Говоря об эвтаназии вообще, я бы сказал так: человек, который хочет положить конец своей жизни потому, что страшится того, что ему придется пережить в течение будущих месяцев или, может быть, лет, такой человек – дезертир. Нет у нас права дезертировать из жизни. С другой стороны, когда человек поражен смертельной болезнью, мне кажется, мы не вправе насильно заставлять его продолжать существовать, когда жизни нет, нет качества жизни… Я помню случай с одним нашим прихожанином. Он разбился на машине, был полностью парализован, лежал в коме, и четыре года его существование поддерживали искусственно. Он не отзывался, в нем не было жизни. Был единственный признак того, что в нем что-то теплилось: когда его жена отходила от его кровати, он начинал стонать, и стон прекращался, когда она возвращалась. Мне кажется, мы вправе дать место естественному ходу вещей и не удерживать человека силой в бытии, которое уже ушло.
Разумеется, есть проблема семьи и причины, по которым близкие хотели бы, чтобы жизнь прекратилась. И я думаю, когда можно сказать, что, если человека предоставить себе самому, он умрет естественной смертью, такому человеку нужно позволить умереть вместо того, чтобы поддерживать жизнь, которая – не жизнь, а вырождение и унижение. Но нельзя допускать ухода из трусости или из желания вырваться.
Я бы добавил вот что. Бывает, беспомощный человек говорит: «Почему бы меня не прикончить, чтобы я не был помехой всем окружающим?» Я встречал немало людей в таком состоянии – я был врачом пятнадцать лет и сорок лет священником, так что времени было предостаточно. Я всегда отвечал этим людям так: «Вы ошибаетесь. Ваша беспомощность дает возможность проявиться всему их благородству, их любви к вам, ваша беспомощность вызывает все лучшее в них. Принимайте благодарно и с любовью то, что вам дают».
Вопрос
Мне кажется, оба вопроса взаимосвязаны. Когда я упомянул прошлое, я не имел в виду, скажем, колониальную политику, или инквизицию, или еще что-то, что уродует нашу историю (и это относится не только к странам Запада, но и ко всем странам мира). Я хотел сказать вот что: в прошлом в каждой стране развились некие ценности, которые имеют значение для всего мира (оставляю в стороне не только такие самоочевидные вещи, как наука и технологии, но и постепенное понимание истории, которое освобождает сегодняшний мир от узости конфликтующих народов, конфликтующих интересов). Я имел виду тот факт, что каждая страна развила в области политики или в других областях характерные черты, которые могут быть примером или отправной точкой для других стран. Например, Британия выработала на протяжении столетий замечательное понятие «демократии»; это понятие существует независимо от того, применяется ли оно в данный момент или нет. Другие страны выработали другие элементы, и каждая страна должна бы оглянуться на свое прошлое, на свою собственную историю и историю окружающих стран: сначала на те страны, с которыми у нее есть нечто общее, затем на те, с которыми есть какой-то контакт, – и постараться вобрать лучшее, чтобы исправить собственные ошибки или перерасти собственную ограниченность.
Второе, что относится к этой же теме, очевидно: речь не о том, чтобы проповедовать и не исполнять. Трагедия христианства, как и любой другой религии: слишком легко мы превращаем то, что называем своей верой, в мировоззрение, в точку зрения на мир, которой мы придерживаемся, которую обсуждаем, о которой спорим, но которая не претворяется в жизнь. И пока вы провозглашаете основы веры, которая не стала жизнью, вас осуждают самые ваши слова. В православной Литургии перед чтением или пением Символа веры священник возглашает:
Вопрос
Вы ставите мне вопрос, на который не умеют ответить лучшие политические умы… Так что «куда ангелы ступить не смеют», сунется безумец в тяжелых сапогах[86]… Мне кажется, существуют подлинные человеческие ценности, которым противопоставляются некоторые другие ценности. Я не верю, например, что такие тоталитарные структуры, как Советская Россия или германский национал-социализм, предоставляют собственному народу такое качество жизни, которое позволяет человеку быть самим собой. Любая система, которая стремится вылепить каждого гражданина согласно заранее продуманной идее, посягает на ценность человека. Подобная система предполагает, что поступающие так
Позвольте привести вам один-другой пример. Что бы вы ни думали о войне, о войнах вообще, когда вы сталкиваетесь с группой солдат, которые насилуют женщин, жгут деревни, расстреливают мирных жителей, вы не можете сказать – вернее,
Если хотите услышать не только мое мнение, есть замечательное письмо одного из наших первых миссионеров, создателя Православной Церкви в Японии епископа Николая[87]. Во время русско-японской войны он столкнулся с проблемой: он – глава Церкви, члены которой вот-вот начнут воевать с его родной страной. И он велел им быть лояльными к своей стране и сражаться против его родины. По его мнению (и в этом он повторял мысль святителя Василия Великого из IV века), конфликт внутри страны или между двумя странами возникает, потому что христиане оказались неверными своей вере и не научили весь народ любви, и значит, поздно им, не сумевшим обратить свою страну, уклоняться от участия в конфликте. Их обязанность – с оружием в руках принять участие в конфликте, который они оказались неспособны предотвратить, когда речь шла о том, чтобы учить любви, миру и всему, что предотвращает насилие.
