— Ну, живой, и слава Богу, — потерял к нему интерес матрос, поспешив к товарищам.
На Бастионе тем временем наводят порядок, а потом начали куда-то бахать из пушек, не частя, но и не слишком редко. Действительно ли французы пытались, имея в авангарде зуавов, подобраться для атаки к Бастиону, или стреляли, что называется, «для порядку», Ванька не знает, и, признаться, ему это решительно неинтересно…
После всех этих событий, хапнув впечатлений и адреналина, наложившихся на скверное самочувствие, его догнал-таки отходняк, и безразличие ко всему, в том числе и к собственной судьбе, окутало его, подобно толстому одеялу.
В расположение поручик Баранов возвращался в самом что ни на есть гадостном расположении духа. Вот попадись ему турок, или зуав, или британский солдат, так располовинит, ей-ей! А пока, не неимением поставленных перед ним врагов Отечества, Его Благородие вымешает досаду на бурьяне, фамильной саблей рубя его в песи! В хузары!
Валятся на пыльную землю пыльные, сухие прошлогодние стебли, напояя воздух горьковатым ароматом. А поручик, свирепо раздувая ноздри, всё не унимается, войдя в воинственный раж и распаляя обиду.
— Всякая блядь… — начал было он, но споткнувшись о камешек, чуть было не упал, отчего вынужден был прервать свой, без сомнения, интересный и содержательный монолог.
Забыв, о чём говорил, обругал камешек, с силой пнув его носком сапога, а потом досталось дороге, военным строителям, Меньшикову и Горчакову, сослуживцам и солдатам под его началом…
… быдлу, которое не понимает, в силу скудомия, как ему, быдлу, повезло дышать одним воздухом с ним, поручиком Барановым! Если бы не всякие завистники…
— Блядь всякая будет фанаберится, — переключился он на больное, — В долг она, видите ли, давать не собирается, и вообще — давать! Мне! Ишь… а кто тебя, блядь, спрашивать будет⁈ Жёлтый билет есть, вот и изволь… защитников ублаготворять! Мы здесь Россию защищаем, а эта…
Сплюнув, он пошёл дальше на неверных ногах, расставив их, чтоб шатало не так сильно, в широкую матросскую раскоряку, и, идя по шатающей дороге, заполняя её всю, почти без остатка. Изредка, чтобы не упасть, опирается на клинок, что, без сомнения, выглядит очень благородно и воинственно, поскольку показывает, что он не какой-нибудь шпак с тросточкой, а Защитник Отечества! Воин!
Не побывав ни разу ни на одном из Бастионов, да и вообще на передовой, Его Благородие, нисколько не сомневаясь, причисляет себя к защитникам города, к тем, на ком и держится, собственно, Севастополь. Ибо кто, если не он, в решающий момент…
И хотя решающих моментов, да и моментов попроще, в его жизни случалось немало, но всё это были недостаточно решающие моменты, или не на виду у высокого начальства! А без того, чтобы не на виду… увольте! Подвиги надо совершать так, чтоб потом грудь в крестах — раз, и на всю жизнь!
— И Ванька, сукин сын, — переключился он на слугу, — Оставить своего господина без…
Поручик задумался ненадолго, а без чего, собственно, оставил его нерадивый раб? Но думалось ему тяжко, можно даже сказать, вообще не думалось, и, тряхнув головой, он решил, что безо всего!
— Сукин сын, — ещё раз повторил он, — Байстрюк! Да! Бляжий сын! А значит…
— Хм… — мысли его приняли игривое направление, — Раб, да! И мать его… и вообще, разве не хозяин он рабу своему⁈
— Пороть, — решил он, — а потом — по греческому обыкновению! А то ишь…
Остановившись возле Ваньки, лейтенант дёрнул щекой и встал, неприязненно разглядывая его. Один из моряков, сопровождавших Шумова, кашлянув в кулак, хотел было, очевидно, сказать что-то, но Алексей Степанович быстро и колюче глянул на него, и слова застряли в горле.
— Лучше бы его вместо Мартыненко, — глядя на Ваньку, неприязненно сказал командир Бастиона, — Какой комендор был! Всякая…
Не договорив, он махнул рукой и зашагал прочь, и поправлять его, рассказывая, что именно Ванька отличился, и если бы не он, то вырезали не только Мартыненко, но и, может быть, самого лейтенанта, никто не стал.
Потому ли, что толком не знали о Ванькиной роли, или же вид у него неподходящий, не геройский, не бравый? Или может быть, потому, что в герои уже назначен кто-то другой…
… или даже не назначен, но всё одно — очень уж неловко выходит, когда сослуживцы, да и ты сам, оплошали, а какой-то штатский, даже не ополченец, а чёрт те кто, спас Шестой Бастион. Ну… пусть даже не спас в полной мере, по-настоящему, но всё-таки, куда это годится⁉
Этим, право слово, нельзя гордиться, никак нельзя… и потому, если уж так вышло, то лучше и не говорить. Как и не было ничего.
