стала приключенческая литература: книжки французского писателя Понсона дю Террайля о похождениях благородного преступника Рокамболя, «Тарзан» Берроуза, «Знак Зорро», приключения сыщиков Арсена Люпена, Путилина и женщины-сыщицы Этель Кинг и тому подобный рыночный товар. Писатель и собиратель книг Леонид Борисов вспоминал: «Летом девятьсот девятого года у газетчиков на углах улиц появились разноцветные книжки ценою в пять копеек – эти книжки стали называться выпусками. А так как газетчиков в те годы было значительно больше, чем сегодня (сколько углов, столько и газетчиков…), то скоро выпуски примелькались…

Выпуски эти повествовали о подвигах сыщиков – главным образом английских и американских. Выпуск первых подвигов Ната Пинкертона назывался “Заговор преступников” – это название помнит все мое поколение, ибо с ним впервые появились всевозможные сыщики.

За этим выпуском недели две спустя появились такие же книжечки приключений (написано было – “похождения”) сыщика Ника Картера, в каждой книжечке не 32 страницы, как в тех, что стоили пятачок, а 48, и цена им была семь копеек. Еще неделя-другая, и появился Шерлок Холмс с трубкой в зубах… К уже ставшему знаменитым Шерлоку Холмсу Конан-Дойля выпуски эти никакого отношения не имели…

Тираж выпуска достигал порою трехсот тысяч» (18, с. 9–10).

Только один из поздних авторов авантюрных повествований о Нике Картере – Фр. Дэй, написал 1076 выпусков, а одно лишь петербургское издательство «Развлечение» в 1907–1908 гг. издало рассказы о Нате Пинкертоне и Нике Картере общим тиражом около 6 млн экземпляров! Это сколько же читателей было в России…

Выпуск обрывался на самом захватывающем месте, когда герой был на волосок от гибели. Вот на обложке огромный преступник-негр держит в лапах над пропастью Ната Пинкертона, а тот прицелился в него сразу из двух кольтов: если негр выпустит сыщика, тот успеет нажать спусковые крючки револьверов, а если Пинкертон выстрелит, негр все равно выпустит его. Ну как не купить, не узнать, как знаменитый сыщик выпутается из этого непростого положения! И бесчисленные гимназеры и реалисты, получившие от матери гривенник на пирожки, тратили его на этот выпуск, постепенно переходя к чтению Жюля Верна, Райдера Хаггарда, капитана Мариэтта и Майн Рида, а там и к более серьезной литературе, вплоть до философии и социологии Спенсера, Конта, Милля, того же Шопенгауэра, составляя себе приличные библиотеки.

Впрочем, дело могло и не ограничиваться гривенниками и копеечными выпусками. В былой России с ее все охватывающими рыночными отношениями на детей была рассчитана не только торговля. Потребность государства в деньгах вызвала к концу XIX в. широкий рост числа сберегательных касс, привлекавших в хозяйство народные деньги и рассчитанных на все категории вкладчиков. Почти всюду – на вокзале, в мелочной лавочке, в чайной можно было купить марки сберегательных касс номиналом от пяти копеек серебром; к ним выдавалась и особая карточка, на которую наклеивали марки. Набрав марок на рубль, можно было открыть счет в сберегательной кассе, которая обслуживала население с 12 лет. А накопив таким образом 3–5 рублей, можно было сделать уже и серьезную покупку, хотя бы дорогую книгу.

Еще более массовым и ходким товаром на издательском рынке была лубочная литература. Ее называли литературой Никольского рынка: на Никольской улице в Москве располагалось огромное количество мелких издательств, заказывавших «писателям Никольского рынка» – изгнанным из школы за разные приключения великовозрастным гимназистам, нуждавшимся в полтиннике нищим студентам, жаждавшим опохмелиться отставным чиновникам и тому подобное – тоненькие книжки, переполненные всякой чертовщиной, немыслимыми приключениями, золотом и кровью. Издавалось и переиздавалось, в том числе под разными фамилиями и вовсе без фамилий, все – от ветхозаветного «Бовы королевича» до переделок «Майской ночи» и «Тараса Бульбы» Гоголя. А затем этот товар вместе с грошовыми зеркальцами, туалетным мылом в ярких обертках, лентами и прочим щепетильным товаром в коробах офеней расходился по всей стране, попадая не только в мещанские домишки, но и в крестьянские избы.

Однако о литературе вообще, и о массовой в особенности, у нас еще будет идти речь.

