Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Бунт женщины - Николай Павлович Воронов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Симпатяге нравились все трое: и Лука, и Нюра, и особенно Павлуша. Старику и женщине он позволял гладить себя, а от мальчика даже пищу принимал, несмотря на то, что это почему-то сердило Константина. Чтобы хозяин не видел, что Павлуша кормит его, Симпатяга убегал за сарай, туда, где рос дупластый вяз. Мальчик приходил следом, с глиняной чашкой, наполненной ухой или щами.

Пока Симпатяга ел, навастривая уши: «Не идет ли Константин?» — паренек сидел перед ним, заглядывал в глаза, восторженно тер ладошкой по голове — кудрявил свои сивые вихры. Когда пес заканчивал тайную трапезу, Павлуша бросался к нему, норовил свалить. Симпатяга вырывался, вставал на дыбы и, облапив Павлушу, легонько прихватывал зубами его ухо. Тот заливисто смеялся, поддевал Симпатягу за ногу, но побороть не мог. И тогда пес нарочно валился в траву под торжествующие возгласы Павлуши.

Когда жили в деревне, Константин меньше обращал внимания на Симпатягу, чем в городе, и почти все дневное время проводил на берегу: стоял неподалеку от воды и забрасывал длинную лесу в речку там, где она перекатывалась по гальке. Если Симпатяга спокойно лежал на песке, следя за тем, как Константин выбрасывает из воды бешено трепещущих рыбок с кремовыми хвостами и стеклянно-зеленой чешуей, то хозяин не замечал его; но стоило направиться к перекату, чтобы полакать воды, как он замахивался удилищем:

— Куда?! Назад! Пшел!

Симпатяга, виновато понурив голову, убегал далеко вверх по реке и там утолял жажду.

Однажды Константин пошел в горы, долго лазил по ним и сел отдохнуть. Симпатяга, поотставший от него, стал спускаться вниз. Когда до хозяина было совсем близко, пес решил незаметно подползти к нему. В таких случаях, если это удавалось Симпатяге, Константин радовался:

— Молодчина, овчаренок мой, обхитрил! — и награждал чем-нибудь вкусным.

Отвалив на губу язык, пес бесшумно подкрадывался. Вот уже просвечивает сквозь куст голубая рубашка Константина. Вдруг около рубашки качнулось что-то черное. Симпатяга тревожно раздвинул мордой ветки. Черное покачивалось взад-вперед. Оно было гибкое, изогнутое, как шея у гуся, изо рта выскакивало что-то тонкое, раздвоенное, вьющееся. Незнакомое существо напряглось, потянуло свою голову с глазом, похожим на черную икринку, к локтю Константина и зашипело. Хозяин обернулся и замер. По его испуганному лицу Симпатяга понял все, прыгнул, разодрав куст, и схватил черное зубами как раз возле головы, на изгибе.

Вскоре черное перестало скатывать кольцами свое длинное тело. Константин поднял его палкой и брезгливо отбросил в сторону.

— У, змеища проклятая!

Потом он долго гладил пса по морде и ушам, приговаривал:

— Милый спаситель мой! Прекрасный овчаренок мой!

Этим же летом, после того, как вернулись из деревни, к хозяину стала заходить Клара. Едва появившись в комнате, она сердито взглядывала на Симпатягу и говорила, отставляя мизинцы:

— Костечка, убери куда-нибудь овчарку. Собачатиной разит, да и боюсь я ее. Вон у нее какие зверские глазищи.

— Что ты, Кларушка, Симпатяга — чистюля! К тому же умный, не тронет. И глаза у него предобрые.

— Убери, говорю, овчарку, а то уйду! — Голос Клары, вначале ласковый, вкрадчивый, делался твердым, злым.

Хозяин рывком распахивал дверь.

— Симпатяга, в коридор!

Осенью, когда уже облетели деревья, Константин с чужими людьми начал таскать в квартиру какие-то вещи. Один из них, внося узел, уронил круглую подушечку, на которой был вышит павлин. Она пахла Кларой. Хотя Симпатяга не любил Клару, он поднял подушечку и понес на диван. В это время женщина вплыла в комнату, злобно взвизгнула и, схватив швабру, ударила ею по ноге Симпатяги.

Пес долго не вставал на ногу; Константин привязывал к ней плоские дощечки и обматывал бинтом.

Пока Симпатяга болел, он находился в коридоре, а затем хозяин сделал в углу балкона навес и перевел пса туда.