Ну а Ваньке всё равно… он сейчас и действительность-то не вполне осознает. Как сел тогда, после боя, подтянув к себе колени, так и сидит, и кровь, своя ли, чужая, уже засохла на нём, притом отнюдь не героически, а как-то неряшливо и даже жалко.
Ну какой из него герой⁈ Сидит себе, воробей ощипанный… Не чирикает, и Бог с ним.
К рассвету суета на Бастионе почти прекратилась, тела убитых и кровь убрали, французскую атаку, если она вообще была, благополучно отразили. Погибших солдат, вместе с зуавами, рачительно раздетыми до исподнего, погрузили на повозки, и убитые отправились в свой последний путь, пятная крымскую землю кровью, как её пятнали уже защитники и завоеватели, меняясь ролями, много тысяч лет до них.
Раненых, обиходив кое-как, отправили чуть погодя в госпиталь. Здесь, на Бастионе, нет ни врача, ни фельдшера, ни…
… согласно Устава, разумеется. Высочайше утверждённого.
Отправился в тыл и Ванька. Ему, как ходячему, места в повозке не нашлось, и он, как и ещё несколько солдат, потихонечку заковылял, безучастно держась за борт повозки и глядя в никуда остановившимися, редко мигающими глазами. Весь в засохшей крови, с начавшими багроветь следами пальцев на горле, выглядит он ужасно, ну да и другие немногим лучше.
В госпиталь отправили только тех, кто никак не сможет воевать, а лёгких, или тех, кого сочли таковыми, оставили пока на Бастионе. К медикам они, быть может, попадут потом, а вернее всего, вся врачебная помощь им ограничится перевязкой не слишком чистой холстиной, под которую положат землю с паутиной, или, быть может, сожжённым порохом. Верное дело, деды плохого не посоветуют!
На передках разномастных повозок пожилые, а может, и не слишком ещё пожилые, но обглоданные службой до седин и морщин фурштатские[ii] солдаты из дослуживающих свой долгий срок. Они, повидавшие всё и вся, разом циничны и сочувственны, и живут, да и думают, по особому, военному — так, как человеку гражданскому и не понять.
С Бастиона выехали не то чтобы бодро, но всё ж таки с пониманием, что начальство, оно зрит если не в корень, то очень может быть, в его, обозного, сторону! А потом, подальше от начальства и увесистых чугунных гостинцев, фурштатские, жалея заморенных бескормицей лошадей, заплелись еле-еле, подрёмывая на ходу.
А раненые…
… ну так и лошадок заморить никак нельзя! За лошадок он, фурштатский, своей шкурой отвечает! Ну а раненые…
… все под Богом ходим, все там будем.
Ванька плёлся, припадая на ушибленную ногу и валясь на один бок, отстранившись от всего, и даже от самого себя. Болит, кажется, решительно всё, и боль эта вполне чувствуется, но так отстранённо, будто она, боль, вынесена за скобочки разума.
Он плёлся, не глядя по сторонам, запинаясь иногда, и не видя, а вернее, не осознавая вокруг разрухи, следов огня и обстрелов. Хромая и запинаясь, он дошёл наконец до госпиталя, бывшего некогда дворянским собранием, а сейчас, как и весь осаждённый Севастополь, отданного войне.
Некогда величественное здание, обглоданное огнём, с выщербленными стенами, в которых кое-где торчат осколки снарядов, а то и ядра, сейчас пребывает в сильном беспорядке. А в просторном дворе, да и на прилегающих улицах, полнёхонько раненых и выздоравливающих, фур со всякими грузами, офицеров и военных чиновников, пришедших сюда по каким-то служебным надобностям…
… и гробов, а чаще — просто тел, завёрнутых в полотно или лежащих, дожидаючись этого.
А над всем этим густой, тяжкий, тошнотный запах смерти, страданий и мук, запах крови и гноя…
… и мухи, количество которых кажется неисчислимым.
Старый, потрёпанный службой фельдшер, курящий подле ступеней входа с видом самым невозмутимым и отчасти даже благодушным, при виде подъехавших повозок покривился лицом, и, зажав короткую трубку-носогрейку в костлявом кулаке, пошёл навстречу, распоряжаться и начальствовать.
— Давай-ка, помогай… — начальственно обратился он к Ваньке, не то не желая утруждаться, не то, может быть, привычным глазом, определив в нём человека, способного на такой труд.
