— Ты меня не поправляй. Не хуже твоего русский язык знаю. Даже министры неправильности в ударениях допускают.
— Брось разводить антимонию.
— Исчезаю. Извини, ради бога. Того бога, который в Греции был. Бога спиртных напитков. Как его? Недавно в численнике читал. Ну, дьявол с ним.
Сашуня оттолкнул пальцем клинышек оконца.
— Я больше по поводу твоей жены… Добротный муж, добротные дочки… Эх, не умеют люди ценить свое счастье.
— А в чем дело?
Мосачихин вскочил. Поза умоляющая. Куда, дескать, торопишься. Обскажи что и как.
— За последнее время в парфюмерном магазине, где твоя жена работает, какой-то парень в военном кителе возле прилавка ошивается.
Сашуня включил скорость, отъехал. Бесподобно подкузьмил Мосачихина. Заядлого рыболова из себя корчил. Не надеешься на красивую оторву Лельку. Сбил спесь, сбил.
Только тем, что объедала насадку, форель омутка выдавала себя. Антон вспомнил совет Федора Федоровича и начал медленно-медленно поднимать удилище. Едва леса встанет поперек и слегка оторвет крючок от дна, должна последовать поклевка; чуточным электрическим уколом поклевка отдалась в кулаке. Антон подсек. С шелестом разрезая воду, крученая нить заскользила в сторону от ствола коленопреклоненной черемухи. Антон потянул рыбу к берегу. Она метнулась к поверхности, и он увидел, что форель розова. Почти под самой слюденящей омутной пленкой она изогнулась и проблеснула из глубины уже сиренево-синей чешуей. Через миг, выброшенная на лопухи, она потеряла свой покров: стала серебряной с бронзовым отливом, как бы запятнанной оранжевыми и исчерна-синими кляксами.
«От переживаний, что ли, окраска у нее изменилась?» Клюнула другая пеструшка, и Антон нарочно неторопливо выволакивал ее и снова наблюдал, как опасность придает неожиданные тона телу этой рыбы.
Поблизости затрещал хворост. Между ольхами пролез Федор Федорович. Он раскинул брезентовую накидку по папоротникам, грузно лег. Антон обеспокоился.
— Заболел?
— Нет. Забот что волос на голове.
— Эка невидаль, заботы. Заботы как недели: одна кончилась, другая на смену. Конечно, забота заботе рознь. С одной бы век не расставался, другая диверсант диверсантом. Ты вздремни. Бодрость духа поднимется.
При словах «диверсант диверсантом» Федор Федорович, уткнувшийся лбом в колпак дождевика, обрадованно вскинул лицо. Оно приняло умильное выражение.
«Славный парень Антон! Наверно, в пограничных войсках служил. Интересно, кем он работает? Никак, понимайте, не найду настоящего старшего механика на мелькомбинат».
— Дорогой товарищ, да ты не пограничником ли был?
— Довелось.
Губы Федора Федоровича восторженно выпятились, а дырочки носа закрылись.
— Выходит, молочные братья. Я двенадцать лет границе отдал. Даже начальником заставы был. Замечательная служба!
— Верно.
— Находишься в дозоре и кажется: грудь у тебя широкая-широкая — всю страну заслоняет. Сейчас не тот масштаб за спиной: мелькомбинат, деревенька, лесные делянки, покосы…
— А у меня по-прежнему. Езжу на загрузочном вагоне по верху коксовых печей и чувствую родину за плечами. Вокруг-то тебя горные хребты, а с вагона и завод видать, и город, и степной простор. Стало быть, отдыхай.
Русый, с медным отблеском чуб Антона выгибался валом из-под козырька. Подкатывая штанины, он приветливо синел глазами. После перепрыгнул на островок, перелез через бурелом, лохматый от бересты, канул за стволами кряжистых вязов.
Федор Федорович воткнулся подбородком в чернозем, сквозь нахлынувшую на сердце тоску подумал о том, как хорошо, что существуют на свете прочные люди, вроде Антона.
И, лежа в таком положении, он представил верх коксовой батареи, в кирпичную кладку которой будто врезаны круглые стальные крышки, желтый газ, хлещущий из зеленых стояков, загрузочный вагон, въезжающий под угольную башню.