С тех пор Симпатяга часто сидел голодный и наедался лишь вечером: утром Константин успевал вывести его погулять и торопливо бежал к автобусной остановке.

В последнее время хозяин приходил поздно. Вот и сейчас его нет и нет. Много раз подкатывали к фонарю автобусы и, выпустив пассажиров, отъезжали; лучи светофоров в сгустившейся темноте стали дальше пробивать воздух, а высокая фигура Константина все не появлялась на тротуаре. Симпатяга устал метаться по балкону, лег под навес на холодную бетонную плиту. После ухода Константина Клара зачем-то убирала подстилку, а к вечеру выбрасывала, но сегодня, наверное, забыла выбросить ее. От холода и голода Симпатяга и сам не заметил, как жалобно и протяжно взвыл.

Клара крикнула в комнате:

— Замолчи, зверюга!

Немного спустя дверь балкона открылась, и Клара вывалила в чашку тюрю из кусков ржаного хлеба. Симпатяга так хотел есть, что, едва захлопнулась дверь, бросился к чашке и жадно проглотил крупный раскисший кусок, а через мгновение отпрянул назад и начал кататься по бетонному полу, взвизгивая и скуля. Огненная боль раздирала нос, пасть, глотку и внутренности. Будто нос прижгли головешкой, а в пасть, глотку и живот насыпали горячих углей. Когда пришел Константин, Симпатяга лежал без памяти, неподвижный и дряблый.

— Плохо же ты, овчаренок, встречаешь меня. Захворал? А я уже и покупателя на тебя нашел. Жалко, а продам. Жизнь-то у тебя хуже собачьей. Ну, что молчишь?

Он наклонился над Симпатягой, потрогал за морду. Тот застонал.

— Постой, постой! Кровь? Откуда?!

Симпатяга не видел, как хозяин бросился к чашке, как понюхал содержимое и вскрикнул:

— Ах, змеища!

Не видел он и того, как ладонь Константина влипла в сытую и румяную щеку Клары.

Очнулся Симпатяга глубоко за полночь, в коридоре. Под ним был коврик, на спине лежала фуфайка. Неподалеку стояла тарелка с молоком.

Он подполз к ней, окунул морду в молоко, опять почувствовал огненную боль и стал падать в какую-то черную яму, в которой летали зеленые искры.

Утром хозяин перенес его в ванную комнату, закрыл снаружи на крючок и ушел.

До возвращения Константина Клара дважды проходила мимо ванной на кухню. Ненависть к этой женщине заставляла пса вскакивать и рычать.

Шли дни. Лежа в ванной комнате, Симпатяга все чаще вспоминал Павлушу: как мальчик кормил его возле дупластого вяза, как давал ему в зубы корзинку с яйцами, когда ходили на районный базар, как плавал с ним в бочажине, над которой висели черные бусины черемухи. И чем больше тосковал Симпатяга о Павлуше, тем сильнее озлоблялся против Клары; заслышав ее ненавистные шаги, сопровождаемые шелестом халата, кидался на дверь и так яростно лаял, что звенели в ванной комнате стекла.

Как-то утром, когда хозяин вел его на прогулку, на лестнице встретилась Клара. Симпатяга зарычал и ринулся на нее. Константин едва сдержал его, но острые когти пса успели вспороть беличью шубку.

На улице Константин отхлестал его и, дав отлежаться, спустил с поводка. Симпатяга пробежал по двору, нырнул под арку и выскочил на тротуар. Хотя было еще сумеречно, он увидел далеко в конце улицы, на бугре, синий силуэт водонапорной башни. Там, за этой башней, кончался город. Стремительными прыжками Симпатяга помчался вверх по улице.

Большая, белая, словно засыпанная сахаром, открылась его глазам степь. Вдали, красные от утреннего солнца, усталыми верблюдами лежали горы. Сердце пса звонко заколотилось. На миг померещились: Павлуша, смеющийся, тоненький, в брюках, стянутых на груди ремнем, старик Лука, выбирающий дробь из сковороды, мужиковатая доброглазая Нюра, отсекающая от бревна кудрявую щепу. Он радостно залаял, побежал было, но тут же остановился: потянуло к хозяину. Ходит он, наверно, сейчас по улицам и зовет: «Овчаренок! Овчаренок!»

