Записка Трепова и испрошенная им высочайшая резолюция на ней мне, однако, вредили и в последующее время, так как давали Государственной Думе повод требовать немедленного осуществления всех намеченных Треповым реформ и даже упрекать меня в неисполнении высочайшего повеления. В последнем я действительно был грешен, притом не только в этом случае! Но официально я ведь не мог заявлять, что повеление это было испрошено за моей спиной и дано неосмотрительно, а приходилось толковать его как программу, подлежащую выполнению постепенно, в мере возможности, а о последней я предоставлял себе судить.
Я говорил выше об учреждении новой должности – моего помощника и о назначении на нее Поливанова; такого помощника я желал иметь, главным образом, для замещения меня на разных заседаниях; но весной и летом заседаний стало меньше, так как старый Государственный Совет уже закрылся, в новый Совет из Думы не поступало никаких дел, и потому он и не собирался, а в Думе тоже не приходилось бывать. Второй задачей я ставил своему помощнику разработку более важных общих вопросов, касавшихся компетенции нескольких главных управлений; я не выделял в его ведение каких-либо частей Министерства, так как все более важные я находил нужным иметь в своих руках, чтобы ближе знать их состояние, а менее важные были вместе с тем и необременительными.
На первых же порах Поливанову были заданы две большие работы: выяснить все наши недочеты и нехватки и составить соображения о сжатии организации армии.
Для выполнения первой работы ему приходилось собирать материалы по всем главным управлениям, знакомясь, попутно, с их работой и личным составом. Весь материал был собран лишь к концу 1906 года, причем выяснилось, что для полного снабжения армии всеми необходимыми ей органами и средствами (в том числе вооружением, запасами, казармами) и для приведения крепостей в боевую готовность потребуются единовременные расходы до двух миллиардов рублей[60]. Я должен оговориться, что составленный Поливановым перечень наших потребностей не составлял какого-либо законченного плана, строго обдуманного, согласованного во всех своих частностях и исчерпывающе полного, а лишь являлся сырым материалом, исходя из которого можно было бы разработать такой план, как только выяснились бы средства, на которые можно было рассчитывать, для его осуществления. В ту пору на это не имелось в виду никаких средств, как это будет выяснено мной ниже; в данную же минуту ценность этого перечня заключалась в том, что он для меня являлся своего рода memento существующих недостатков и нехваток, подлежавших хоть постепенному пополнению за счет имеющихся скудных средств.
В частности, этот перечень мне открыл глаза на крайне печальное состояние наших крепостей, с которыми я, по прежней своей службе, был почти незнаком. Оказалось, что все наши крепости были далеко не закончены, вооружены по большей части устарелыми орудиями и не имели нужных запасов. На довершение постройки верков и на снабжение крепостей современной артиллерией нужно было около восьмисот миллионов рублей, то есть такая сумма, добыть которую нечего было и думать; на одни инженерные работы в крепостях требовалось около трехсот миллионов рублей, а ежегодно на это отпускалось всего около шести миллионов! Таким образом, все эти работы могли бы быть выполнены в пятьдесят лет. При быстром усовершенствовании техники можно было предвидеть, что производимые сегодня работы уже через пятнадцать-двадцать лет окажутся устарелыми и никуда не годными! В современном их виде крепости были неспособны выдержать осаду, а лишь могли несколько задержать противника, заставляя его подвозить к ним свои осадные средства. Скорое падение их не представляло сомнения, а между тем и войска и население возлагали на крепости преувеличенные надежды, не подозревая, что они вовсе не отвечают ни своему назначению, ни названию. Чтобы выйти из этого положения, я видел лишь одно средство: сократить число крепостей и обратить все имеющиеся средства, равно как и получающиеся сбережения на приведение в порядок немногих важнейших крепостей; сбережения на содержание крепостных управлений и войск могли составить порядочную сумму.
Вопрос о сокращении числа крепостей и о выборе крепостей, подлежавших упразднению, находился в зависимости от стратегических соображений, которыми ведал Палицын. Разговоры мои с ним на эту тему не привели ни к чему; он мне отвечал, что раньше всего надо выработать общий план обороны страны, над чем он и трудится, а уже затем можно говорить о крепостях; кроме того, все наши крепости, и в современном их состоянии, принесут пользу, задерживая противника. Разговоры на эту тему в Совете обороны тоже не привели ни к чему, так как Совет признавал, что, не зная еще плана обороны, он в этом вопросе разбираться не может. Этот план обороны был выработан Палицыным к осени этого года, но Совету обороны он не был сообщен, поэтому отказ Совета рассмотреть вопрос о крепостях и после того оставался в силе. Видя, что от Палицына я ничего не добьюсь, я поручил разработку вопроса Вернандеру и затем все же внес его в Совет Обороны, который по особому моему настоянию рассмотрел его, хоть отчасти, летом 1907 года.
Второй работой Поливанова явилось составление соображений о сжатии и упорядочении организации нашей армии. Численность армии, особенно после новых формирований, произведенных на Востоке по злосчастной фантазии Куропаткина, возросла до того, что не могло быть и речи о дальнейшем ее увеличении, а между тем состав отдельных частей был до того слаб, что от этого страдало обучение войск; артиллерия и инженерные войска, по сравнению с пехотой, были малочисленны; обозных войск у нас почти не было; вся организация армии была до того путана, создана без общего плана, что я сам (бывший профессор военной администрации) не знал твердо числа и состава разных частей в мирное время и что они формируют в военное! Чтобы устранить эти недостатки, не увеличивая численности войск, было лишь одно средство: уменьшить число составных частей армии, чтобы за счет освобождающихся людей упрочить организацию остальных частей и создать недостающие части специальных родов оружия[61]. На необходимость сократить число войсковых частей указывали еще два обстоятельства: недостаток офицеров и значительность внутреннего расхода людей.
В обер-офицерах после войны оказался большой некомплект: много убыло от ран и болезней, многие покинули службу, ставшую для них слишком тяжелой, для одних – во время войны, для других – при подавлении беспорядков; наконец, несколько сот капитанов во время войны были произведены в штаб-офицеры. На скорое пополнение этого некомплекта нельзя было надеяться, тем более что с введением новых аттестаций надо было ожидать увольнения известного числа неудовлетворительных офицеров; при недостатке же офицеров было выгоднее иметь меньшее число рот, вполне обеспеченных штатным числом офицеров[62]. Уменьшение числа рот должно было освободить для иного назначения всех должностных лиц, положенных в упраздняемых ротах, и сократить ежедневные наряды на все то число чинов, которые наряжались на службу по роте.
В силу всех приведенных соображений приходилось признать, что единственным способом к улучшению организации армии являлось сокращение числа составных ее частей. Это сокращение могло было быть произведено либо путем сокращения числа резервных частей, либо упразднением четвертых батальонов в полках. Первый способ представлялся наиболее желательным, так как он приводил к однообразию организации и качеств пехоты, но был связан с крупной перестановкой войсковых частей, что в то время было недопустимо по причинам, изложенным выше. При втором же способе главная масса людей перемещалась только внутри своих частей, и ломка организации была несравненно меньшей; при всем том состав всех рот доводился до шестидесяти рядов и более, формировались недостававшие саперные батальоны и по одной обозной роте на корпус[63]. Состав армии даже несколько сокращался, и это в связи с упразднением должности одного бригадного командира на дивизию и некоторыми другими сокращениями давало сбережение в четыре-пять миллионов рублей в год, настоятельно нужных для некоторого увеличения содержания, хотя бы штаб-офицерам и ротным командирам.
Обе работы велись Поливановым в течение всего лета. Он поселился на даче в Царском, чтобы быть ближе ко мне. Обычно он бывал у меня по понедельникам утром и мы с ним гуляли, часа по два, по моему саду, причем он по конспекту докладывал свои дела. Организационные преобразования были разработаны к осени и внесены в Совет обороны, но там застряли. Великий князь Николай Николаевич не нашел возможным менять в то время что-либо в организации войск, и дело это затормозилось надолго.
Я уже упоминал о некомплекте офицеров в армии и о его причинах; бороться с ним было трудно, так как строевая служба, став до предела тяжелой, давала крайне недостаточное обеспечение; кроме того, среди офицеров царило крайне удрученное настроение: громадный сверхкомплект штаб-офицеров лишал надежды на движение по службе. Пережитый армией кризис внутреннего брожения отозвался на положении офицеров и их службы, ставя последнюю в новые, непривычные условия. Общественное мнение, возмущенное нашими поражениями на Востоке, огулом винило в них всю армию, а в особенности офицеров. Употребление войск для подавления беспорядков отбивало охоту к строевой службе и вызывало со стороны всех оппозиционных органов печати настоящую травлю против войск и, в частности, против офицеров, справедливо видя в них главное препятствие к совершению государственного переворота.
Материальное положение офицеров всегда было плохим; если, тем не менее, военная служба привлекала многих, то это в значительной степени объяснялось почетом, которым пользовались офицеры не только в войсках, но и в обществе; теперь же и этот почет был утрачен, и офицерский мундир стал мишенью для всяких нападок. Весьма многие шли в офицеры, главным образом, потому, что подготовка к офицерскому званию требовала минимальных расходов, и, получив это звание, старались при первой возможности перейти на другую, более выгодную службу, казенную или частную, или, по крайней мере, устроиться на военной же службе, но вне строя. Корпус офицеров в строевых частях поэтому представлял собою «бочку Данаид» с громадной течью, с трудом пополняемую выпусками из военно-учебных заведений. Теперь же эта утечка офицеров, составляющих душу армии, еще усилилась, и некомплект офицеров принял тревожные размеры.
Чтобы бороться с этим некомплектом, прием во все военно-учебные заведения был усилен; но, очевидно, необходимы были еще и коренные меры для улучшения всего положения строевых офицеров: увеличение их содержания и обеспечение им большей возможности движения вверх по службе. При полном безденежье первое было особенно трудно[64]; второго же надо было добиться применением новых аттестационных правил для удаления из армии лиц, в ней бесполезных, задерживавших движение по службе, и для выдвижения по службе наиболее способных и энергичных; эта возможность рассчитывать на выдвижение по службе могла даже отчасти компенсировать недостаточность содержания[65].