— Да аккуратней берись, раззява! — покрикивает он на помощников, не забывая о трубочке, — Вот так вот…
Один из раненых, совсем ещё молодой матросик с раздробленной ногой, но каким-то чудом пребывающий в сознании, обхватив Ваньку за шею, сполз-таки с повозки, где его подхватил ещё один легкораненый, и так, втроём, они и поковыляли в указанную фельдшером сторону.
Миновав холл, заполненный стонущими ранеными, их товарищами и санитарами, они прошли в большую залу, из которой доносились такие адские вопли, которые только можно вообразить, и даже, наверное, нельзя!
Доктора, бледные и угрюмые, с руками, окровавленными по самые локти, в кожаных фартуках, покрытых потёками крови, гноя и всего того, о чём даже думать не хочется, занимаются операциями, и прежде всего — ампутациями. Вместо наркоза — кружка спирта, обмотанная тканью толстая палка в зубы, да санитары, удерживающие мечущееся, окровавленное тело на столе.
Оперируют быстро, почти стремительно, свирепо. Медлить нельзя, иначе раненый умрёт не от кровотечения или внутренних повреждений, а от болевого шока, потому что терпеть это хоть сколько-нибудь долго не в силах человеческих!
— Не надо, не надо, не на-а!! — забился в руках Ваньки с его нечаянным напарником матрос, увидев это преддверие ада, и понимая, что ему предстоит.
А фельдшер у ближнего стола, небрежно кинув куда-то в угол отрезанную человеческую руку, высморкался в горсть, пачкая и без того вурдалачье лицо свежей кровью, и махнул небрежно рукой.
— Давай!
Здесь, в этой обители смерти и страданий, Ванька, не сразу и не вдруг, пришёл-таки в себя. Он всё ещё далёк от того, что можно, пусть даже с превеликой натяжкой, считать нормой, но прежняя безучастность, отстранённость от всего и вся, в том числе и от самой жизни, истаяла, оставив после себя серую туманную вуаль на душе.
Назад, из операционной, он вышел так поспешно, как только мог.
— Постой-ка! — окликнул его фельдшер, бесцеремонно схватив за плечо, — Ну-ка, поворотись…
Он заставил Ваньку повернуться, заглянул тому в глаза, пощупал живот через сюртук.
— Эк тебя… — озадаченно сказал он, — А, ладно! Было бы что чижолое, так и не дошёл бы. Ступай, братец, помойся где-нибудь, да приходи взад!
Куда, как… Такие мелочи фельдшера не волновали, и, дав ценные указания, он удалился по своим, несомненно важным, фельдшерским делам.
— Давай сюда, сидай, — сжалился над Ванькой молодой солдат из выздоравливающих, правящий полупустой повозкой, — я к набережной. Тама, в сторонке, и помоешься, а то, брат, очень уж ты грязен и страшо́н!
Вскарабкавшись на повозку, Ванька погрузился в полудремоту, слушая вполуха рассуждения водителя кобылы, полные больших жизненных надежд и планов. Угукая, не всегда впопад, и не обращая внимания на обидные порой, снисходительные даже не нотки, а слова и предложения, которыми защитник Отечества думает о людях статских, он доехал-таки до пристани.
— Во-она тама… — показал солдатик направление, ссаживая Ваньку.
— Ага… спаси тя Бог, — чуточку неловко отозвался тот, подстраиваясь под говор.
— Назад уж сам как-нибудь доковыляешь, — благодушно отозвался служивый, — Н-но!
— Назад… — пробормотал Ванька, пробираясь по набережной, полной всякого народа, и заваленной грузами, и чёрт те чем, где и заржавленные ядра, сваленные неаккуратными кучами, и бочки с подтухшей рыбой, и уголь, барышни, и лоточники, и матросы с солдатами промеж всего этого, — Мне бы здесь хоть как-то пройти!
— Зараза… — боль, бывшая некогда отстранённой, вернулась в полной мере. Ванька, выискивая место, шёл на морально-волевых, полагая, что никому, вернее всего, и не нужен, и не надеясь на помощь. Зря, конечно…
… но уж такой у него опыт. Негативный.
Найдя наконец не то чтобы безлюдное место, но всё ж таки без множества людей, а главное, без господ, Ванька спустился неловко вниз.
Раздевшись, он, насколько это возможно, осмотрел себя, но кроме знатных синяков, пугающего вида ссадин и кровоподтёков, не нашёл ничего.Успокоившись немного, принялся отмываться в ледяной морской воде.
Сразу же замёрзнув и стуча зубами, он упорно даже не смывает, а скорее — отскребает запёкшуюся чужую кровь. Получается так себе, потому как ссадины и синяки, они ж вот они, да и мышцы с суставами болят так, будто его выкручивали, выжимая досуха.