Давным-давно был Федор Федорович смологоном на коксовых печах. Железной лопатой с длинным железным черенком проталкивал смолу по смолотоку. Оттуда било люто-желтым газом. Чтобы меньше захлебываться, яростно вертел головой. За смену лицо и шея толсто покрывались черным, как вакса, налетом.
Он ненавидел эту работу, но уволиться не мог: приехал на завод по вербовке да притом помогал овдовевшей многодетной сестре. Платили ему изрядно.
Через два года Федора Федоровича призвали в армию. И хотя он полюбил военную службу, нередко испытывал душевный трепет, когда вспоминал звуки, краски и запахи цеха. Он даже посмеивался над тем, что у него возникало желание вдруг очутиться на коксовой батарее, и стоя на высоте в спецовке, словно облитой гудроном, ширять лопатой по дну смолотока.
«Кто бы из меня получился, если бы я вернулся на завод после финской войны? Наверно, большой человек? Вон ведь машинист коксовыталкивателя Феоктистов стал крупным инженером, а люковой Сухомлинов секретарем горкома партии».
Немного погодя Федору Федоровичу уже стыдно, что он принизил то, чему отдал добрую половину жизни. Заслуги перед Россией у него тоже есть. Участвовал в трех войнах: китель, как у генерала, почти сплошь увешан орденами и медалями; вырезано легкое; каждую весну открываются раны на ногах.
Близ кулижины, выбритой косой, Сашуня вылез из машины. На губах улыбка удовлетворения. Он находил, что великолепно заинтриговал Мосачихина.
Сломал сосенку, открутил ветки. После того, как для пробы похлобыскал ею по земле, в дубине с ободранной глинисто-зеленой кожицей трудно было угадать недавнее пушисто-колючее деревце.
Неподалеку, в кошенине, что-то зашеборшало. Задержал дыхание, вгляделся. «Гармонист». Сцапал «гармониста», подбросил. Тот распустил голубые меха крыльев, и трескучие переборы зазвучали над поляной.
«Гармонист» был ленив и толст, малость попрядав вверх-вниз, он падал в траву. Сашуня отыскивал его и снова подкидывал.
Вдосталь наслушавшись рассыпчатого свиристенья, он сунул «гармониста» в коробок, чтобы отвезти сыну Славке.
Ради потехи, которую задумал, уезжая от Мосачихина, он нашел и убил гадюку и привязал ее к полиамидной жилке.
Осторожно высовываясь из травы, — проверял, не замечен ли стоящим на пне Ляпкало, — Сашуня прополз через пойму. Прежде чем повернуть к речке, он решил отдышаться, и тут начали его трепать приступы смеха. Он жевал лацкан пиджака, и когда было больше невмоготу крепиться, трубно фыркнул носом.
Ляпкало долго поводил по сторонам глазами, ища того, кто фыркнул. Может, змея? Давя в себе жалость к этому кадыкастому парню, Сашуня осторожно пополз дальше. Несколько раз пришлось перебрасывать жилку поверх белых беретов рослого дудника, покамест добрался до куста черемухи.
Он медленно тянул лесу. А когда меж листьями чемерицы показалась голова змеи, привстал на колено и кинул руку вверх. Гадюка взлетела и упала возле пня. Ляпкало ошалело повернулся. В следующий миг Сашуня заметил, как мелькнул красный шарф, а затем что-то ухнуло под обрывом. Было подумал, что обрушилась в омуток глыба земли, но смачное барахтанье навело на мысль, что это шлепнулся в воду физик Ляпкало. Захлебистый вскрик заставил его подмотать змею к черемухе, чтобы в случае чего не обнаружилась улика.
Прямо с яра он махнул на середину переката и побежал по отмели, усыпанной темно-красными, как свежая говяжья печень, камнями.
Ляпкало, сплетший руки и ноги над бревном, икал. Бревно прибило к затору из лесин и чурбаков, образованному рухнувшим осокорем.
Придерживаясь за край навала, Сашуня стал входить в речку.
Донные струи напористы, вертки, шибают по ногам, будто рыбины хвостами, и если затащат под этот деревянный холм, то и не выберешься.
«Рискуй из-за него жизнью. Недоделок какой-то. С высшим образованием, а трус. Вот рассержусь и не буду спасать».
Вода накатывает на затылок, когда Сашуня хватает Ляпкало за шевелюру.