Разумеется, большие и сравнительно дорогие книжные магазины для солидной дорогой книжной продукции были редки: в губернских городах по одному-два. В Нижнем Новгороде в начале 1820-х гг. при описи лавки разорившегося купца М. Ветошникова среди обычного товара было обнаружено довольно много книг: «Путешествие Вальяна», «Правосудный судья», «Поваренный словарь», «Новый пересмешник», «Рыцарские добродетели», «Плачевное следствие», «Нефология» (старинное название физиогномики) и др., не нашедших себе покупателей. В середине века здесь было уже три специальных магазина: Самойлова, Пшениснова и Глазунова, а кроме того, книгу или журнал можно было купить в аптекарско-парфюмерном магазине казанского татарина Пендрина. Многочисленными были маленькие лавочки, торговавшие и писчими материалами, и книгами, преимущественно подержанными, разного характера, до учебников включительно, разрозненными томами сочинений и толстых журналов. Сюда по окончании учебного года школьники и студенты несли свои потрепанные и разрисованные книги, получая, натурально, копейки; здесь же они могли купить за те же копейки такие же потрепанные учебники на следующий учебный год или подобрать для себя почти любую интересующую книгу. Даже наемные приказчики в таких лавочках неплохо разбирались в книге, а их хозяева зачастую были просто помешаны на книге, составляя для себя интересные коллекции. Такая торговля как раз нередко была не чем иным, как средством коллекционирования. Здесь можно было купить не только «Математику» Буренина или «Пещеру Лехтвейса», но и редкую старопечатную книгу, масонские издания Новикова, старинную гравюру, связку писем видного государственного деятеля прошлого, так что не только школяры, но и седобородые ученые и коллекционеры постоянно рылись в этих грудах печатного и рукописного старья. Вот облик магазина петербургского букиниста М. П. Мельникова, очерченный служившим у него в «мальчиках» известным книжником Ф. Г. Шиловым: «Магазин Мельникова был забит книгами, а полуподвал и две верхние комнаты над магазином заполнены были остатками изданий, малоходкими книгами и, главным образом, журналами. В подвале стояли в полном порядке отдельные книжки журналов и отдельные тома собраний сочинений. Все это было записано в книгу в алфавитном порядке. Если нужен был какой-либо номер журнала, Максим Павлович мог моментально ответить, есть он или нет, и я немедленно приносил нужный номер. Номера журнала стоили на круг по 20 копеек, а отдельные тома из собраний сочинений до одного рубля. Следует сказать, что журналы доставались хозяину даром, потому что отдельно их не покупали, а брали впридачу» (151, с. 11–12). Но Мельников был сравнительно крупным торговцем, и сама торговля для него была лишь средством наживы: книгу он знал плохо, а любил еще меньше, зато торговал хорошо. Петербургскими книжниками после гибели в огне знаменитого Апраксина рынка был облюбован только что выстроенный Александровский рынок. «Почти все тесные и маленькие на вид лавочки имели запасные помещения в подвалах, куда можно было попасть через люк на лестнице. В таких лавочках не все книги могли уместиться на полках, они лежали сложенными в штабелях, а то и просто в кучах на полу. Любители порыться в старых книгах подсаживались к штабелю или куче и разыскивали нужные им издания. В свое время посещали лавочки букинистов Александровского рынка артельщики-сборщики книг по заказам крупных торговых фирм Петербурга: М. О. Вольфа, И. Д. Сытина, А. С. Суворина и др. Приезжали сюда представители книготорговых фирм из Москвы и других городов. Бывал здесь и сам Маврикий Осипович Вольф, разыскивая книги по особым заказам, поступившим к нему из-за границы. Он хорошо знал серьезную иностранную книгу и владел несколькими западноевропейскими языками. Преуспевающий издатель и реакционный журналист Алексей Сергеевич Суворин был страстным библиофилом и также часто рылся здесь в грудах старых книг… «Стоит, бывало, чуть не на коленях около какого-нибудь ящика с книгами, роется в пыли, вскинет свои очки на лоб и близко, близко так воззрится в корешок какой-нибудь старой книги. Бывало, спросишь его:

Неужели, Алексей Сергеевич, вы можете найти здесь что-нибудь интересное для себя?

– А то как же? Конечно! Настоящий библиофил везде сумеет сделать хорошее приобретение» (82, с. 43).

Такими же подвижниками книги были и бродячие, или «холодные», торговцы, продававшие свой разномастный товар на развалах или просто на ходу, с рук. Они хорошо знали крупных коллекционеров, знали, у кого есть интересные библиотеки, кто из их собирателей умер, и чьи родственники по дешевке оптом сбывают старые коллекции. «Среди этой категории книжников были честные, хорошие люди, которым по воле судьбы пришлось работать на улице. Многие из них очень умело различными способами раздобывали интересные старые книги и проявляли при этом большую ловкость. Разгуливая по улицам, “холодный книжник” видел, как возле какого-нибудь дома нагружали на подводы проданную мебель, среди которой находились и книжные шкафы. “Значит, – смекал он, – должны быть и книги”. В таких случаях иногда наталкивался он на книжные сокровища и покупал их. Отдыхает от долгих поисков такой книжник в садике, а мысли о добыче товара не покидают его и здесь. Он подсаживается к какой-нибудь старушке-няне, поиграет с детьми, разговорится и потихоньку выспросит, нет ли у них в доме ненужных книг, которые собираются выбрасывать, а он, мол, и деньги заплатит за них. Нет-нет да и клюнет старушка на такое предложение, пригласит его в дом и продаст ненужные книги или принесет небольшую пачку книг в садик…

В большинстве своем “холодные книжники” были не просто торговцами, а людьми, которые действительно любили книгу. Некоторые из них имели грошовый заработок, жили очень скромно, но не переходили на работу с другим, более выгодным в смысле заработка товаром.



Поделиться книгой:

На главную
Назад