Красносельский лагерный сбор шел своим чередом. Государь присутствовал лишь на заключительных занятиях в лагере, с 1 по 5 августа: трех маневрах бригады против бригады, однодневном, корпуса против корпуса (Данилов и Саранчев), общем параде и скачках. На этих занятиях пришлось присутствовать и мне. В предпоследний день, 4 августа, у меня лошадь была очень тряская и во время езды за государем рысью у меня сильно заломило в пояснице. То было вполне естественно, так как я уже много лет не ездил верхом в поле, а только садился верхом, чтобы за государем объезжать войска на плацу, да и вообще вел вполне сидячую жизнь. Однако боль была так сильна, что я должен был отстать от свиты и вдвоем с ординарцем добираться шагом к экипажу; столь же мучителен был и следующий день. С болью в пояснице я после того промучился недели две, было больно даже от толчков при езде на моторе.
При окончании каждого маневра главнокомандующий делал разбор его. Эти разборы были крайне симпатичны и поучительны. Все слезали с лошадей; великий князь садился на холмик и рядом с ним государь и мы, начальствующие лица; кругом – много офицерства, стоя и сидя; начальники отрядов, стоя перед главнокомандующим, докладывали о своих предполагаемых действиях, причем тут же выяснялись ошибки. Разбор длился час-полтора и являлся по своему тону крайне симпатичным собеседованием, притом весьма поучительным, чуждым разноса.
При следующем моем личном докладе у государя, 8 августа, я ему сказал, что мне очень понравился тон этих разборов. Он мне ответил, что, зная великого князя, думал, что ему придется сглаживать его резкости, но таковых не было. Я ему рассказал, что уже говорил по этому поводу великому князю, и тот, видимо, взял себя самого на строгий мундштук! Затем государь меня спросил, сколько времени я уже в должности? Я ответил, что четырнадцатый месяц. Государь сказал, что какое это было время! Я ответил, что для меня самое тяжелое в нравственном отношении время было в октябре-ноябре 1905 года, когда в войсках были беспорядки и для их успокоения пришлось распускать запасных, невзирая на то что войск совсем не хватало!
Действительно, к этому времени уже становилось легче на душе и, хотя страна еще далеко не была спокойна, отдельные террористические акты продолжались, но чувствовалось, что кризис уже миновал и скоро наступит время, когда войска можно будет вернуть к их прямому делу. Из таких террористических актов упомяну о трех: о покушении на Столыпина и об убийстве Мина и графа Игнатьева.
Покушение на Столыпина было произведено днем, 12 августа, на даче министра внутренних дел на Аптекарском острове, близ Ботанического сада. В этот день, к половине пятого, у Коковцова собралось небольшое совещание: Бирилев, Шванебах (контролер) и я. Без четверти пять было получено по телефону известие, что Столыпин убит. Мы немедленно решили ехать к нему на дачу. У подъезда были две коляски: Бирилева и моя. Бирилев повез Коковцова, а я Шванебаха. На Троицком мосту мы встретили курьера Шванебаха, возвращавшегося с островов, который нам сообщил, что сам Столыпин цел. Дачу Столыпина мы застали полуразрушенной; он сам остался цел, но искалечены были все находившиеся в передней, а в комнате над нею была тяжело ранена его дочь и легко – сын. Их при нас увезли в больницу, Столыпин тоже покинул дачу[66]. Вслед за тем ему было отведено помещение в запасной половине Зимнего дворца, по комендантскому подъезду, где и собирался Совет министров, а на лето ему отводился Елагинский дворец.
Почти одновременно в Петергофе был убит л. – гв. Семеновского полка генерал Мин, вызвавший ненависть революционеров подавлением бунта в Москве. О том, что покушение на него готовится, было известно, но это не помогло. Его похоронили 16 августа в склепе под полковой церковью.
Граф Алексей Павлович Игнатьев, мой бывший начальник (1881–1882), был убит в декабре 1906 года; он был членом Государственного Совета и, насколько я знаю, не имел ни значения, ни влияния, так что убийство его не могло быть объяснено ничем, кроме слепого фанатизма юноши, принявшего его за видного политического деятеля.
Наряду с такими террористическими актами, угасающая революция ознаменовывала себя мелкими беспорядками и хулиганством. Для более энергичной борьбы с ними по проекту Столыпина были учреждены военно-полевые суды с таким упрощением судопроизводства, что смертные приговоры получались в кратчайший срок, то есть то, чего от меня требовал государь тотчас по моему вступлению в должность, и на что ни я, ни даже Павлов, не шли, так как мы допустили упрощение и ускорение правосудия лишь в пределах, не угрожавших самому понятию о правосудии.
В проект Столыпина (не знаю кем составленный) мне лично пришлось вставить статью о том, что эти суды лишь в военное время образуются в армии, чем только и могло быть мотивировано самое название этих судов. Положение об этих судах было утверждено 20 августа.
Государь мне неоднократно указывал на необходимость выделения политически неблагонадежных людей в особые рабочие части, которые могли бы назначаться на государственные работы. Я отвечал, что вполне сочувствую удалению из войск этих элементов, но не вижу способов к его выполнению, так как в упомянутую категорию должны будут попадать люди не по суду, не за совершенные действия, а по подозрению и усмотрению начальства, которое само будет под влиянием наговоров фельдфебелей. Между тем для этих людей, ни в чем не уличенных, предположено наказание, похожее на каторжные работы, и, во всяком случае, более тяжелое, чем отдача в дисциплинарный батальон, производимая лишь по суду. Произвольное назначение по одному лишь подозрению столь тяжелого наказания не вяжется с законом и должно вызвать неудовольствие в войсках.
Ввиду моего отказа провести эту меру государь поручил Бирилеву разработать это положение, по соглашению со мной, для чинов армии и флота. Вследствие этого 25 августа у Бирилева собралось совещание: мы двое и наши главные прокуроры; после четырехчасовой беседы мы единогласно пришли к заключению о совершенной невозможности выполнить желание государя. За это решение государь впоследствии выразил свое неудовольствие Бирилеву, а мне 30 сентября высказал[67], что недоволен решением комиссии Бирилева, и если никто другой не берется выслать неблагонадежных на работы, то он возьмет это на себя. К счастью, он этого не сделал.
В округах, по мере надобности, образовывались отдельные батальоны, в которые переводились ненадежные люди, мера вполне законная и достаточно действенная, так как войска освобождались от этих элементов, а вместе с тем не было ни жестокости, ни мести за убеждения, усвоенных Столыпиным и внушаемых им государю.
Вообще, я Столыпина виню в жестокости, которой он, однако, не имел мужества выказывать явно, предоставляя другим отвечать за акты ее проявления. Считая нужным отвечать многочисленными казнями на революционный терроризм, он для получения смертных приговоров придавал сотни людей военному суду[68], но не решился в Думе отвечать по этому вопросу сам, а взвалил все на военное ведомство. Опасаясь смягчения смертных приговоров со стороны утверждавших их временных генерал-губернаторов (все – из войсковых начальников), он секретной инструкцией потребовал, чтобы они их не смягчали без его разрешения, перелагая, таким образом, на них ответственность за свои (Столыпина) постановления. Для подавления революционного террора, несомненно, нужна была власть сильная и строгая, но всякая власть, раньше всего, должна уважать закон и действовать открыто, честно принимая на себя ответственность за свои действия.
Я уже упоминал выше, что полнота власти, которой Совет министров был облечен в отсутствие Думы, вскружила голову ему и, в частности, – его председателю. В отношении армии это выразилось в том, что на нее стали смотреть как на полицию, точно она не имела других задач, кроме восстановления и поддержания порядка в стране! Войска продолжали трепать безбожно, требуя от них караулы не только для охраны банков, казначейств и тюрем, но и почтово-телеграфных отделений и даже винных лавок! Войска должны были охранять железные дороги и сопровождать поезда, нести наряды по усилению полиции, недостаточность которой усугублялась громадным в ней некомплектом чинов. Хуже всего войска трепались на Кавказе, но и, например, в Варшаве, нижние чины ставились на улицах в помощь городовым или вместо них. Войска при этом расстраивались, в них не производилось занятий, а нижние чины, взятые в полицию, скоро переставали быть солдатами[69]. Все мои протесты против такого злоупотребления нарядами от войск были тщетны. Столыпин не соглашался на убавку нарядов, Коковцов же не давал денег ни на усиление полиции, ни на учреждение собственной охраны при учреждениях Министерства финансов на железных дорогах, а Совет министров к моим заявлениям, что войска не обучаются, относился вполне хладнокровно, так как считал, что о новом боевом употреблении армии на долгое время не может быть и речи, так как Россия до того ослаблена и разорена, что ей надолго нужен мир во что бы то ни стало, а при таких условиях вопрос об обучении войск можно отложить, заботясь пока лишь о наиболее насущном – о водворении в стране порядка и безопасности.
О необходимости сокращения нарядов я часто докладывал государю, и он говорил об этом Столыпину, но и это не оказывало влияния и не помогало делу, и армия оказалась всецело в распоряжении гражданских властей. Неудивительно, что я стал получать беспрестанные жалобы на войсковых начальников (доходившие до просьбы их сменить) и на отдельные войсковые части за то, что они недостаточно энергично помогают гражданским властям, или же настойчивые ходатайства о чрезвычайных наградах лицам, угодившим этим властям. По жалобам приходилось делать расследования, причем большинство жалоб оказывалось неосновательно, а по наградным ходатайствам – запрашивать заключение начальства, чтобы награды доставались только людям достойным. Такого рода критику его заявлений Столыпин считал для себя обидной – он ожидал послушного исполнения своих желаний.
