– Сильнее.
Я прогнулась назад так, что волосы коснулись моей задницы, и замерла в такой позе, пока затвор камеры щелкал снова и снова.
– Веселее, – командовал он, не отрываясь от камеры.
Я вытянула губы в улыбке и попыталась выглядеть веселее. Боже, я сделала все, что могла. Но когда я пошевелила пальцами ног и поняла, что их не чувствую, мое тело напряглось. Этот день уже дал понять, что рыба не клюет, но я не думала ни о чем таком: ни о стайках желтых бычков, ни, что было бы еще хуже, о семействе жирных сомов, скользящих по дну озера и мечтающих сожрать мои ноги. Именно в тот момент я почувствовала его, этот недостаток, который делал все невыносимым – а именно комок в горле, и он означал, что я сейчас заплачу.
Как так получается, что гнев меняет сам воздух, в котором повисает, – даже чистый воздух на просторе озера? Когда отец приходил в ярость, воздух всегда застывал и замедлялся, словно какой-то страшный заряд подавлял движение молекул.
– Твою мать, – сказал он и протянул мне очки, лежавшие до этого на берегу. – Вот. Надень их.
Я неуклюже заковыляла ближе к нему, но когда попыталась взять очки, он схватил меня за запястье и притянул к себе:
– Да уже скоро все. Еще секунд тридцать, если все сделаешь как надо.
Я кивнула. Мое запястье горело под его пальцами. Той же ночью, лежа в постели, я увидела на этом месте продолговатые синяки. Его рука уже давно перестала сжимать мою, но это давление еще ощущалось и никуда не исчезало.
Но понятное дело, я не могла сделать все как надо, и почему все пошло наперекосяк в тот день на озере, так и останется загадкой. Может, я была недостаточно гибкой или моя улыбка выглядела натянутой, не получалось выстроить нужный образ. Но скорее всего, разочарование отца было слабо связано со мной, а все дело было в том невидимом сосуде с ядом, который он носил глубоко внутри, и этот яд тогда внезапно выплеснулся наружу. Я не знаю, почему этот человек был так изломан, а другие взрослые не были, но все-таки что-то не так было в моем отце. Я остро это чувствовала и предполагала, что здесь есть какая-то связь с его греческим происхождением.
В конце концов, когда ему удалось сделать более-менее приемлемый снимок, он повернулся, взял ящик и удочку, а затем двинулся обратно через лес к машине. Я не могла пошевелиться, хотя очень сильно хотела вылезти из воды. Оставил бы он меня тут, если бы я не постаралась? Неужели я так плохо позировала для снимка, что он перестал считать меня своей дочерью?
– Ты идешь? – крикнул он на ходу, не оглядываясь.
Через неделю или около того после возни в своей темной подвальной комнате отец поставил перед телевизором в гостиной фотографию размером четыре на шесть в дешевой пластиковой рамке. Я глядела на нее с дивана, пока моя мать готовила ужин и разговаривала больше сама с собой, чем со мной, через стену с прорезями между комнатами. Ряд искусственных растений и свечек на полке за моей головой закрывал ее от меня.
– Сегодня зазвонил телефон, и я прямо сразу поняла, что там будут какие-то плохие новости, – говорила она. – И точно, сестра Мэрилин заболела [1].
Она прервала свой монолог, чтобы высунуть голову над пыльным папоротником. Ее кудрявые черные волосы были стянуты в танцевальный пучок, на губах была красно-оранжевая помада, образ выглядел идеально.
– У меня всегда были экстрасенсорные способности, – напомнила мне она.
Я улыбнулась.
– Знаю, – ответила я и снова повернулась к фотографии. Оказалось, тогда был солнечный день. Хорошо было видно, как на конце моей лески болтается жирная рыбеха. Я выглядела счастливой – дочка с гордым собой отцом и пойманной крупной рыбой.
Позже все четверо собрались на кухне ужинать: мой отец сидел во главе стола, несмотря на то, что стол был круглый, прямо напротив меня Майк, а мать села сбоку. Я ковыряла курицу в тарелке – терпеть не могла еду с костями, – и мать показала на снимок.
– Мне так нравится эта твоя фотография, – она улыбнулась, подцепила полную вилку латука и добавила, похлопав меня по руке: – Вот это рыба у тебя!