Симпатяга повернул обратно и опять остановился: вспомнил жестокую Клару, огненную боль, беличью разодранную шубку. Переминаясь с ноги на ногу, Симпатяга постоял в нерешительности и побежал к горам, за которыми жил Павлуша. Дорога пахла резиной колес, лошадиным пометом и лилась вперед лентами санного следа.

НЕЙТРАЛЬНЫЕ ЛЮДИ

Кеша Фалалеев и я лежали близ башкирской деревни Чигисты: ждали попутную машину.

Сень берез, что нависали безвольно опущенными ветвями над крошечной речкой, почти не скрадывала духоту и зной июньского дня, поэтому мы чувствовали себя разморенными и пребывали в полуяви-полудреме. Я не однажды испытывал такое состояние. Оно приходит, когда долго смотришь на струи марева, которое жарко, слепяще течет и течет над землей, когда нескончаемо звенят, шелестят, потрескивают кузнечики да когда еще провел бессонную ночь у рыбачьего костра.

Мы лежали головами к проселку, ногами к речке. Изредка по дороге перепархивала пыль, набегал лесной сквозняк, — а речка широкой зеленоватой стружкой перепадала через сосновый чурбак, и на песчаном дне ее подергивались солнечные сетки.

Едва возникал вдалеке рокот машины, Кеша поднимался и вяло брел на проселок. Ходил он неуклюже: стопы, сильно повернутые внутрь, не по годам крупные, ставил чуть не наступая одним большим пальцем на другой. Что-то смешное, простодушно-милое было в этом подростке в красной майке, черных трусах и шлеме, сооруженном из двух лопухов. Но напрасно Кеша глядел на дорогу: желанный моторный гул протягивался где-то за обмелевшим Кизилом и замирал в горах.

Кеша плюхался на вылежанное среди папоротников место, приподнимал над ведром куртку, проверяя, не занялись ли душком наши голавли и подусты, и снова тыкался лицом в траву.

День был воскресный, поэтому мы не теряли надежды попасть в город: будут возвращаться люди, приехавшие в эти благодатные места отдохнуть, и нас прихватят.

В пять часов пополудни машины пошли обратно. Проревел «МАЗ». В кузове сидели ремесленники, выдували на медных трубах «Смуглянку-молдаванку». Дирижер пустил пальцем в нашу сторону окурок.

Прошмыгнул «Москвич». Стриженый юноша разнеженно поворачивал «баранку». Рядом с ним покачивалась девушка. И платье с подоткнутыми внутрь короткими рукавами — пурпурное, и нажженные плечи — пурпурные. Юноша хотел остановить машину. Но девушка недовольно махнула веткой черемухи, точно сказала: «Ну уж, это ни к чему», — и мы только и видели, как «Москвич», наворачивая на мокрые колеса пыль, нырнул за сизый плетень.

Потом надрывно прогудел грузовик. Он был набит массовщиками, как подсолнух семечками.

Следом, начальственно переваливаясь, прокатил полупустой красно-желтый автобус. Во лбу под стеклянными полосами чернело: «Служебный». Когда он косо, чуть ли не торчком, выезжал из-за бугра, я подумал, что наша околодорожная маята скоро кончится, если окажутся свободные места. Не должен миновать нас автобус, который доставляет утрами к проходным воротам металлургического завода начальников, не имеющих персональных машин. С духовиков-ремесленников спрос маленький, а инженеры и техники народ сознательный, непременно подадут знак шоферу: стоп, мол, — и скажут: «Садитесь. Живо!»

Я бежал за автобусом до самого плетня, просил, чтобы взяли нас с Кешей, но сочувствия у пассажиров не нашел, лишь девочка в тюбетейке возмущенно крикнула:

— Остановите. Как вам не стыдно?! — и тут же ее отдернули от окна.

Немного погодя с бугра спустился автокран, постоял в речке — охлаждал покрышки — и устало поплыл в деревню, подергивая крюком стальной маслянистый трос.

Кеша намочил майку и так сердито выкручивал ее, что она скрипела в ладонях. Я хлестал прутом по водяной стружке, и воздух передо мной радужно пылился.

Вскоре к нам примкнул третий человек. Поздоровался, сбросил с плеча суконный пиджак и сел. Я сразу узнал его: Чурляев, машинист паровой турбины. До войны я жил на том же участке, что и он, в длинных деревянных бараках, которые обрастали зимой внутри, в углах и на стенах у окон, хлопьями изморози. Кто-то назвал эти хлопья «зайцами», и как только начинались холода, часто слышалось угрюмое: «Эх-хе-хе, скоро зайцы по стенам побегут».