Еще хуже обстояло дело с жандармами и полицией, которые действительно несли крайне тяжелую и опасную службу и заслуживали всяких наград и поощрений. На беду, все жандармы и большая часть полицейских состояли в военных чинах, и Столыпин, не спрашивая военного министра, им испрашивал чрезвычайные награды, особенно производство в военные чины, причем они обходили лиц, служащих в войсках; я протестовал и потребовал соблюдения закона, чтобы такие награды испрашивались только с моего согласия. Такое требование, обращенное мною к всесильному председателю Совета министров, показалось даже странным. Тогда я решил поставить вопрос ребром. Столыпин сообщил мне, что государь, по его докладу, согласился на производство на 6 декабря в генерал-майоры полковника барона Нолькена (и. д. томского губернатора), состоявшего в чине полковника всего два года, тогда как по выслуге такого срока никто в армии не мог быть производим. При следующем моем личном докладе, 10 октября, я доложил об этом государю. Он мне сказал, что производства он не обещал, а лишь предоставил Столыпину сообщить мне о своем ходатайстве, ввиду того что окончательное испрошение чина по закону принадлежит мне. Вместе с тем государь признал, что производство барона Нолькена невозможно. После доклада я заехал к Столыпину сообщить ему об этом. Столыпин вспылил и сказал, что он уже сообщил барону Нолькену о предстоящем производстве, и, если оно не состоится, он не сможет оставаться в должности! Я очень хладнокровно ему ответил, что последний вопрос не подлежит моему суждению, но что я не могу допустить, чтобы лица, лишь носящие военный мундир, обгоняли истинно военных, служащих в войсках. Он мне стал говорить о тягости и опасности службы по Министерству внутренних дел, я согласился с ним, но предложил переименовать военных в гражданские чины и затем производить их во что угодно и давать им придворные звания. Он мне сказал, что на известных должностях нужен для авторитетности известный чин. Я ему возразил, что «ведь у Вас самого какой-то смешной для Вашего положения чин[70], и это Вам не мешает!». В результате, барон Нолькен остался без производства.
Этот инцидент заставил быть осмотрительнее в испрошении наград и соблюдать закон о необходимости согласия военного министра, но мои отношения со Столыпиным он испортил[71]. Я ему еще раньше, 7 сентября, объяснил, что у меня решительно нет возможности бывать на заседаниях Совета министров, поэтому я лишь могу туда посылать Поливанова, если он желает видеть в них представителя Военного министерства.
Хуже всего было, однако, то, что мне не удавалось добиться убавки нарядов от войск, несмотря на то что это грозило порчей всей армии. Государь это сознавал, но считал внутреннее положение настолько серьезным, что не оказывал мне поддержки. В начале сентября ко мне приехал помощник командующего войсками Варшавского округа генерал Гершельман (Федор), доложил лично о трудном положении войск округа, и я 7 сентября повез его для доклада Столыпину, но и это, конечно, не помогло. Для освобождения войск от нарядов было лишь одно средство – усилить полицейскую стражу и улучшить ее организацию настолько, чтобы она могла взять на себя выполнение этих нарядов. О состоянии этой стражи я знал от жандармского генерала барона Медема, ездившего инспектировать ее; она имела в то время крайне пестрый состав. Так, например, была одна отличная сотня, сформированная целиком из увольнявшихся в запас нижних чинов Стародубовского драгунского полка, а наряду с нею были сотни, решительно ни на что не годные; все зависело от того, кто и из какого материала сформировал сотню, кто ею командует, и разбирает ли гражданское начальство людей сотни к себе в конвой и для посылок, или же дает им служить в сотне.
Очевидно, что уже одним упорядочением существовавшей стражи можно было достигнуть многого, но я 7 сентября предложил Столыпину еще большее: сократить численность армии и сформировать взамен стражу из нижних чинов обязательной службы, по образцу уже существовавших жандармских дивизионов; хотя жертва была тяжела, но я думал хоть этим путем спасти армию от разложения! Предложение мое было принято с удовольствием и передано для разработки не то в Департамент полиции, не то в штаб Корпуса жандармов, да там и застряло: Министерство внутренних дел все не могло остановиться на каком-либо общем плане организации полиции! Сначала я напоминал о своем проекте, а затем, по успокоении страны и уменьшении нарядов, и сам не пошел бы на его осуществление. Само Министерство внутренних дел, зная, что в его распоряжении имеются войска, мало заботилось об упорядочении полицейской стражи; расстройство же армии не заботило его вовсе.
Не видя никаких способов добиться освобождения армии от нарядов, я в конце сентября написал длинное письмо великому князю Николаю Николаевичу, уехавшему в свое имение, взывая к его помощи; но и он не мог мне помочь, пока, в конце года, не были вызваны в Петербург некоторые командующие войсками, которые своими заявлениями о службе и состоянии войск поддержали мои хлопоты.
Я уже говорил, что Совет министров не придавал боевой готовности армии никакого значения. Весьма резко этот взгляд выразился в августе месяце этого года при суждении об употреблении экономических капиталов войсковых частей, бывших на войне. О размерах и расходовании этих капиталов я уже упоминал. Теперь, когда вследствие войны и внутренней смуты мы вступили в период самого острого безденежья, Совет министров стал обращать в казну разные специальные капиталы войсковых частей, бывших на войне, по крайней мере, тот прирост, который они получили во время войны. Моя попытка отстоять эти суммы заявлением, что они суть плод бережливости войсковых частей, была легко парализована заявлением в Совет князя Васильчикова[72], что войска, наоборот, никакой бережливости не проявляли, и если, несмотря на это, все же получались большие экономические суммы, то лишь вследствие назначения в армии совершенно преувеличенных цен для всякого рода покупок. Заявление это вполне отвечало истине и его нельзя было оспаривать; Совет министров поэтому решил вернуть в казну эти деньги, как излишне с нее полученные. Я настаивал на том, чтобы из них войскам были оставлены те суммы, которые нужны для восстановления войскового имущества, пришедшего во время войны в негодность. Я указывал, что без этого войска не в состоянии мобилизоваться вновь, и всякая попорченная вещь, если не будет тотчас исправлена, совсем пропадет и ее придется потом заменять новой, что обойдется втридорога[73], но все эти доводы были напрасны: Совет находил, что говорить о возможности новой мобилизации тогда было чуть ли не смешно, а новые расходы в неизвестном будущем его тоже не пугали, так как раньше всего надо было найти деньги, чтобы сейчас покрыть расходы! Поэтому Совет единогласно постановил отобрать у войск, бывших на театре войны, всю ту сумму, на которую их экономические капиталы увеличились во время войны.
Положение мое было очень трудное. Подчиниться решению Совета – значило обречь на долгое расстройство значительную часть нашей армии; я мог подать отдельное мнение и просить государя утвердить его, но на успех такого ходатайства я не рассчитывал, а между тем такой шаг был опасен, так как если бы государь все же утвердил мнение большинства, то я уже безусловно должен был подчиниться. Я поэтому решил отдельного мнения не подавать, предоставить Совету постановлять то, что ему было угодно, и испросить на это утверждение государя, а самому – не исполнять этого решения. Это тоже было неисполнением высочайшего повеления, но я перед этим не остановился, так как не мог допустить расстройства армии.
Во всех частях, бывших в походе, были образованы комиссии для определения сумм, нужных для приведения их имущества в полный порядок; эти суммы были им оставлены и только излишки сданы в казну. Всего, таким образом, войскам было оставлено 11 878 тысяч рублей, и их материальная часть вновь была приведена в порядок. Ни государю, ни великому князю Николаю Николаевичу я ничего об этом не докладывал.
Совет министров вскоре узнал о моем неповиновении и упрекал меня в нем, но я заявил, что иначе поступить не мог. За это мне стали задерживать отпуск всяких денег, заявляя, что у меня еще есть одиннадцать миллионов; я на это заявлял, что денег этих уже нет, и если мне не будут давать то, что причитается, то войска останутся без положенного довольствия, а на это и Совет не решался. Одним словом, из всего этого вышли только мелкие, надоедливые шиканы. Только впоследствии государственный контролер в своем отчете за 1907 год доложил государю о том, что я, вопреки высочайше утвержденному мнению Совета министров, не сдал 11 900 тысяч рублей, и мне зимой 1908/09 года пришлось доложить государю обстоятельства этого дела. Но об этом будет речь впереди.
Главным инициатором отобрания у войск экономических капиталов был, очевидно, Коковцов. Это ему не помешало в 1909 году письменно докладывать государю (по поводу состояния Владивостока), что он никогда не отказывал в средствах на насущные нужды армии! А между тем какая нужда могла быть острее, чем восстановление способности войск мобилизоваться! О какой готовности к отпуску средств могла быть речь, когда у войск еще хотели отобрать средства, им самим так настоятельно нужные? Весь эпизод с отобранием экономических капиталов, в общем, очень характерен: он рисует взгляд Совета министров на общее положение России, которое признавалось им столь бедственным, что о подготовке армии к внешней борьбе нечего было и думать; он рисует также тогдашнее безденежье, заставлявшее не только сокращать расходы, но и отбирать в казну капиталы, считавшиеся до того времени частными; наконец, он характерен для общей финансовой политики Коковцова, которой поддался и весь Совет министров: ради экономии не останавливаться перед расстройством части государственного механизма, за которую он, Коковцов, сам не отвечал, и ради получения сейчас одиннадцати миллионов рисковать в будущем расходом в тридцать-пятьдесят миллионов, которые еще неизвестно когда и какому министру финансов придется добывать. Сделанное же им в 1909 году заявление (о котором мне еще придется говорить) было лишь выражением его самоуверенной хвастливости и лживости.