– Да уж, – ответил отец и подмигнул мне.
Я посмотрела вниз, узкая часть куриной ножки на моей тарелке упиралась мне в грудь, как будто говорила:
Мы жили в центре ряда улиц, которые в Южном Джерси обозначались буквами – у нашей была буква E, и я знала, что наши соседи сообща хранили тайну: в конце Джером-авеню, где асфальтовая дорога изгибалась и поворачивала в сторону Кохомо, разбился белый биплан и лежал, зарытый носом в землю. Каждый день по дороге в школу я смотрела в ту сторону, и мне казалось, что самолет откусил кусочек заросшего двора. Я любила представлять, как это произошло: двигатель отказал, может, даже что-то загорелось, судно стремительно стало падать, звучали крики, молитвы, никто не выжил.
Через пару месяцев после той рыбалки я решила спросить отца о крушении. Как-никак он обо всем знал и частенько напоминал нам об этом. Я застала его на заднем дворе кормящим цыплят, с полными пригоршнями семечек.
– Почему никто не убирает самолет после крушения? – спросила я.
Он поднял одну бровь, этот трюк всегда вызывал у меня жгучую зависть, мне такое было не под силу.
– Ты о чем? – ответил он.
Когда же я объяснила, он просто сказал:
– Покажи мне.
Мы вместе пошли к углу участка, и я показала:
– Вот там, в самом конце улицы.
Он склонил голову, оценивая, насколько я говорю серьезно.
– Пойдем со мной.
Вместе мы миновали жилые участки, всех этих собак, лающих за заборами из металлической сетки, эти уродливые дома, мимо которых я бы пробежала, если бы отец не шел со мной рядом. Когда мы подошли к самолету, его вид изменился, и я остановилась.
– Видишь? – спросил он. – Лодка.
Его речь часто была сбивчивой, с пропущенными словами. Но отец был прав. Никакое не воздушное, а самое обычное судно стояло на чьей-то подъездной дорожке к дому. У меня в животе булькнуло. Я поспешила защититься.
– Купился! – сказала я и изобразила на лице самую широкую улыбку, на которую только была способна. Он любил розыгрыши. Может, я даже набрала пару очков на своем счету.
Но он сказал нараспев:
– Нет, не думаю.
– Ха, неплохо я тебя разыграла! – сказала я уже менее убедительно, и он засмеялся, а в это время мои внутренности пережевывали сами себя. Как могло выйти так, что то, в чем я была так уверена – всем известный секрет, как мне казалось, – оказался неправдой? Тут был простой ответ: близорукость. Мне очень были нужны очки, и вскоре я их купила – большие, красные, как у Сэлли Джесси Рафаэль, слишком большие для моего молодого лица. Но вместе с этим был и сложный ответ, который переворачивал все у меня внутри: неважно, насколько я уверена в том, что существует, отец мог разрушить эту уверенность в одно мгновение.
– Идем, – сказал он, и его рука тяжело обрушилась мне на голову. – Пора смотреть
Не помню, о чем мы говорили по пути домой. У меня довольно неплохо получалось разделяться на две половины – одна успевала говорить
Там, где раньше была одна только коричневая стена, теперь стояло собрание сочинений из пятнадцати томов в матерчатом переплете, углы книжных корешков загибались – красные, матово-красные, цвета груды кирпичей. Я прошлась пальцем по тиснению золотого цвета. На ощупь обложка была такой, какой я представляла себе змею: плетеная, с тонкой фактурой. Если не считать древний томик матери
Мать встала рядом со мной.
– Это были мои книги, когда я была маленькой, – сказала она. – А мне их дал мой отец.
В ее голосе ясно звучала гордость и задумчивость.
– Думаю, они тебе понравятся.
Однако здесь было упущено так много слов: страх, чудаки,
Когда мать вышла, я вытащила с полки том на букву «B» и раскрыла его. Сначала, отвлекшись на эссе о диких кабанах с иллюстрацией, напоминавшей бобра, я прочитала заголовок: «Лодки» [2]. Оказалось, что на свете бывают легкие и моторные лодки, парусные суда и яхты. Я обнаружила там скучные факты о шпангоутах и вантах, стрингерах и лонжеронах. Однако ни одной лодке еще не удалось превратиться из самолета в морское судно. Я захлопнула книгу, и ее страницы крепко зажали мой большой палец, а в это время правда моей юности лишний раз подтвердилась: со мной определенно было что-то не так.