На отмели, еще корячась под бревном, Ляпкало лепечет слова благодарности. Растроганный Сашуня бурчит в ответ, стряхивая с себя мокрый пиджак.
Булькнуло грузило, и мушку захлестнуло перепадом, роняющим под копны пузырей солнечную паутину. Наблюдая за убегающим с катушки сатурном, Мосачихин пытался припомнить, не видел ли когда мужчину в военном кителе, отиравшегося возле Лелькиного прилавка.
Никто не приходил на ум, и Мосачихин успокоительно вздохнул и ждал звонкого, как сорочье стрекотанье, треска поставленной на предохранитель катушки.
Удочка, воткнутая неподалеку в берег, закланялась Мосачихин рванул туда. На берегу в сознании всплыл недавний, почему-то не вызвавший раньше подозрения момент. Шел понаведать жену перед работой и заметил сквозь витрину: Лелька, мечтательная, наматывает на кулак косынку, а брат Сашуни, Борис, полыхающий алыми щеками, подергивает никелированную прилавочную трубу.
«Неужели Лелька спуталась с Борисом? На это она способна». Земля присосалась к удилищу. Мосачихин, пытаясь вырвать его, скользнул подошвами, и если б не лошадиный след, то скатился бы в воду.
«Будь она проклята! До свадьбы говорила — девушка. Оказалась женщиной».
Удилище изогнулось, когда он начал взбираться на четвереньках по берегу.
«Простил и уши развесил: подговорила тайком Костю Пшакина в Челябинск сбежать. На юнца позарилась. Чего ему там было… Лет восемнадцать. Шалопай я. Поехал, разыскал, уговорил. Любу с Томочкой пожалел. Мать все-таки. Может, куда бы лучше девчушки были. И сам бы в спокое жил. Правильно отец говорил: «Расстрелять ее надо, вертихвостку, из поганого ружья, а ты за ней гонишься».
Мосачихин оглянулся и скакнул на дорогу и засеменил задом наперед, выволакивая налима.
«Привыкли сваливать грех на мужчин. Мужчина — коршун, женщина — безобидная синичка».
Налим взял взаглот. Мосачихин не стал выдирать крючок с потрохами: перекусил навощенную кордовую нитку.
Квелый после сна тащился Федор Федорович через ольшаник. Скрябали ветки по дождевику. Зудела накусанная комарами шея.
Пересвистывались птички.
— По-пи-ти, — тенькала московка.
— Три-три-три, — трещал щеголь крапивник.
— Накинь, накинь, — пробивал лес хрустальный голосок камышовки.
«Базарный, что ль, день у вас: рядитесь без умолку?» — ворчал Федор Федорович и мучительно думал о том, что на днях, должно быть придется продавать мясо коровы Нэльки. Уж слишком неловкий случай: директор мелькомбината, бывший пехотный капитан торгует на рынке. Забежит вдруг в павильон какой-нибудь офицер, служивший с ним, или, того нежелательней, солдат, который был в его, Закомалдина, подчинении. Стыда не оберешься.
Он представил себя перед весами со стрелкой, держащим длинный нож, одетым в клеенчатый фартук с потеками сукровицы, и застонал. И хотя эхо раскатило стон по ольшанику, трава не полегла, деревья не зашуршали тревожно, тучи в небе не сгрудились. Даже муравей не обеспокоился, а лишь переложил талинку с плеча на плечо и поволок ее дальше.
К бивуаку Федор Федорович подошел вместе с Мосачихиным.
На кустах сохла распластанная одежда. Ляпкало, трясущийся от озноба, сидел посреди огромного брезентового листа, а Сашуня переступал вдоль краев этого листа и нитяно-тоненькой струйкой лил из канистры бензин.
В том, что Сашуня поливал бензином землю, Федор Федорович угадал что-то лукавое и засмеялся.
Возмущение раздвинуло ноздри Сашуни.
— Вам все хиханьки да хаханьки. Семен чуть не погиб из-за змеи. Не случись рядышком я, он бы в ящик сыграл. Он почти начинает верить в судьбу. Солидный руководящий товарищ и…
— Я без задней мысли. Нечаянно, понимайте.
— Нечаянно бык лягушку раздавил. Не обижайтесь на мою строгость. За Семеном змеи с детства охотятся.
— Своего рода мистика, — поддакнул Ляпкало.