Скажу здесь несколько слов о характере заседаний Совета министров. Они проходили два раза в неделю, по вторникам от десяти часов вечера до двух-трех часов ночи, и по пятницам от трех часов до шести-семи часов дня[74], притом сначала на даче Столыпина, а затем в Зимнем дворце, около помещения Столыпина по Комендантскому подъезду. Сначала на них бывали лишь министры, а затем на них стал присутствовать персонал Канцелярии Совета, поэтому они тогда происходили в зале за Александровской залой, где висит картина Полтавской победы. Заседания имели, в общем, характер дружеской беседы, в которой Столыпин предоставлял всем высказываться свободно, почти никогда не останавливая никого. Этим страшно злоупотреблял Коковцов, длинные речи которого, вероятно, заполняли половину заседаний; он говорил почти по каждому вопросу потому, что большинство их имело связь с финансами, а кроме того, он обладал удивительной памятью и умением говорить красно, но непременно длинно. Всякая речь его начиналась извинением, что он вновь должен просить Совет уделить ему внимание на несколько минут, затем следовало изложение, почему он этот вопрос считает важным, история его знакомства с ним, указание чего и по каким причинам он касаться не будет, и, наконец, изложение предмета; все это излагалось гладко и красиво, но не в несколько минут, а в четверть или полчаса или того дольше! Когда такие длинные речи приходилось выслушивать поздней ночью, они становились просто невтерпеж! К сожалению, Столыпин привык вставать очень поздно и работать по ночам; у прочих министров служба тоже начиналась поздно, и они могли высиживать полночи; у меня же во вторник утром был доклад у государя, приходилось вставать в восемь-полдевятого утра, по возвращении с личного доклада выслушивать доклады и заниматься бумагами, не успевая отдохнуть днем, поэтому я к вечеру совсем уставал и на заседании Совета мучительно боролся со сном! После заседания Совета я опять не успевал выспаться, так как в среду с утра должен был весь день слушать доклады. Поэтому понятно, до чего ненавистны были мне словоизвержения Коковцова! Я невольно вспоминал Бисмарка, который от министров, своих сотрудников, требовал, чтобы они умели уяснить ему даже самые сложные вопросы в кратком докладе, отнюдь не длиннее десяти-пятнадцати минут!
Собственно военные дела лишь в виде исключения попадали в Совет министров и то потому, что они касались денежных вопросов, в которых Совет единодушно был против военного министра и поддерживал всякое возражение Коковцова. Это было вполне понятно: при тогдашнем безденежье и громадных потребностях всех ведомств, желавших расширить и обеспечить свое устройство и деятельность, всякое лишнее ассигнование на армию уменьшало сумму средств, на которые другие ведомства могли рассчитывать; армия же (как я уже упоминал) тогда не пользовалась расположением Совета, считавшего, что с удовлетворением ее нужд можно и не спешить. Кроме того, поддержка Коковцова в подобных вопросах другими министрами отчасти объяснялась и тем, что успех их собственных ходатайств об отпуске им самим тех или иных средств в значительной степени зависел от его отношения к этим ходатайствам; этим же объясняется и значительное влияние, которым Коковцов пользовался в Совете.
По закону министры должны были сами бывать в Совете и не имели права вместо себя присылать кого-либо другого; но 1 августа я не мог быть в Совете, так как с утра и до шести часов дня был в Красном Селе на параде войск и на скачках, и я впервые вместо себя послал в Совет Поливанова, которому постепенно передал почти полностью участие в заседаниях Совета, которые я стал посещать лишь для участия в обсуждении важнейших вопросов.
Я уже говорил о трудности защищать в Совете интересы армии и не мог сетовать на Поливанова, если он не успевал в этом! Но потом оказалось, что он и не особенно усердно защищал наши интересы, и действительно, за это приобрел то, чего он добивался – расположение Совета и, в частности, Коковцова, а вместе с тем и надежду стать моим преемником.
К октябрю 1906 года была закончена одна крупная работа, исполненная по моему поручению генералом Аффанасовичем, а именно, по выработке нового закона о путевом довольствии в военном ведомстве; закону этому я придавал значение, главным образом, в нравственном отношении. По общему закону о путевом довольствии, при переездах по всяким путям полагались прогонные деньги на то число лошадей, какое полагалось по чину; при командировках же по высочайшему повелению или по распоряжению военного министра и некоторых других лиц прогонные деньги отпускались в двойном размере. С постройкой железных дорог это положение не было изменено и проезжающие по этим дорогам продолжали получать прогоны, во много раз превышавшие стоимость проезда. Я сам только раз имел командировку в Ялту, причем она мне обошлась в двести рублей, а я прогонов получил на тысячу рублей больше. Таким образом, командировки были весьма выгодны, особенно для старших чинов, и они часто давались в знак благоволения начальства или даже – в виде награды. Но хуже всего было то, что отпуск прогонов развращал начальствующих лиц, заставляя их совершать ненужные поездки. Ввиду этого было определено давать начальнику дивизии прогоны не более чем на два объезда частей дивизии, а корпусному командиру – на три объезда частей корпуса. Отсюда вытекало, что начальство чаще и не ездило, а кроме того, норовило делать объезды не сразу, а в несколько приемов, чтобы проехать большее число верст и получить побольше прогонных денег. Я, например, знаю, что некоторые начальники местных бригад наезжали в год по пять-шесть тысяч рублей прогонов, а Сухомлинов сам говорил, что он, как начальник штаба округа, получал по восемь тысяч рублей в год. Все эти получки были вполне законные, и, например, Контроль не делал по ним никаких замечаний. Но случались и прямые злоупотребления и подлоги: начальники, не успевшие сделать (например, по болезни) все дозволенные им поездки, требовали себе деньги и за те поездки, которых они не совершали, причем их сообщниками являлись старшие адъютанты, которые их будто бы сопровождали, и тоже не получали прогоны[75].
Чтобы поставить это дело на правильную почву, нужно было установить путевое довольствие в размере, возможно близком к действительным расходам по поездке, то есть в размере стоимости самого проезда с отпуском суточных на все прочие путевые расходы. Суточные были проектированы по чинам, притом меньшие в пути и большие на время остановок. Военный совет на заседании 19 октября вполне одобрил этот проект; но со стороны Министерства финансов и Контроля он встретил самые упорные возражения. Действительно, финансовый результат от введения нового положения был гадателен: было очевидно, что при дальних и при кратковременных командировках должно было получаться уменьшение расходов, а при близких и долговременных – увеличение их. Дальние командировки сравнительно редки, а потому оба ведомства ожидали увеличения расходов; затем были еще мелочные возражения в смысле требования уменьшить суточные и тому подобное. Такова была официальная сторона. Истинная же причина возражений заключалась в том, что во всех ведомствах очень любили командировки и разъезды, главная прелесть коих именно заключалась в прогонах. Между тем с отменой прогонов в военном ведомстве надо было предвидеть, что такую же реформу со временем навяжут и прочим ведомствам, а это будет весьма убыточно для служащих, имевших возможность получать командировки, в том числе и для самих министров. Эту оппозицию двух ведомств мне удалось одолеть лишь через год, в декабре 1907 года, да и то лишь чрезвычайным способом – путем личного совещания у Коковцова.
В октябре было решено еще одно весьма сложное дело относительно земель Кубанского войска. Земельные наделы казаков этого войска, вследствие прироста населения, становились недостаточными и для их увеличения приходилось наделять станицы дополнительными юртами из запасных земель войска, сдававшихся до того в аренду. Наиболее нуждались в дополнительном отводе земель горные станицы, а отводимые запасные земли были в низовой части войсковой земли, и низовые станицы хотели получить их для себя. Назревал острый конфликт между теми и другими, и наказной атаман генерал Михайлов видел из него лишь один выход – созыв «войсковой рады» из представителей всех станиц для полюбовного разрешения спора. Михайлов вполне рассчитывал на успех этой меры. Созыв «рады» – учреждения древнего, но уже давно не созывавшегося, вызывал большие сомнения и, в случае неудачи, меня обвинили бы во введении у казаков парламентаризма; но иного выбора не было, и я испросил у Военного совета, а затем и у государя разрешение на эту меру. Михайлов был прав: в собравшейся раде все эгоистические соображения замолкли, кубанцы почувствовали себя членами одного сообщества и разрешили вопрос дружно и по совести. В знак благодарности за оказанное им доверие, приведшее к столь благополучному разрешению острого кризиса в 1907 и 1908 годах, пятнадцать кубанских станиц[76] оказали мне честь избрания меня в свои почетные старики. Это избрание было тем приятнее, что оно не было простым знаком почтения к военному министру, а благодарностью за услугу, оказанную славному Кубанскому войску.
В начале октября 1906 года произошло событие, ярко оттенившее хаотическое устройство нашего высшего военного управления. Дело касалось Офицерской кавалерийской школы, подчиненной генерал-инспектору кавалерии Остроградскому, а следовательно, мне не подведомой. Школу принимал вновь назначенный начальник ее, генерал Мейнард; обходя помещения нижних чинов, он увидел на стенах кроме образков еще массу листков и картинок духовного содержания и приказал убрать весь этот «хлам», так как он является местом скопления пыли и нечисти. Ближайшее начальство поняло это распоряжение так, что надо убрать и образки, висевшие и над кроватями. Из-за этого в Школе пошло неудовольствие, а протопресвитер отец Желобовский написал обо всем великому князю Николаю Николаевичу (вероятно – как бывшему генерал-инспектору кавалерии); великий князь по телеграфу просил меня немедленно убрать Мейнарда.
Надо сказать, что отец Желобовский в своем письме не пожалел красок (было сказано, что «хламом» были названы и образа), так что поступок Мейнарда представлялся не только непостижимо глупым и бестактным, но и кощунственным. Прямой начальник Мейнарда Остроградский уехал не то на инспекцию, не то в свое имение; я вызвал к себе его начальника штаба Преженцова и, переговорив с ним о деле, дал ему предписание о том, что я устраняю Мейнарда от должности, на что я формально имел право, так как статьи закона о правах военного министра не были изменены, и школа была мне подведома наравне со всеми другими частями армии. Через два дня, 3 октября, я при личном докладе доложил государю, что устранил от должности неподчиненного мне генерала, и он признал мое распоряжение правильным. По расследовании дела, Мейнард был уволен от службы.
По поводу этого дела мне надо было видеть главного военного прокурора Павлова. Я уже упоминал, что он не выходил из дому, а потому не бывал у меня с докладом, и я 3 октября сам заехал к нему на квартиру. После того я еще раз был у него по делу 24 октября. Такое положение, при котором начальник главного управления вовсе не являлся с личным докладом (в общем, около полугода), было, конечно, ненормальным, так как письменные сношения не могут вполне заменить устный обмен мнений с ближайшим сотрудником по какой-либо части.