— Ах ты ж… — то и дело произносит он, переходя потом то на гадючье шипенье, то на незаменимый артикль «Бля», то на чью-то абстрактную, во всём виноватую маму.
Взгляды, если таковые и были, он игнорирует отчасти со скотским равнодушием холопской половинки сознания, а отчасти — с вызовом всему на свете, но и равнодушие, и вызов, были где-то заднем плане.
Впрочем, такие вот сценки не редки, простонародье, по необходимости, особо не стесняется, а уж казарма или матросский кубрик, с их скученностью, предполагают и не такое. Здесь, в военном городе, сценками такого рода не шокировать даже юных и трепетных барышень, которые куриные яйца называют куриными фруктами…
— Эко тебя! — остановился полюбопытствовать немолодой матрос, ведущий себя с тем важным и независимым видом, который, пуще всяких лычек и званий, выдаёт ценного специалиста, ценимого и товарищами, и, пуще того, начальством!
— Где так извожжакался? — поинтересовался он, достав трубочку и явно настраиваясь на бездельную беседу. Сытый, явно подшофе, приятно настроенный, он внезапно зануждался не то чтобы в компании, но в разговоре. Пока трубочка не закончится.
— Шестой Бастион, — стуча зубами, не сразу отозвался Ванька, отдирая ногтями налипшую в волосах кровь. Отдирается плохо, кровь, она такая… да ещё и холодная, мать её ети, вода! Хорошо ещё, солнце пригревает, да ветер, слава Богу, не до костей, а еле-еле.
— Это как тебя угораздило? — поинтересовался матрос, и Ванька, не слишком подробно, отвлекаясь на мат, маму, шипенье и постукивание зубами, рассказал свою эпопею.
— С зуавом справился? — вычленив главное, не поверил Тихон Никитичь.
— Чудом, — не вдаваясь в подробности, ответил Ванька, приседая и наскоро полоская в волнах Чёрного Моря всклокоченную и изодранную ногтями голову.
— То-то и оно, что чудом, — пробормотал тот, скептическим взглядом оценивая тощие Ванькины стати, но спорить, как человек бывалый, не стал. Чудом если, оно и не так бывает!
Помывшись и отчаянно стуча зубами, Ванька столкнулся с дилеммой — одежда-то как была грязная, так и осталась. Постирать, хоть даже кое-как, недолго… а что потом⁈
— Да-а… — правильно оценил диспозицию Тихон Никитичь, докуривая и выстукивая трубку о мозолистую ладонь, — Ты вот что, малой! Давай, постирайся, как могёшь, а я сейчас к дружку зайду, он туточки рядом, так придумаем что-нибудь!
— Ага… — чуточку рассеянно отозвался Ванька, — благодарствую!
Не то чтобы он безоговорочно поверил старому матросу, но… одеть на себя вот эту одежду, всю в чужой засохшей крови, он не в силах! Настолько не в силах, что лучше в сыром, лучше на себе сушить, но только не вот это…
Но Тихон Никитичь не подвёл, и не успел ещё Ванька отстираться, как он уже вернулся, да не один, а дружком, ещё более немолодым, отставным, не сильно трезвым, но куда как более решительным.
— На-ка вот, накинь, — едва представившись, приказал дядька Лукич, дав Ваньке старую морскую робу, срока, наверное, пятого, а затем и штаны, такие же застиранные и залатанные, ветхие, но главное — сухие и чистые, — да пошли давай ко мне, малой! Я тут недалеко живу, хозяйка моя уж как-то обиходит тебя!
— Давай… — заторопил он Ваньку, — поспешай! Тебя, я чай, отогревать надо, зяблика!
Получасом позже, сидя скорчившись в старом корыте на заднем дворе, пока хозяйка, немолодая, и от того совершенно беззастенчивая, сухонькая и говорливая, поливала его из ковшика, помогая оттирать голову, он понял вдруг, что плачет. Нет, не рыдая, а так…
Быть может, переживая наконец тот ужас, через который он совсем недавно прошёл…
… а может быть, потому, что здесь, в этом временем, он впервые столкнулся с добрым отношением к себе.
[i] (ПТСР) — это психическое расстройство, которое может возникнуть, когда человек испытал воздействие травмирующего события.
[ii] Фурштат — обоз.
Глава 3
Тварь я дрожащая?
Поутру, еле разодрав глаза, Ванька некоторое время, загружался воспоминаниями, лежа на узком, застеленном вытертым войлоком топчане. Бездумно глядя в низкий нависающий потолок, потрескавшийся, местами крепко облупившийся, с грозящимися осыпаться ошмётками высохшей глины и торчащей соломой, он зевал так широко и яростно, что ещё чуть, и кажется, треснет пополам, как переспелый арбуз.