Мой отец родился в маленькой деревушке в центре Крита, небогатого острова южнее материковой Греции – это был самый крупный остров страны, полоса земли, напоминающая улыбку. Там есть и пляжи, и горы, и пещера, в которой родился Зевс, а также лабиринт, в глубине которого топал Минотавр. Оливки и виноград зреют на его твердой и сухой земле, а со всех сторон остров окружен глубокой, глубочайшей синевой Эгейского моря. Спросите любого жителя Афин, и он скажет вам: Крит – жемчужина Греции.
Но каждый хочет убраться оттуда, где родился.
Отец рассказывал нам о героях древности. Одиссей отправился из Итаки, чтобы спасти Елену и сразиться с троянцами, хотя его предупреждали, что путешествие домой займет годы. Он так хотел остаться со своей семьей, что притворился сумасшедшим, но греки хорошо умеют обманывать, поэтому Одиссей уплыл, и десять следующих лет его жизни пролетели, словно одно мгновение. На острове Серифос Персей счастливо жил со своей матерью, но царь перехитрил его, и тот нехотя отправился за головой Медузы, пиная камни, попадавшиеся ему на пути. Отважный Тесей прошел почти всю Грецию – маршрут его путешествия напоминает своей формой треугольник чипсов «Доритос» – и в конце концов убил минотавра в Кносском лабиринте. Даже Бэлки Бортикомус из
Если верить отцу, то его переезд в Штаты был не менее героическим. Он рассказывал подробности о своих приключениях так много раз, что бо́льшую часть этих рассказов я не могла слушать без поминутного закатывания глаз, однако одну из историй я запомнила очень хорошо. Когда я училась в первом классе, мы всей толпой направились в зоопарк Филадельфии на ежегодную экскурсию. Каждый день, держа в руке коробочку с обедом, я ходила одна до школы в конце нашей длинной улицы, но когда в то утро я открыла дверь, чтобы выйти, мой отец бросился за мной.
– Подожди меня, – сказал он и поймал сетчатую дверь, прежде чем она захлопнулась.
Я смутилась и посмотрела на него.
– Я отведу тебя сегодня, – сказал он и улыбнулся.
Мой отец отведет меня. Это был единственный раз, когда он вызвался сделать хоть что-то подобное, пока я училась.
Остановившись как вкопанная на нашей грязной лужайке, я оглядела его: темно-синяя майка, обрезанные джинсовые шорты, на шее висит камера, зубастая улыбка блестит золотой коронкой. Почему он не может выглядеть… по-нормальному? Позже
– Не хочешь, чтобы я шел с тобой? – спросил он, наполовину обвиняя, наполовину задевая меня, и у меня забурчало в животе. Мать говорила, что у меня «нервный желудок», но на самом деле мои внутренности заставляло извиваться слово, которым я не владела –
И хотя разоблачение было угрозой, от которой у меня едва не сводило судорогой все тело, под этим словом скрывался еще один слой правды: мой отец собирался пробраться в единственное пространство моей жизни, которое еще было свободным от него. Я была отчужденной ботаничкой, и школа была моим убежищем, отдушиной вдали от дома, единственным местом, где я могла рассчитывать на отсутствие отца. Рассматривая его на нашей лужайке, я думала о нем не как о том, кто проводит меня в школу, а как об армии захватчиков, которая пришла занять все пространство у меня в жизни, какое только сможет найти. Как Наполеон, только отец был выше.
– Конечно хочу, – тихо ответила я, и выражение на его лице стало более спокойным. Но как только мы вышли, я бойко зашагала в трех метрах впереди него. Когда мы так прошли половину улицы, он выкрикнул мое греческое имя:
– Гарифалица!
Я остановилась, и мои щеки обдало жаром. Он догнал меня и присел на корточки, положив руку мне на плечо. Ростом он был ниже нашего холодильника и невероятно подтянутый, смуглый, с густыми черными кудрями, которые обрамляли его голову, словно мягкий шлем. Сидя на бортике ванны, он не шевелился, пока я распрямляла ему волосы, отделяя ножницами прядь за прядью по сантиметру, а затем смотрела, как они волшебным образом заворачиваются обратно. Я думала, что он похож на Джонни Мэтиса с обложки альбома
– Ты что, стыдишься меня? – спросил он, приблизив ко мне свое лицо так, что я чувствовала запах «Олд Спайс» на его шее.