Я говорил выше, что после приезда Субботича в Туркестан и первоначальных неудачных выступлений его там, я не имел никаких сведений о дальнейшей его деятельности. Совершенно неожиданно, я под конец лета получил от Субботича письмо, в котором тот заявлял, что здоровье его так плохо, что он просит о скорейшем увольнении от должности; при этом он просил, будет ли возможно вновь назначить его членом Военного совета; если же это невозможно – то уволить его от службы. Ввиду его речей при прибытии в Туркестан я его не стал отговаривать, а испросил назначения его вновь членом Военного совета. Приказ об этом еще не появился, как ко мне на дачу приехала жена Субботича, которой я до того никогда не видал; она только что вернулась из-за границы, где была на водах, и, узнав, что ее мужа увольняют от должности, подумала, что это делается против его воли, и заехала ко мне узнать причину. Когда же я ей сказал, что муж ее сам просил об увольнении вследствие болезни, она заявила, что здоровье его отлично и что эта просьба есть лишь coup de tête[77] с его стороны. Я ответил, что не могу не верить письму ее мужа и его увольнение уже решено. Эта беседа, однако, указывала, что Субботич непременно желал уйти из Туркестана вовсе не по болезни, а по каким-то другим причинам.
Однако заместить Субботича кем-либо другим в ту минуту было крайне трудно, ввиду недостатка толковых лиц среди старших генералов, и Высшая аттестационная комиссия остановилась на Гродекове, который мог покинуть Маньчжурию лишь через несколько месяцев; до тех пор Туркестаном должен был управлять кто-либо из старших местных генералов. Естественным заместителем Субботича являлся его помощник генерал Мациевский, но он лечился в Геленджике и мог вернуться только через несколько недель. Субботич просил пока возложить исполнение его обязанностей на генерала Шпицберга, уже назначенного командиром 7-го армейского корпуса, но еще сдававшего прежнюю должность начальника Туркестанской казачьей дивизии, но я нашел это неудобным и предложил Субботичу оставаться в должности до приезда Мациевского.
Мациевского я лично не знал. Он был помощником командующего войсками генерал-губернатора в Туркестане еще до назначения туда Тевяшева; последний потребовал перемещения Мациевского с этой должности, так как не доверял ему, и Мациевский получил в командование 1-й Туркестанский корпус. Помощником при Тевяшеве был Сахаров (Всеволод), который в начале 1906 года вышел в отставку, кажется, по семейным обстоятельствам. Субботич попросил назначить его помощником Мациевского, что и было исполнено[78].
Таким образом, Мациевский был весьма многим обязан Субботичу, но отплатил ему полной неблагодарностью. Тотчас по своему возвращению в Ташкент он мне телеграфировал, что при отъезде Субботича опасается демонстраций, поэтому желательно, чтобы тот уехал потихоньку. Было странно, что он не мог договориться об этом с самим Субботичем, но мне пришлось телеграфировать последнему настоятельный совет: выехать так, чтобы не давать повода к демонстрациям и беспорядкам, ответственность за которые могла бы пасть на него самого. Субботич этот совет истолковал так, что, собственно говоря, бежал из Ташкента: он выехал из города верхом и сел в поезд на каком-то полустанке.
Затем я от Мациевского получил жалобу, что экстраординарные суммы истрачены и их не хватит на обязательные расходы, например, на содержание дачи до конца года. Это уже являлось фактом, пожалуй, небывалым при сдаче должности командующим войсками, и я потребовал от Субботича объяснений[79]. Оказалось, что в Туркестане экстраординарная сумма делится на несколько частей: на содержание дачи, на выдачу пособий, на прием посольств и т. п. Первая часть действительно была израсходована вследствие того, что на даче очень долго жила вдова Тевяшева, которая немилосердно жгла электричество. Пособия, вообще, выдавались лишь в начале года, пока хватало денег; в других же частях экстраординарной суммы еще оставалось несколько тысяч, которых должно было хватить на все расходы до конца года. Эти объяснения, подтвержденные потом документально, заставили признать жалобу Мациевского неосновательной; он, очевидно, хотел лишь получить несколько лишних тысяч в свое «безотчетное распоряжение» и для этого не постеснялся очернить Субботича.
Чтобы покончить с личностью Мациевского, скажу здесь же, что он, по приезде Гродекова в Туркестан, в 1907 году подал в отставку, которая ему была дана с особым удовольствием. Пенсия ему была назначена в шесть тысяч рублей, как всем помощникам командующих войсками и корпусным командирам (они получали жалованья 1800 рублей и столовых 5700, всего 7500 рублей; восемьдесят процентов этого содержания – 6000 рублей). Между тем Мациевский претендовал на большую пенсию ввиду того что в Туркестане помощник командующего войсками был одновременно и помощником по гражданской части и получал общий оклад в 12 000 рублей; Мациевский и претендовал на пенсию в восемьдесят процентов от этого оклада, то есть на 9600 рублей. Претензия эта была совершенно неосновательна, так как по проведенному мною новому пенсионному уставу пенсии назначались лишь строевым чинам; поэтому, если считать его содержание и его две должности нераздельными, он вовсе не имел права на пенсию по этому уставу. Мациевский остался недоволен моим отказом и писал мне письмо за письмом, причем выяснилось, что он упросил Субботича взять его в помощники именно в расчете на большую пенсию. Чтобы покончить дело в законном порядке, я запросил мнения министра финансов и государственного контролера, ввиду того что нам втроем было предоставлено окончательно решать все сомнительные вопросы по новому закону о пенсиях, оба согласились со мной. Тогда я написал Мациевскому, что отказываюсь вести с ним дальнейшую переписку по этому вопросу и предоставляю ему жаловаться на меня в Сенат. Кажется, он такой жалобы не подавал. В начале 1909 года он вновь писал мне из Геленджика, что здоровье его поправилось и он желал бы вновь поступить на службу. Я ему, конечно, в этом отказал.
О деятельности Субботича в Туркестане и о причинах, побудивших его оставить должность, я все же ничего положительного не знал. Кроме упомянутых двух донесений Мациевского, я получил лишь два донесения начальника Ферганской области, генерала Покотило, который жаловался, что Субботич не разрешает принимать решительные меры против революционеров.
В начале октября государь решил послать в Туркестан генерал-адъютанта Максимовича для выяснения состояния войск и края. Не знаю, принадлежала ли инициатива этой меры самому государю или Столыпину. Он мне являлся до своего отъезда, 6 октября, и по возвращении, 12 декабря, так что его командировка длилась около двух месяцев. Он, видимо, имел негласной задачей выяснить деятельность Субботича в Туркестане, и привезенные им в этом отношении сведения были просто невероятны. Оказалось, что Субботич дал полную волю революционерам, что против них твердо и смело выступала 1-я стрелковая бригада (особенно 1-й ее батальон), но он не решался гласно одобрять это. По-видимому, Субботич потерял голову, сразу ударился в либерализм, а затем попросту стал трусить и делать все, лишь бы революционеры его не трогали, а ценили и любили! Этим объясняется, почему при его отъезде из края можно было ожидать трогательных речей и демонстраций с красными флагами со стороны революционеров в честь их покровителя. Максимович передавал, что, при объезде Субботичем края, его на одной станции встретили звуками «Марсельезы»; в поезде Субботича было десять-пятнадцать казаков, которые легко могли бы разогнать всю толпу, но Субботич не только ничего не сказал, но, выйдя из вагона, снял фуражку, как бы для того, чтобы обтереть пот на голове! Вообще, рассказ Максимовича о Субботиче был возмутителен[80].
Через день-два я получил от государя записку с приказанием немедленно уволить Субботича от службы; тотчас были представлены доклад и приказ об его увольнении без мундира и без пенсии. Впоследствии, однако, выяснилось, что законной пенсии он может быть лишен лишь по суду, поэтому ему была назначена пенсия по чину.
Субботич просил меня, чтобы я дал ему прочесть отчет Максимовича, послуживший основанием для его увольнения; я запиской просил разрешения государя исполнить эту просьбу, но, к сожалению, получил отказ. Субботич поселился в Петербурге, и было слышно, что он примкнул к левым партиям. Я его больше не встречал.
Все лето этого года, а равно часть весны и осени, я жил на своей даче в Царском: с 30 марта по 10 октября. Несмотря на большое число разъездов, вызывавшихся жизнью в Царском, последняя все же была заманчива, так как давала возможность дышать свежим воздухом, ходить запросто по саду, наконец – наслаждаться тишиной. За эти шесть месяцев я совершил 89 поездок в город[81], причем мне одиннадцать раз приходилось приезжать в город два раза в день; пять раз мне приходилось ночевать в городе. На каждую поездку уходило около двух часов: в Царском, на моторе, – пять минут, по железной дороге – полчаса и в городе, в коляске, – четверть часа, или около часа в один конец. В августе я реже бывал в городе, так как мне приходилось много бывать в Красном и Петергофе, и Поливанов стал замещать меня в Совете министров. В сентябре поездок опять стало больше, так как я услал Поливанова в отпуск и сам стал бывать в Совете министров.
С переездом государя в Петергоф начались мои поездки туда с личными докладами и на всякого рода церемонии. С докладом я из Царского ездил в Петергоф 31 раз; за это время 14 докладов были отменены: 8 – по случаю смотров и придворных торжеств и 6 – по случаю отъезда государя в шхеры в начале сентября. Затем я еще был в Петергофе 12 раз: 8 раз на полковых праздниках, на выходе 6 мая, на представлении 6 июня чертежей крепостных работ, на производстве в офицеры юнкеров артиллерийских училищ и на представлении офицеров, окончивших Инженерную академию.
Кроме этих 43 поездок в Петергоф, мне пришлось 11 раз ездить в Красное Село (6 раз на маневры и смотры и 5 раз на заседания Совета обороны и Высшей аттестационной комиссии), один раз в Гатчину на полковой праздник и один раз в Знаменку для разговоров с великим князем Николаем Николаевичем, в общем итоге 56 поездок. Из них я 44 поездки совершил на моторе, а остальные, ввиду его частой порчи, по железным дорогам или, в виде исключения, на тройке.