Вопрос
Тут я могу лишь сказать, что я считаю разумным. Когда риск достигает определенного уровня, мне кажется, все меньше людей оказываются готовыми к нему. Я, пожалуй, всецело выступаю за ядерное сдерживание, потому что все стороны сознают: если хоть одна из них использует такое оружие, результатом будет не чья-то победа, а всеобщее уничтожение. Мне кажется, бывает, что ни разум, ни добрая воля не могут достичь цели, которой можно достичь страхом. Не тем страхом, который владеет людьми, покоренными другой силой, но страхом людей, способных действовать: ты можешь погубить себя самого, если решишь погубить меня. И в данном случае, думаю, я всем сердцем поддержал бы ядерное сдерживание. Я не военный деятель и не много смыслю в политике. У меня внутренне чутье на это. Я считаю, что если бы Запад, включая Америку, не имел этого сдерживающего средства, страны Восточной Европы вели бы себя гораздо более агрессивно. Именно тот факт, что существует такой противовес, принудил Советскую Россию к переговорам, к уступкам, к попыткам найти компромисс, в противном случае не было бы
Что до уничтожения человечества, этот вопрос не беспокоит меня чрезмерно. Не в том смысле, будто мне безразлична его судьба; но у нас столько возможностей уничтожить себя без всякой войны! Существуют возможности настолько испортить окружающую среду, что мы не сможем больше жить на нашей планете, потребуется найти другую. Но если ограничиться вопросом сдерживания – я верю в него. Возможно, у меня предвзятость. Но, как я сказал во время перерыва, у меня есть образы трех людей, которыми я восхищаюсь от всей души: это Жанна д’Арк, де Голль и Маргарет Тэтчер.
Вопрос о природе лидерства
Это очень трудный для меня вопрос, потому что я не специалист ни в одной из этих областей. У меня есть чувство, которое я не могу обосновать, что лидеров часто выбирают потому, что они способны вести за собой, а не из-за того, куда они поведут. Большинство людей хочет быть ведо́мыми. Если есть такая личность, если есть тот, кто предлагает ясный идеал или мировоззрение, которое может увлечь людей, – за ним последуют. Это, мне кажется, произошло с Гитлером, это произошло с Муссолини, это порой происходит по всему миру. В этом понятии лидерства есть что-то очень устрашающее.
Я помню давний случай в России. Небольшой компании молодняка, где были бродяги, воры и т. д., было разрешено выбрать себе лидера. Они его выбрали, и их спросили: «Почему именно этого человека? Он не пьет?» – «Еще как пьет!» – «Он то, он се?» – «Нет». – «Так почему же выбрали его?» – «Он умеет приказывать». И очень часто лидерами становятся люди, которые умеют командовать, умеют внушить уважение к себе и умеют отдавать ясные приказы. А другие люди, которые могли бы научить много лучшему, не в состоянии этого сделать из-за того, что мыслят усложнено или выражаются сложно. Это чрезвычайно важно.
Второе: лидеры редко интересуются взглядами и рассуждениями руководства противной стороны. Они заняты только собственной стороной – и я говорю не о политических партиях, я говорю о народах, о культурной традиции и т. д. Очень часто можно было бы достичь гораздо большего взаимопонимания, если бы лидеры больше разговаривали и общались между собой. Это относится к Церкви и государству, ко всем ситуациям, к политическим партиям, к отношениям между правительствами и профсоюзами и т. д. Беседовать для того, чтобы понимать друг друга, а не для того, чтобы уговорить другого согласиться с тобой. И это очень нелегкая проблема. Наверное, все вы имеете большой опыт в этом. Как часто, когда два человека разговаривают, один говорит, а другой не столько слушает, сколько уже готовится возразить, чтобы показать свою правоту. Умение слушать – очень трудное искусство, и редко кто им владеет.
Мы подошли или все ближе подходим к моменту, когда ширится понимание: мы составляем единый мир, а не являемся набором разных стран, которые находятся между собой в гармонии или в противостоянии. И мы начинаем сознавать, что очень важно понимать другого и что лидерство уже не означает способность увлечь народ в каком-то направлении, как было, скажем, во времена Наполеона. Не знаю, ответил ли я на ваш вопрос.
Вопрос
Первая проблема, конечно, в том, что отдельные члены сообществ, разделенных границами и большими расстояниями, имеют мало шансов встретиться и познакомиться. Например, между Россией и Западом десятилетиями стояла стена непонимания, потому что они были разделены. Два рядовых человека не имели никакой возможности встретиться. Встречались только представители партий или государств, обремененные предубеждениями или преследующие определенную цель. Чем больше бывает таких контактов, тем больше люди открывают то общее, что у них есть: человечность, общие устремления; открывают, что нет между ними непоправимых разногласий. Это произошло в поразительной мере между Францией и Германией, когда после войны де Голль сделал шаг и встретился с Аденауэром, и обе страны стали сотрудничать, несмотря на то что война была совсем недавно, что Франция была оккупирована, что еще могли быть очень глубоко затаившиеся обиды. Мне кажется, такие встречи чрезвычайно важны. Оказывается, что у людей человеческое лицо, что у них те же устремления, те же идеалы, даже если им кажется, что достигнуть их можно разными путями. Это одна из вещей, которые я считаю очень важными.