– Нет, – сказала я и посмотрела на его сандалии, в которые вцепились волосатые пальцы ног, будто какие-то экзотические гусеницы.
– Ну так и веди себя как следует, – он протянул мне свою тяжелую ладонь. Когда моя рука скользнула навстречу его грубой хватке, я была уверена, что больше со мной никто никогда не заговорит, что взять с собой этого человека на школьную экскурсию – все равно что притащить с собой пчелиный улей, чтобы все таращились.
Но он был там: в автобусе рядом со мной, сидел на трибунах в зоопарке, ожидая, когда покормят больших кошек, пока их рев и ворчание отдавались гулом в нашей груди.
Весь тот день у меня на глазах были плотные шоры, как и в другие моменты моего детства. Я не помню ни слонов, ни обеда, ни даже долгой поездки домой на автобусе в час пик. Вместо этого в памяти всплывает бронзовая статуя варана на задних лапах, установленная на высоком камне, и мой отец, который фотографирует меня и девочек, которых он оставил за старших. Нас трое, одна из них – та, с которой я сильнее всего хотела поменяться жизнями. Бет была со мной одного роста, у нее не было передних верхних зубов, но была идеальная челка и кожаный пояс, казавшийся мне настолько модным, что в ее присутствии я часто ковырялась в вылезших нитках у себя на одежде, надеясь, что смогу вырвать их раз и навсегда.
Отец сказал нам забраться на камень и встать вокруг скульптуры. Варан был сантиметров на десять выше, чем каждая из нас, а на ощупь был теплым. Когда отец закончил со снимком, то начал рассказывать.
– Знаете, эта статуя меньше даже, чем осьминог, с которым я боролся, когда приехал в эту страну.
Девочки переглянулись с широко открытыми глазами. Одна из них быстро втянула воздух.
– Да-да, это правда, – продолжил отец. – Чтобы попасть в Америку, мне пришлось плыть. Я не мог позволить себе место на лодке. Но к счастью, я неплохо плаваю, – сказал он и показал свой крепкий бицепс.
Мои одноклассницы захихикали.
Отец опустил камеру и стал держать ее перед грудью. Его голос стал глубже, будто сейчас он раскрывал тайну.
– Но когда появился осьминог, я знал, что должен быть сильнее его, умнее его, – при этом он постучал пальцем по виску. – Я хватаю его за шею, и он… его… Лиза, как сказать
Сказав это, мой отец повертел рукой.
– Щупальца.
Он повторил это слово, но звучало так, будто его произнес Сократ.
– Когда я схватил его за шею, эти
Тут он прервался, чтобы провести своей извивающейся рукой по девочкам, которые завизжали от восторга.
Отец вздохнул и посмотрел в пустоту, ничего не замечая вокруг.
– Ну ладно, мы пойдем смотреть на животных?
Классический трюк.
– Подождите! Что случилось дальше? – спросила Бет.
Моего отца никогда не нужно было просить дважды. Он снова разыграл битву, схватил невидимого осьминога за шею, ударив сначала его своими собственными щупальцами – здесь раздался оглушительный смех, – а затем ткнул его в глаз, и этот прием в стиле «Трех бугаев» так напугал чудовище, что оно уплыло, окруженное шлейфом собственных чернил. В конце концов, устав плыть так долго, отец сел на спину кита – в тот день это был кит. В других случаях это был дельфин [3], и такая подробность имела для меня больше смысла, потому что сидя на спине дельфина хотя бы есть за что держаться. Он сцепил пальцы за головой, чтобы показать, как расслабленно он сидит на спине горбатого кита. В этот самый момент позади отца свободно прошел павлин и приостановился, чтобы расправить перья. Его шикарный хвост открылся таким образом, что казалось, что это мой отец расправляет свое шикарное оперение. Когда рассказ был окончен, девочки смеялись, хлопали в ладоши и были готовы к новым историям.
На следующий день во время перемены ко мне, задыхаясь, подбежала Бет и пролепетала влажным, липким шепотом:
– Твой папа такой крутой!
– Правда? – спросила я, испытывая нечто между смущением и восторгом.