Проезд на моторе с моей дачи до Большого дворца в Петергофе требовал 50–55 минут; у Большого дворца я садился в придворный экипаж и ехал в Александрию. Мотор мне, вообще, помогал очень много и можно сказать, что без него мне трудно было бы жить в Царском и совершать все подобные разъезды. Моторы тогда еще были новинкой; у государя еще не было своего и он лишь изредка ездил на моторе флигель-адъютанта князя Орлова, который правил сам. Великий князь Николай Николаевич относился к ним отрицательно; великий князь Константин Константинович 2 мая попросил меня отвезти его для пробы в Павловск, что и было исполнено благополучно в 63 минуты. К лету 1907 года уже все изменилось: стало известно, что государь заводит себе моторы, притом весьма сильные и скорые; чтобы поспевать за ним, и другие члены императорской фамилии стали обзаводиться моторами.
Мой мотор был слабый, в двенадцать-шестнадцать сил, и давал скорость верст в сорок, но служил мне хорошо. Большим его недостатком были частые проколы шин при езде по шоссе; каждый прокол требовал перемены трубки, на что уходило 20–25 минут; поэтому я в Петергоф выезжал за полтора часа, и мне случалось подъезжать на моторе к самой Александрии как раз ко времени доклада, к одиннадцати часам. При тогдашнем расписании поездов я при поездке в Петергоф к докладу выгадывал при поездке на моторе: на пути туда – три четверти часа, а на обратном пути – два-три часа! На обратном пути мне приходилось заезжать в Михайловку (к великому князю Михаилу Николаевичу), раз в Красное Село, раз в Стрельну и раз в Стрельну и в Красное Село. Особенно облегчались поездки в Красное Село, куда я из Царского попадал на моторе в 35 минут.
Кроме совершения упомянутых 56 поездок, мне в течение шести летних месяцев пришлось быть: 14 раз у государя в Царском Селе, 25 раз в Совете министров (при Горемыкине – 16 раз и при Столыпине – 9 раз), 5 раз в Государственном Совете и 4 раза на совещаниях (о которых сейчас скажу). Таким образом, за эти шесть месяцев (183 дня) меня от работы отвлекали 104 раза, или по четыре раза в неделю.
Из упомянутых выше совещаний три касались расходов на военные надобности, а четвертое было посвящено довольно-таки чуждому мне вопросу: о разрешении великому князю Николаю Константиновичу, жившему в Ставрополе Кавказском, переехать в Ташкент. Признанный ненормальным более сорока лет тому назад, он уже жил в Оренбурге, Ташкенте, Саблине, Балаклаве и еще где-то. Совещание состоялось у генерал-адъютанта Рихтера и в нем участвовали Фредерикс, Столыпин и Коковцов, два психиатра и от опеки – генерал Кеппен. Было решено исполнить просьбу великого князя, но с тем, чтобы ему было воспрещено выезжать в степь на предпринятые им оросительные работы, дабы он не стал вновь мутить сартов, как то делал раньше.
Совет обороны собирался за это время…[82] раз, причем он пересмотрел вопрос о новом порядке аттестования, о введении в артиллерии щитов, о пулеметах и о ремонтировании; Высшая аттестационная комиссия собиралась три раза.
При поездке в Петергоф, 24 мая, для личного доклада государю, мне впервые пришлось видеть его в семейном кругу. В этот день были назначены эскадронные смотры в л. – гв. Уланском ее величества полку, а потому мой доклад был назначен не в одиннадцать, а в двенадцать часов. К этому времени государь, однако, не вернулся, и мне с Фредериксом, у которого тоже был доклад, пришлось ждать его до без четверти два. Время было тревожное, и невольно являлось опасение, не случилось чего-либо с государем? Все попытки узнать что-либо по телефону оказались тщетными – не могли дозваться станции Уланского полка, вероятно, она была выключена из предосторожности. По возвращении государя он позвал Фредерикса и меня «в награду за ожидание» к его завтраку. За столом были государь, императрица, три старшие дочери и мы двое; под конец завтрака пришли младшая (пятилетняя) Анастасия Николаевна и двухлетний наследник, которого государь взял на колени, причем «маленький» стал приставать: «дай, дай», – чтобы ему дали позвонить в ударный колокольчик, стоявший около государя[83]. После завтрака перешли в комнатку рядом со столовой, где императрица разливала кофе. Уже после того состоялся мой доклад.
На праздник Кавалергардского полка[84], 26 сентября, мне, вследствие порчи мотора пришлось ехать в Петергоф по железной дороге; там я за завтраком сидел рядом с гофмейстериной великой княгини Марии Павловны, Араповой, которая устроила мне приглашение в экстренный поезд, в коем великий князь Владимир Александрович возвращался в Царское. Во все время переезда мне пришлось говорить с великой княгиней, которая меня подозвала к себе и, заговорив по-немецки, расспрашивала о военных делах. Это была единственная моя беседа с нею и единственный раз, когда я в придворных кругах говорил по-немецки.
В июле месяце великий князь Сергей Михайлович мне однажды сказал, что его отец высказал ему свое удивление, почему военный министр не бывает у него? Поэтому я 18 июля, после всеподданнейшего доклада, заехал в Михайловку. Великий князь принял меня, сидя на террасе; голова его была вполне свежа, и он расспрашивал меня о разных вещах, но показался мне настолько слабым, что я уже через несколько минут спросил его, не следует ли мне уйти; он, однако, меня еще удержал, обещав сказать, когда он устанет. Я у него пробыл полчаса, ему тогда шел семьдесят четвертый год.
По приглашению великого князя Николая Николаевича я 2 сентября был у него в Знаменке, где он жил у своего брата. Он хотел переговорить со мной о необходимости восстановить боевую готовность армии. Я ему рассказал о двух работах, которые мне для этого выполнял Поливанов, о громадных средствах, нужных армии, о трудности добиться их при тогдашнем безденежье и о том, что раньше, чем требовать какие-либо деньги, мы (или говоря точнее – Палицын) должны выработать план наиболее настоятельных мероприятий. После часовой беседы о делах нас позвали завтракать – единственный раз, что я был у великого князя Петра Николаевича в гостях. Войдя в столовую, я ему самым спокойным образом сказал, что он уже, видимо, освободил ее от своих швейных машин! Он был крайне удивлен моим вопросом и стал допытываться – откуда я знаю, что у него делалось в столовой? Я его уверял, что я, конечно, имею сведения о всех его работах, но тут великая княгиня Милица Николаевна пояснила, что это она выдала мне его тайну: за несколько дней до того, 30 августа, я сидел рядом с нею за высочайшим завтраком, и она мне говорила, что великий князь так увлекается опытами по авиации, особенно по конструкции винтов, что в Знаменке, где теперь помещение стеснено, вследствие перестройки части дворца, столовая теперь занята под выкройку и шитье разных винтовых крыльев[85]. Великий князь тогда показывал мне в соседней комнате свои секреты – разные модели, которые я, однако, постеснялся рассматривать.
Великая княгиня Милица Николаевна – женщина очень умная, с сильным характером, имеющая большое влияние на своего мужа. Из ее слов я знаю, что она больше всего интересуется вопросами религии и философии и детей своих воспитывает просто, стремясь к тому, чтобы они, раньше всего, были дельными людьми. Для раздачи пособий она сама навещает бедных, разъезжая в простом наряде на извозчике, и сын ее тоже на извозчике ездит в школу. Ярая черногорка в душе, она от всей души ненавидела Австрию и Франца-Иосифа и говорила, что последний ненавидит Россию и боится ее. Когда ее с сестрой везли в Петербург в институт и остановились в Вене, то Франц-Иосиф приехал с визитом к двум барышням и был крайне любезен. Когда же она через несколько лет стала невестой великого князя и возвращалась с отцом в Черногорию, вновь остановившись в Вене, то Франц-Иосиф, заехав к ее отцу, сделал вид, что ее не замечает; она стала громко барабанить по окну – и он тотчас заметил и стал крайне любезен. Другой инцидент произошел с нею через несколько лет в Черногории. Будучи уже русской великой княгиней, она гостила у отца; на одном вечере во дворце жена австрийского дипломата все время с насмешкой лорнировала ее; отец просил ее не обращать на это внимания, но она заявила, что как русская великая княгиня не может допустить такого нахальства, и подойдя к ней вплотную, сказала ей только: Etes vous si myope que ça?[86] – отчего с тою сделался нервный припадок. Она тотчас послала телеграмму государю – и через два дня австрийского дипломата отозвали. В общем, она была того мнения, что австрийская политика хотя и нахальна, но донельзя труслива.
Великий князь Константин Константинович 20 июля меня предупредил, что Палицын интригует против меня. Я не счел удобным расспрашивать его, откуда он это знает и в чем интрига выражается, тем более что это сведение меня не удивило: я не стал тем послушным исполнителем фантазий Палицына и внушенных им решений Совета обороны, каким он надеялся меня сделать, а следовательно, он должен был желать моей смены; по самому же характеру его было ясно, что он никогда не выступит при этом открыто, а будет действовать подпольно. Интересна здесь лишь дата: ровно через год после назначения меня министром. Посторонние лица уже заметили, что Палицын интригует против меня; внешне же он был со мною столь же мил и любезен, как и в ту пору, когда он писал мне письмо, приведенное мною выше.
Великий князь Константин Константинович по-прежнему бывал у меня для доклада по четвергам утром, и, пока он жил в Павловске, мы иногда ехали в город на том же поезде; из-за неисправности мотора я один раз опоздал на поезд и ему пришлось в городе ждать меня полчаса на моей квартире. Осенью он из Павловска два раза приезжал ко мне с докладом в Царское. По его приглашениям я у него бывал к завтраку: два раза в Стрельне и один раз осенью в Павловске. После завтрака он мне показывал громадный Павловский дворец со всеми его сокровищами искусства, собранными Павлом I, рассказывал, как строго вдова Павла I Мария Федоровна держала своих детей, и показывал галерею, тогда еще открытую, по которой император Александр I с супругой каждый вечер возвращались в свои комнаты, сопровождаемые пажами с шандалами. Он мне еще сказал, что содержание Павловска обходится ему страшно дорого, и только пока жива его мать и брат живет с ним, еще можно сводить концы с концами, но потом это станет трудным, особенно для его детей.