— Семен может науку двинуть вперед, а запах горючего отпугивает пресмыкающихся.
Когда Сашуня затолкнул в багажник канистру, Мосачихин попросил его:
— Отойдем на пару слов, — но тот, к удивлению Федора Федоровича, отмолчался.
Не торопясь, он порезал кирпичик хлеба, откупорил банку кабачковой икры, вспорол китайские мясные консервы «Великая стена». Початую бутылку «Столичной» и зеленостеклую пол-литровку обыкновенной водки он понес студить в Казмашке.
Мосачихин увязался за ним. Сашуня, не оборачиваясь, предупредил: «Не отстанешь — оставлю всех без выпивки». И для острастки стукнул стеклом о стекло.
С момента возвращения на бивуак Федор Федорович восторгался Сашуней.
«Потешный! Откуда что берет. На мельницу бы таких мужиков, сколотился бы жизнерадостный коллектив. Горы бы свернули. Серчает, понимайте, настойчиво. Я бы не выдержал. Стыдно не разговаривать. Крупный недостаток у меня — ложный стыд. Кто-нибудь крепко оступится, ему нужно бойкот объявить, я — нет. В кабинет пущу. Совестно, да и жалко. Журить начну. Правда, внушу, что следует. Слабохарактерность. Поставить бы Сашуню моим заместителем, он бы строгость применял к виноватым, а я мягкость. Вот и золотое равновесие.
Но после того, как Сашуня не разрешил Мосачихину идти за собой, и тот, повернувши обратно, брел спотыкаясь, а мослатые руки его, перевитые шлангами вен, занемело висели, в сердце Федора Федоровича проклюнулась досада, поубавившая его восхищение.
«Нельзя же так долго мурыжить человека. Пора, по-моему, послушать, что он хочет сказать или спросить».
Федор Федорович швырнул на траву дождевик, брякнулся тучнеющим телом оземь. Мосачихин присел на угол дождевика.
— Разрешите закурить?
— Вы ведь бросили.
— Жизнь заедает.
— Жизнь, она, конечно… Держите директорскую «беломорину». Вообще-то вы с Александром Михалычем что?
— Повздорили малость.
Федор Федорович перелег на спину. Выгибая грудь, с хрустом потянулся: взыграла в мускулах силушка. Понаблюдал, как распушают ветры след реактивного самолета. Мысленно улыбнулся от сознания собственной хитроумности и неотразимости.
«Наивен ты, милый Анатолий. Да я ж мужик… Цены мне нет! Кого хочешь вызову на откровенность. Кто скрытничает — быстренько распечатаю. Ты-то сам поделишься. Не умеешь держать при себе печаль, сомнения и так далее».
Он вдруг поймал себя на том, что веки его дрожат в веселом прижмуре, и, опасаясь, что это заметит Мосачихин (как бы совсем не скис), повалил на нос козырек фуражки.
В ожидании мосачихинского откровения он улыбчиво поглядывал, задевая ресницами суконный ворс, на свой резиновый сапог, на обугленный вяз, на далекую гору, застеленную синевой ельника.
Послышался зычный говор и поверх сапога, заслоняя вяз и гору, закачались солнечные морды Антона и Сашуни.
Пеструшки, пойманные Антоном, были надеты на кукан; самая верхняя загибала янтарный хвост. Федор Федорович удивленно загудел.
Чего не потешить этого славного богатыря, багрового от комариных укусов.
Радость Антона померкла, едва он узнал, что с уловом лишь он да Мосачихин. Оставить жену Кланю без рыбы он не мог и на случай неудачи сунул в рюкзак две форели, остальную «пожертвовал» для ухи. Хотелось остаться со всеми, но он пересилил себя и подался к речке. По мере того как шел, на душе теплело: или так действовал нежный нагрев трав, по которым ступал босыми ногами, или недавний рассказ Сашуни о том, как тонул Ляпкало. Вспомнил, какую уморительную рожу состроил Сашуня, показывая Семена, лежавшего под бревном, и грохочущий хохот вырвался из его парусной ширины груди. И в то же мгновение Антон подумал, что над любой человеческой слабостью можно подтрунить и посмеяться, но, пожалуй, гнусно извлекать из этой слабости удовольствие. Гад все-таки Сашуня. Прищелкивал пальцами, когда рассказывал; в голосе упоение; глаза будто ртутью натерли.