– Он такой забавный, – сказала она, и при этом капелька ее слюны вылетела и попала мне на рубашку.
Мне бы хотелось пробормотать что-нибудь себе под нос, может быть, расстроенно буркнуть: «Он тебе так нравится? Тогда забирай!» – но я совершенно точно этого не сделала. Я не могла сказать о нем ни одного плохого слова. Кроме того, я была из тех детей, что частенько не могут ничего выговорить.
Я ушла, чтобы посидеть в одиночестве под деревом. Там я взяла палку и провела ею по земле, так чтобы прочертить тонкие линии. Первая линия получилась неровной, я растопырила веером пальцы и стерла ее, а затем попробовала снова. Получилось тоже криво. Мне нужно, чтобы линии выстроились как римские цифры или же солдаты какой-нибудь войны, из тех, что я видела в одном из томов «Британники», но я продолжала натыкаться палкой на камешки, которые нарушали всю симметрию. Я чертила линии одну за другой, и вдруг в моем горле что-то толкнулось, это означало, что я сейчас заплачу, но вдруг показался черный муравей, и мое тело расслабилось. Я изучала его, пока он пытался проползти по моим линиям, его брюшко покачивалось над бороздками в земле и переваливалось через них. Пока он пересекал мою небольшую пустыню, я представляла себе, как он устал, пока добрался до вершины одного из углублений, а затем обнаружил, что перед ним еще одно такое же. Я задавалась вопросом, понимал ли он, что именно так теперь выглядит мир – бесконечная цепь холмов и низин. Когда он добрался до последней линии и его трудности почти закончились, я воткнула тупой конец палки в его маленькое тельце и повернула ее.
Даже тогда, в начальной школе, я понимала, что с моим отцом жить сложно. Как я могла объяснить, что у него есть как бы два прожектора внутри? Один светил теплым белым светом и заставлял тебя замереть, будто ты на сцене и готова поймать букет из дюжины роз, брошенных из зала, под бесконечные аплодисменты. А вот из другого прожектора бил глубокий красный свет, и под ним все твое тело становилось мишенью для ярости и жара. Иногда этот красный свет доставался моей матери и Майку, но, если где-то оказывалась и я, отец переводил этот прожектор на меня. Я помню, как он дважды ударил Майка, но только мой брат может сказать, сколько раз это случалось на самом деле. В конце концов есть своя выгода в том, что ты золотой ребенок. Но когда отец окрашивал весь мир в этот красный цвет, он мог кричать до тех пор, пока ты не начнешь дрожать и плакать, а мог и шлепнуть тебя по лицу, причем его тяжелая рука занимала все пространство от твоего лба до подбородка одним впечатляющим махом. А еще он умел цепляться ко всему, что ты считаешь хорошим в себе, и превращать это в твой недостаток с помощью всего нескольких слов. Ужасный дар, если чем-то отец и был одарен. Следы от пощечин исчезают, синяки заживают. Но отвергнутая любовь оставляет в душе клубок невидимых и незаживающих шрамов.
Как я могла выразить все это в детстве? Весь мир падал к ногам моего отца, когда он источал свое обаяние. Кто бы прислушался ко мне или поверил моим словам? Люди видели только белый свет прожектора, и я не могла винить их в том, что они ухватывались именно за эту красоту, за эту любовь. Красный свет он никогда не показывал никому вне семьи. Если бы я попыталась объяснить это Бет – да и вообще кому угодно, – она бы стала переводить недоуменный взгляд между мной и отцом, в этот момент отец сделал бы ей комплимент, попадающий в самую точку ее неуверенности в себе, и окончательно покорил бы ее этим.
Мне понадобилось больше двадцати лет, чтобы признаться матери в том, что рыба на фотографии была ненастоящей – и не потому, что это был наш с ним самый грязный секрет, а потому, что мать не из тех женщин, которые чтят семейную мифологию. Уверяю вас, я говорю это без осуждения. Просто мы приходим в этот мир каждый со своими навыками и целями. Я, например, охочусь за историями. Я настигаю их, прижимаю к земле, чтобы увидеть, из чего там они сделаны, даже если при этом они набиты жгучей крапивой, а моя мать позволяет историям проскальзывать мимо, словно незнакомцам в супермаркете: едва замечая их и мгновенно забывая.
Во многих отношениях ее выбор кажется мне более приятным, чем мой.