Тогда Чурляеву было лет сорок пять, седина в волосах почти не замечалась — редкими прожилками проблескивала в прядях, а сейчас виски и затылок так и посвечивают. Мы, мальчуганы, считали его удивительно интересным человеком, хотя с нами он никогда не заговаривал. Пройдет, взъерошив кому-нибудь челку, улыбнется — и все. Действовало на нас почтительное отношение к нему злоязыких барачных баб и настойчивый слух о том, что лучшего мастера по настройке паровых турбин, чем он, на заводе не сыщешь. Мы не понимали, что значит настраивать турбины (турбина — не балалайка), но, слушая толки отцов, догадывались, что в своем деле Чурляев колдовски сметлив и искусен.

Привлекали также в Чурляеве одежда, походка, внешность. Он носил синеватый шевиотовый костюм, из-под пиджака виднелся жилет. Кепку, опять-таки синеватую и шевиотовую, он надевал так, что задняя часть тульи закрывала затылок, а передняя высоко приподнималась, образуя три ребристые складки.

Дочь его Надя в то время была студенткой медицинского института. По нынешний день она видится мне хрупкой, с шарфом из козьего пуха, спускающимся с плеч по тонким рукам. Ее волосы всегда были окутаны золотистой дымкой, потому что кучерявились только сверху. Надя любила играть на гитаре. Приткнется на завалинку барака и нежно подергивает струны. Вокруг соберутся парни, робкие, ласковые при ней. В какие глаза ни заглянешь — счастьем сияют. Кто-нибудь наберется смелости и скажет: «Спой, Надя?» Она успокоит струны ладошкой, потом задумчиво проведет ею до колков и запоет: «На кораблях матросы злы и грубы». Парни кончики носов потирают, плакать, наверно, хочется от того, что так грустно и сладко льется голос Нади.

Да, все это было, но лежало где-то в кладовых памяти забытым и нетленным. А сегодня поднялось из тайных глубин и растревожило. Хотелось бы вернуться в ту пору, что теперь называешь детством, — не мыслью, не представлением и не мужчиной, каким стал, а тем же мальчиком, лишь с умом взрослого. Но навсегда отрезана дорога в детство. И не узнаешь, не услышишь, не высмотришь того, чего не узнал, не услышал, не высмотрел тогда. И обидно, что много людей отслоилось в твоей памяти только обличьем, голосом, походкой, а не душой, — может, богатой, а может, скудной, может, противоречиво-прекрасной, а может, спокойной, как озеро ранним утром.

На речной пойме скрипел дергач. Метелки мятлика, казавшиеся высеченными из серебра и почерненными, дремотно клонились к земле.

Чурляев повернул лицо к пойме. Оно стало растроганным, ласковым.

— Припоздал из жарких стран марафонец-то. Невесту ищет. Покричи, милый, покричи. Обязательно найдешь.

Потер ладонями по-стариковски острые колени, спросил:

— Тоже в город?

— Да, Прохор Александрович.

Он изумленно прищурился и пристально оглядел меня. Когда он опустил изжелта-зеленые веки и досадливо прикусил губу, я понял: забыл он меня. Да и не мог он упомнить всех мальчишек участка, если только в том бараке, где он жил, было их не меньше пятидесяти.

— Правильно говорят: время пуще сокола летит, — вздохнул он. — А меняет как людей!.. Непостижимо… Меня сестра много лет не видела… Приехал — не узнала.

Кеша решил похвастать нашим уловом: он выбросил из ведра листья вязов, а вместо них нарвал крапивы и начал прокладывать ею жабры.

— Удочками набросали?

— Угу.

— Знатно.

— А вы почему без рыбы? — спросил Кеша, скользнув взглядом по складному бамбуковому удилищу.

— Не пришлось поудить. Внучку проведал. В лагере она, в пионерском. Знатно, знатно. Голавли-то — спины в два пальца.

Он потер кулаком подбородок, будто пробовал, не отросла ли щетина. И раньше он потирал кулаком подбородок после того, как взъерошивал чью-нибудь вихрастую голову.

Из-за холма, через который перебросилась дорога, долетало до нас глухое тарахтенье. Холм лежал у подошвы горы и, казалось, вздулся там потому, что кто-то могучий однажды слегка передвинул ее, и она выперла землю перед собой вместе с ольхами, лиственницами и соснами.