Приехав ко мне с докладом 9 ноября, великий князь мне сообщил, что великий князь Николай Николаевич хочет жениться на Анастасии Николаевне, разведя ее с мужем герцогом Лейхтенбергским; я об этом уже знал из военной газеты Neue freie Presse[87]; он говорил мне, что как же это допускают, чтобы два брата были женаты на родных сестрах! Я ему сказал, что он, вероятно, лучше меня знает, почему государь это разрешает и как обойдут прямое запрещение канонов, но он заявил, что ничего об этом не знает.
Брак этот действительно состоялся в Крыму в апреле 1907 года; для этого преосвященному Таврическому было дано право разрешать браки с отступлениями от канонических правил, право, которым до того пользовались епископы лишь в одной или двух епархиях.
Я уже рассказывал, с каким трудом всякие новшества проходили в Военном совете, члены которого жили воспоминаниями о «добром старом времени» и не хотели понять требований современной жизни: хотели агитаторов из моряков раздать во все роты и тормозили мне новые правила об аттестациях. Очевидно, Военный совет нуждался в приливе новых членов, практически знакомых с современной жизнью в войсках, а этого можно было достичь лишь новым увольнением части членов Совета. Кроме того, можно было предвидеть, что закону о Верховном военно-уголовном суде не придется оставаться мертвой буквой, а между тем для его образования в Совете надо было иметь достаточное число членов, физически выносливых и с солдатским духом, еще не размякшим от старости.
О необходимости нового освежения Военного совета я доложил государю 26 августа, указав при этом, что открытие вакансий в Совете даст возможность перевести в него известное число старших войсковых начальников, которые для строя уже не пригодны и которых иначе пришлось бы уволить от службы. Государь признал верность моих доводов, но было видно, что новое увольнение членов Совета ему было неприятно, и он мне не дал категорического ответа. Чтобы все же добиться решения, я внес этот вопрос в Высшую аттестационную комиссию, так как рассчитывал на ее сочувствие и на то, что государь утвердит ее журнал. По моему проекту, члены Военного совета должны были назначаться лишь на четыре года, по прошествии коих выдающиеся могли быть оставляемы на время по высочайшему усмотрению, а остальные увольнялись от службы. То же правило предполагалось установить и для членов Комитета о раненых, собственно для того, чтобы они не имели преимуществ перед членами Военного совета.
Высшая аттестационная комиссия собралась для рассмотрения этого дела на Мойке 23 сентября, под моим председательством, ввиду отъезда великого князя Николая Николаевича в деревню. В отношении Военного совета мой проект был одобрен, кажется, единогласно. Относительно Комитета произошло разногласие: часть голосов присоединилась к мнению Палицына, чтобы они оставались в должностях пожизненно, но зато назначались только из георгиевских кавалеров, преимущественно из раненых[88].
Государь утвердил мой проект в отношении членов Совета и мнение Палицына относительно членов Комитета. Самое применение нового правила удобнее всего было приурочить к Новому году, когда из состава Совета полагалось избрать членов Частного его присутствия и Верховного военно-уголовного суда; поэтому я 2 декабря доложил государю список лиц, которых я полагал бы уволить. Государь неохотно шел на эту меру и отложил свое решение; при докладе 5 декабря я вновь заговорил о том же, но, по недостатку в этот день времени, решения не последовало; 9 декабря я доложил в третий раз. Государь приказал представить ему вновь журнал Высшей аттестационной комиссии по этому вопросу и выразил желание, чтобы члены Совета все же не увольнялись от службы, а перемещались в неприсутствующие. Не видя иного способа добиться очистки Военного совета, я в тот же день представил государю доклад, в котором испрашивал, чтобы вновь назначаемые члены Совета через четыре года увольнялись от службы[89]; все же лица, уже состоящие членами Совета, должны быть по выслуге в этом звании четырех лет перечисляться в неприсутствующие, с правом оставаться в таком положении до 1 января 1911 года. Доклад этот был утвержден государем 10 декабря, а 16 декабря он утвердил список десяти членам Совета, перечислявшимся в неприсутствующие; в приказе 20 декабря новое положение о Совете было объявлено по военному ведомству.
Этот новый удар, обрушившийся на Военный совет, вызвал новую бурю; отчисленные в неприсутствующие были крайне обижены признанием их бесполезности в Совете. Довольны были и хвалили эту меру только те члены Совета, которые оставались в нем, несмотря на то что уже были в нем четыре года или больше. История этого дела может служить примером, как трудно бывало добиться от государя согласия на меру хотя и нужную, но ему несимпатичную.
В неприсутствующие были перечислены: Зверев, Винберг, Столетов, Тутолмин, Демьяненков, Батьянов, Крыжановский, Нарбут, Шипов и Якубовский, то есть более одной трети состава Совета. Зверев, Тутолмин, Демьяненков и Крыжановский были стары и болезненны. Винберг был человек очень почитаемый и симпатичный, но военного в нем было мало; я о нем уже упоминал, говоря о деле Линевича. Остальные пятеро были просто бесполезны в Совете. О Столетове я уже говорил, Нарбут и Якубовский были почтенные люди, служившие по военно-учебным заведениям и молчавшие в Совете. Более заметными были Батьянов и Шипов, о которых я поэтому скажу несколько слов. Батьянов был ловкий армянин, вполне беззастенчивый в выборе средств, с большим самомнением и мало к чему пригодный. Командуя корпусом в Киевском округе, он в 1896 году должен был оставить службу якобы из-за разногласий с Драгомировым по тактическим вопросам, а на деле (по словам Сухомлинова) потому, что при выезде из казенной квартиры в Тульчинском походном дворце вывез оттуда старинную мебель, заменив ее рыночной[90]. Однако Куропаткин, относившийся удивительно снисходительно ко всяким мошенничествам, через год испросил ему другой корпус и в 1903 году провел его в Военный совет, откуда того взяли командовать армией в Маньчжурии, в военных действиях ему участвовать не пришлось, но он вернулся из похода с еще большим апломбом. Мне только тогда пришлось ближе познакомиться с ним. Он мне как-то заявил, что Военному совету следовало бы проявить большую инициативу и самому подымать и разрабатывать вопросы о нуждах армии и ее благоустройстве. Такой законодательной инициативы Совету не было присвоено, и при деятельном Совете она даже могла бы стать неудобной для министра; но отказывать в праве работать на пользу армии тоже нельзя было, а только надо было ввести эту работу в законное русло. Поэтому я по окончании ближайшего заседания Совета заявил о поступившем предложении и сказал, что буду благодарен за всякую работу и прошу, если кто-либо из членов хочет поднять какой-либо вопрос, сообщать его мне. Легко может оказаться, что вопрос этот уже разрабатывается, и я могу предоставить какие-либо материалы для его обсуждения; списки по поднятым вопросам я велю разослать всем членам Совета, и тогда те из них, которые ими заинтересуются, сговорятся между собою и соберутся потолковать; ввиду новизны дела едва ли надо сейчас предрешать дальнейшее. Предложение мое было принято, и я попросил Батьянова, как инициатора этого дела, положить почин и прислать мне список интересующих его вопросов. Батьянов так и сделал; но все поднятые им вопросы были до того смехотворно пустыми[91], что, конечно, никто не стал их обсуждать. Вся его затея, очевидно, была несерьезна: либо он надеялся, что я откажу и дам этим возможность говорить, что мешаю Совету приносить пользу, либо это была неудачная попытка пустить пыль в глаза.
Генерал-адъютант Шипов – очень милый и благовоспитанный человек, средних способностей; в разговоре он умел лавировать, чтобы не попасться впросак; но по вопросу об аттестациях он вздумал привезти мне записку, в которой, с одной стороны, доказывал недопустимость коллегиальных аттестаций, а с другой – выражал пожелание, чтобы эскадрон давался офицеру лишь после строевого экзамена перед комиссией из командира полка, штаб-офицеров и эскадронных командиров, которая решала бы по большинству голосов; лишь с трудом удалось мне убедить его в непоследовательности его суждений, изложенных на этот раз письмом. Человека с такой кашей в голове, конечно, не было основания удерживать в Совете. Государь при рассмотрении списка перечисляемых в неприсутствующие спросил: и Шипова тоже? Я ему рассказал тогда про вышеупомянутый случай с запиской.
Высшая аттестационная комиссия, по утверждении государем в конце июля основных положений для нового порядка аттестования, имела определенные основания для своих действий, а при небольшом и постоянном ее составе в ней успели установиться определенные взгляды на требования, которым должны удовлетворять строевые начальники. Я лично постоянно настаивал на возможно большей строгости в оценке, дабы мы могли получить начальников не только сносных и терпимых, но и хороших. Я в Комиссии высказал мнение, что лица, аттестуемые только для занимаемой ими должности, должны бы считаться негодными и увольняться от службы, чтобы дать место более способным. Действительно, уже при самой мобилизации, а тем более во время войны, придется очень многим начальникам давать повышение, а потому желательно, чтобы большинство из них были пригодны и для занятия следующей высшей должности; это же необходимо для введения достаточно быстрого движения по службе. Как на яркий пример, я указывал на бригадных командиров: к этой, почти не нужной, должности пригоден почти всякий генерал; но в военное время большинству из них придется командовать дивизией, а потому если он к этому неспособен, то его нельзя держать и на должности бригадного командира, а надо заменить другим, заведомо более способным или хотя бы подающим бо́льшие надежды. На практике это выразилось бы в следующем: по получении какой-либо должности данное лицо первую годовую аттестацию должно иметь только о пригодности к ней; при второй аттестации такая оценка тоже еще может считаться нормальной, так как это лицо, может быть, не имело еще случая доказать свои способности к высшей должности; в третьей годовой аттестации желательно удостоение к повышению. Если же такового не будет в четвертой аттестации, то это лицо должно быть увольняемо от службы, как малоспособное и лишь загораживающее дорогу другим. Вообще же желательно дойти до того, чтобы на большинстве командных должностей засиживались не долее четырех или даже трех лет, так как только при этом условии мыслимо доводить способного строевого офицера до высших должностей, а к этому мы должны стремиться во что бы то не стало! Я не просил Комиссию тотчас постановить какое-либо решение в этом смысле, а лишь привел ей эти соображения как основание для строгости моих собственных суждений и в надежде, что со временем она придет к убеждению о необходимости разрешить вопрос в этом смысле. Комиссия отнеслась к моему заявлению с некоторым недоумением и, не возражая против него по существу, приказала, что пока такая постановка вопроса у нас преждевременна. Я с этим согласился вполне. Мне на первый раз надо было лишь забросить мысль, к которой потом можно было бы возвращаться, чтобы постепенно проводить ее в жизнь сначала в отдельных случаях, а затем и в виде общего правила. Кроме того, я отлично сознавал, что еще надо было обождать, чтобы новый аттестационный порядок успел вполне привиться в войсках и чтобы хоть высшие должности были замещены лицами, способными правильно судить о способностях своих подчиненных.
Комиссия на первых же порах постановила об увольнении от должности нескольких генералов, заведомо непригодных к службе, и постановления ее были высочайше утверждены. При доброте государя к старикам мне было бы трудно достигнуть этого результата без содействия Комиссии; в ее журналах государь читал все суждения о каждом лице и не мог не согласиться с ее заключениями[92]. Но даже после утверждения журнала Комиссии дело не всегда можно было считать решенным окончательно, так как государю было трудно отказывать кому-либо в разрешении не уходить со службы! Именно вначале, когда увольнение в аттестационном проекте было внове, такие просьбы были довольно часты. Комиссия, между прочим, постановила уволить от службы корпусных командиров: Вейса, Волькенау, Маслова и командира 1-й бригады 3-й гвардейской пехотной дивизии Гедлунда, и государь только относительно Волькенау возразил, чтобы его еще оставить, а на увольнение остальных трех согласился; эти три генерала все просили государя об оставлении их на службе и получили милостивое согласие на это. Произошло это следующим образом.
Было принято за правило, что, по получении высочайше утвержденного журнала комиссией, лицам, подлежавшим увольнению от службы, посылались от меня письма на печатных бланках с указанием на то, что для омоложения состава начальствующих лиц в армии такому-то, с высочайшего соизволения, предлагается подать прошение об увольнении его от службы. Упомянутые три генерала не пожелали этого сделать, а приехали в Петербург просить монаршей к ним милости.
Раньше других предложение подать в отставку получил Маслов; он долго не подавал, а когда ему официально, через командующего войсками, напомнили об этом, он в сентябре (когда государь был в шхерах) приехал ко мне и просил разрешения до подачи в отставку явиться к государю, так как он не видел его по возвращении из Маньчжурии. Я согласился на такую отсрочку. В конце сентября он действительно приехал вновь, явился государю, причем попросил разрешения остаться на службе и получил его.
В ноябре ко мне явились Вейс и Гедлунд с претензиями на то, что их хотят уволить; я их обоих разнес за это, заявив им, что я интересы армии должен ставить выше интересов отдельных лиц и что они, хоть из самолюбия, не должны бы просить об оставлении их в должностях, для которых они признаны непригодными! Все это, конечно, ни к чему не привело; оба явились государю и получили разрешение остаться на службе.
С такими порядками я мириться не мог. Вся работа Аттестационной комиссии сводилась на нет, если ее решения, даже после высочайшего их утверждения, станут отменяться по просьбам заинтересованных лиц; даваемые за подписью военного министра предложения подать в отставку потеряют всякое значение, а освежение командного состава армии будет почти невыполнимым. Я поэтому доложил государю, что его решение оставить в армии трех негодных корпусных командиров является опасным и надо их заменить другими, притом теперь же, чтобы новые командиры к лету успели познакомиться со своими корпусами. Я добавил, что так как государь отнесся к этим генералам милостиво, то я мог бы взять их в свое распоряжение: Волькенау до лета 1907 года, а остальных на несколько месяцев. Государь согласился, но с тем, чтобы Вейс оставался во главе своего корпуса до своего пятидесятилетнего юбилея, летом 1907 года, так как он ему это обещал.
Я предупредил Волькенау частным письмом о его назначении на время в мое распоряжение, а Маслову, который меня обманул, представил прочесть о своем отчислении в приказе. Маслов и Вейс были уволены от службы в назначенные для них сроки, а Волькенау устроился в почетные опекуны и вскоре затем умер[93].
В конце года в Петербург были вызваны командующие войсками из пограничных округов. Созыв их уже давно являлся крайне желательным, чтобы путем устной беседы выяснить разные вопросы, в том числе о состоянии и настроении войск, но все они были одновременно и генерал-губернаторами, следовательно, главными деятелями по восстановлению в стране порядка, и только в конце года можно было решиться оторвать их от прямого дела. Прямым поводом к их созыву являлось обсуждение нового плана сосредоточения войск в случае войны, выработанного Палицыным.
Для доклада этого плана Палицын 17 ноября прислал ко мне своего первого оберквартирмейстера Алексеева Михаила Васильевича. Новый план отличался от прежних несколько большей сосредоточенностью и тем, что места развертывания армий были несколько отнесены назад, но тем не менее все же получался кордон. На мое возражение в этом отношении я получил ответ, что дальше назад нам отходить нельзя, так как мы тогда теряем все магазины, да и крепости на Висле будут предоставлены сами себе; поэтому для данной минуты надо довольствоваться этим планом. Против этих доводов ничего нельзя было возразить, хотя сосредоточение армий столь близко к границе было опасно в том случае, если наши противники пожелают начать войну с решительного наступления против нас.
На следующий день у меня был личный доклад у государя в десять часов, и от одиннадцати до часа у него было совещание (в угловой гостиной), в котором участвовали: великий князь Николай Николаевич, я, Скалон (Варшава), Сухомлинов (Киев), Кршивицкий (Вильна) и Гершельман (Москва). Докладывал Палицын – тягуче, монотонно и длинно, как всегда. План был известен всем членам совещания, с их стороны возражений не было, и план был утвержден.
Весьма оригинально было то, что самый важный вопрос по обороне государства не был рассмотрен в Совете государственной обороны, а остался для него секретом! По инициативе великого князя Николая Николаевича и Палицына было признано, что их создание – Совет обороны, – недостаточно компетентен в этом деле и слишком многолюден, чтобы можно было ручаться за соблюдение секрета! Можно ли было хуже дискредитировать Совет? В свою очередь, Совет был совершенно прав, когда признавал себя некомпетентным разрешать вопрос о том, какие крепости нам нужны и впредь, ввиду того что план обороны государства оставался ему неизвестным.
Приездом командующих войсками в Петербург воспользовались для устройства при их участии заседаний Совета обороны и Высшей аттестационной комиссии.
К началу ноября выяснился приезд в скором времени в Петербург эмира Бухарского. Для выяснения церемониала его приема я позвал к себе начальника Азиатского отдела Главного штаба полковника Цейля. Раньше всего выяснилось, что он по приезде сделает мне визит, причем я должен угостить его достарханом; затем я должен дать ему обед и поднести подарок. Вызывалось все это тем, что эмир был подведом туркестанскому генерал-губернатору и через него военному министру; кроме того, он сам всегда привозил подарки и его надо было отдарить и хорошо угостить.
Устройство угощения я поручил Бродовичу, но придумать подходящий подарок было труднее. Помог мне в этом деле Березовский, указавший мне на конную статую Петра Великого (модель предполагавшегося памятника), бронзовую, высотой около аршина, находившуюся на складе Общества для заклада движимости, где я ее купил удивительно дешево – за 650 рублей[94].
По принятому церемониалу, эмира при его приезде на станции железной дороги приветствовал один из моих адъютантов. С визитом тот был у меня 20 ноября, от двух до трех часов дня, в сопровождении своего сына, переводчиков и четырех халатников; внизу, у подъезда, его встретил мой адъютант, полковник Каменев. Эмира с сыном и одним переводчиком я провел в гостиную к достархану, тогда как халатникам таковой был сервирован в столовой. Говорил я с эмиром через переводчика, что, конечно, было довольно скучно, но затем он встал, отвел меня в сторону и тут на довольно хорошем русском языке просил меня о наградах двум сопровождавшим его офицерам. Разговор через переводчика оказался комедией, требуемой правилами восточного этикета. Затем мы вошли в столовую к сидевшим там халатникам, которых он мне представил. У одного из них он взял ящичек со знаками ордена «Искендер Салис» и передал мне[95]; я его подвел к статуе Петра Великого, которую попросил принять от меня. После отъезда эмира я эту статую послал к нему с адъютантом, а в пять часов был у него с ответным визитом в Зимнем дворце.
Согласно желанию эмира, он был приглашен в Царское 21 ноября на праздник Семеновского полка и 26 ноября на Георгиевский праздник. С наградой эмиру вышел курьез: ему было решено дать орден Святого Андрея, и государь сам захотел передать их эмиру, поэтому полученные из кабинета знаки были посланы к государю, но он нашел их столь неизящными, что потребовал из кабинета алмазные знаки; таковые нашлись довольно изящные, тысяч в шесть, и эмир получил их из рук государя. Эмир очень хорошо знал порядок постепенности наград и был крайне поражен, получив сразу алмазные знаки ордена, орденская цепь ему не была пожалована, так как она дается только христианам[96].
Государь мне потом говорил, что сам эмир раздает такие бриллианты и ему совестно давать что-нибудь плохое. Действительно, эмир привез государю, императрице и их детям массу вещей с бриллиантами и алмазами, ковров, тканей и каракуля, всего на 600–800 тысяч рублей. Я не знаю, что сделали с остальными подарками, но каракуль был пожалован Семеновскому полку на каракулевые шапки. На ответные подарки эмиру было ассигновано всего около тридцати тысяч рублей. Говорили, что каждая такая поездка обходилась эмиру около двух миллионов, которые он выжимал из своего народа. Такие поездки он совершал каждые четыре года, живя от одной до другой воспоминаниями о виденном и пережитом в последнюю поездку.
Наследник эмира был назначен флигель-адъютантом и однажды дежурил при государе; сверх того, он и все халатники получили ордена, а семь казаков, его сопровождавших, – медали. По желанию эмира, я лично роздал эти ордена и медали в его присутствии 23 ноября, после чего завтракал у него; в тот же день в Царском был парадный обед в его честь.