Вскоре, дрожа бортами, к речке подкатила полуторка. Из кабины выпрыгнул пожилой шофер. Он был словно сплетен из жил. Помахивая изрядно сплющенным ведром, он осмотрел колеса и направился к речке. Кеша подбежал к нему.

— Дяденька, возьмешь? Троих?

— Возьму, тетенька. Зачерпни-ка.

В кузове засмеялись. Кеша нахмурился, поддел ведром воду и засеменил к машине. Из днища вывинчивались струйки и вывалявшимися в пыли дымчатыми шариками оставались на дороге.

Шофер залил воду, заткнул промасленной тряпкой радиаторное отверстие, сунул под сиденье ведро, и мы поехали.

Возле кабины стояли два парня: широкоплечий, в рипсовом костюме, и худощавый, в синей рубашке и лыжных брюках. Они поддерживали за талию девушку. Ветер надувал рукава-крылышки ее платья, по косам спускались колокольцы купальницы. Вероятно, парни были неравнодушны к девушке: каждый часто отводил руку другого от ее талии. При этом сна всякий раз смеялась и подергивала плечами.

На скамейке, ближней к кабине, сидели три одинаково одетые девушки: в шелковых платьях — по голубому белые астры, — в решетчатых босоножках. Они пели тонюсенькими голосами о девушке Тоне, которая согласно прописке жила в Москве. Позади них гудел юноша, голый по пояс. У левого борта восседало семейство: отец — он обмахивал лицо соломенной фуражкой, мать — она грустно смотрела на горы, сын — пухлые мальчишеские щеки его вздрагивали, дочь — волосы ее откидывало на розовый бант.

А у правого борта пьяно, до хрипоты громко разговаривали мужчины: один — поджарый, бледный, с морщинами, которые скользили от висков к уголкам глаз и там, сходясь, словно завязывались узлом; другой — громоздкий, лицо как из арбузной мякоти вырезанное: красное, в склеротической паутине, — руки бугорчатые, кажется, не мускулы под кожей, а крупные речные голыши.

— Михаилушка, — кричал поджарый в ухо громоздкому, — разве здесь реки?.. Урал называется. Тьфу! Вот у нас в России — Волга, она…

— Да, Николай, Волга — эт-та… Я всю ее насквозь знаю. Волга — эт-та… Я в Кинешме мешки на баржи таскал. По три сразу. Сходни лопались. Богатырь!

— Точно! Из богатырей богатырь!

— Захочешь покататься, приоденешься — и на дебаркадер. Капитаны, как завидют, кричат в рупоры: «Миша, садись». Сядешь к кому-нибудь, пароход отземлится от пристани и пошел шлепать… Смотришь, а воды, воды… Откудова только берется?

— Из подземных рек, Михаилушка.

— Ну да?

— Точно.

Кеша шмыгнул носом и озорно сказал в сложенные кольцом ладони:

— В рупоры… Ну да. Вру порой — получается нуда.

Девочка с розовым бантом прыснула от этих слов и потупилась, а он хитро скосился на нее и выпятил толстые губы, довольный, вознагражденный за дерзость, пусть она и не была услышана Михаилом и Николаем.

Чурляев подмигнул Кеше, а потом осуждающе покрутил головой: парнишка, мол, ты храбрый и остроумный, но подкусывать пьяных не следует.

Полуторка перевалила кряж и покатилась по косогору. Синие тени облаков, солнечные кулижины, розовые табунки иван-чая, дымчато-желтые заросли бересклета, поляны ковыля — все это делало склон праздничным, ярким.

У огромного валуна полуторка остановилась. Он был дочерна прокопчен солнцем; тусклыми зелеными пятачками расплылся по нему мох, напоминая крапины потрескавшейся масляной краски. Из-под валуна бугристо бил родник. Все направились к нему. Мужчина в соломенной фуражке роздал своему семейству сухари, и все четверо принялись макать их в ключ и весело похрустывать. Парни, которые только что поддерживали за талию свою подругу, заставили ее черпать ладонями воду и попеременно пили из них. Девушки в пеньковых шляпах сердито посматривали на эту троицу и на юношу, голого по пояс, который взобрался на валун и стоял там, глядя вдаль.

Кеша прошел с пустой бутылкой мимо скучающих красавиц и пропел:

— Мы грустим, мы кручинимся.



Поделиться книгой:

На главную
Назад