Что также имеет большое значение – информация или дезинформация; то, как в каждой стране другая или противная сторона представлена читающей публике, под каким углом. Когда назревает конфликт, другую сторону начинают рисовать черной краской, когда хотят установить союз – другая сторона внезапно предстает… «Дядюшка Джо», как прозвали Сталина, ни для кого не был дядюшкой Джо, просто нам нужен был союз между Востоком и Западом. Нравственная цельность, справедливость, правдивость могли бы играть здесь большую роль в противовес систематической дезинформации как собственного народа, так и другой стороны. Единственная возможность идти вперед в этом отношении – обмен мыслями, встречи, и это верно даже внутри одной страны. Противостоящие партии или движения встречаются не для того, чтобы достичь понимания, они встречаются, чтобы разрешить определенный конфликт или достичь определенной цели, но не ради более глубокого взаимопонимания. А если бы в основе всего было общее благо, можно было бы достичь гораздо большего.
Когда я попал в эту страну, меня это очень поразило. О демократии в Англии я знал; знал, что есть две партии – правящая и оппозиционная. И я чистосердечно воображал, что роль оппозиции – указывать правящей партии на риск и опасность определенных политических шагов, указывать, как можно поступить лучше. А что мы видим? Каждая партия старается показать, что другая – неправа; оппозиция не помогает понять, а использует любую возможность для критики. Это свидетельствует, что чувство общей пользы абсолютно утеряно. Как бы ни расходились партии в идеологическом плане, существует общее благо, то есть продолжение жизни, качество жизни и в целом жизнь страны. Они должны бы дополнять друг друга, а не постоянно вздорить. Как я сказал, я не вовлечен в политику и мало представляю себе, что можно было бы сделать, но вот такое впечатление это создает у человека, которому недостает понимания, но который полон надежды и ожидания.
Вопрос
Мне кажется, это в первую очередь вопрос воспитания; надо с колыбели воспитывать людей на принципах великодушия, готовности пожертвовать своей непосредственной пользой ради других, ограничить собственный успех ради того, чтобы могли жить другие.
Меня поражает, например, лицемерие всего нашего установленного порядка. Извините, что я столь критичен, – я говорю не об этой стране, а в целом. С одной стороны, мы сокрушаемся о нищете бедных стран, с другой стороны, мы мало что делаем, чтобы облегчить их нужды. Вероятно, дело было бы лучше, если бы нас с детства учили отдавать, жертвовать. Скажем, многие проблемы в бизнесе решались бы, если бы верхушка была готова получать меньшие доходы. На более низком уровне меня неприятно поразило, как в прошлом году почтальоны были готовы бастовать, только бы не допустить до работы дополнительный штат в рождественский период и не лишиться своего дополнительного заработка. Им не пришло в голову, что те, кого они не допустили до работы, – безработные. Ради своего приработка они увеличили безработицу, о которой столько разговоров! То же самое относится к продолжительности рабочей недели и т. д.
Это вопрос готовности на ограничения и жертвы, но этого можно достичь только воспитанием, только обучая людей определенным образом. Что касается сущего положения вещей – да, оно трагично. И только если мы пробудим в себе и в других чувство ответственности перед любым человеком: перед теми, кто работает под нашим началом, теми, кто рядом с нами, теми, кто работает на нас, и теми, кто пользуется плодами нашего труда или страдает от них, – положение может быть исправлено. И это очень, очень трудно, потому что эгоизм и жадность присущи всем нам в большей или меньшей степени.
Вопрос
Опять безумец поучает мудрых! Я считаю, что уровень образования в этой стране (как и в других странах) низкий и что должны произойти некоторые изменения под контролем государства, чтобы обеспечить каждому хотя бы знакомство с минимумом предметов и приобретение минимальных знаний. Для меня представляется немыслимым, что можно выйти из средней школы без всякого знакомства с естественными науками. И еще меня поражает «качество» грамотности. Я получаю от семидесяти до ста писем в неделю от людей образованных – священников, членов приходских советов, преподавателей, начальников отделов, рядовых членов общества, – и я, жалкий иностранец, прихожу в ужас от безграмотности пишущих! Если глава отдела не в состоянии написать без ошибок слова, относящиеся к его предмету, как требовать этого от его учеников? И я считаю, что должно существовать побуждение дать населению этой страны широкий спектр образования. Разумеется, те, кто изучали в школе физику, химию и биологию, не станут все физиками, химиками, биологами, но по крайней меру будут знать, что к чему.
Вопрос о церквах оставим в стороне: я не думаю, что заниматься этим должны, в частности, церковные общины. Я думаю, что это должно делаться централизованно и со властью; чтобы все население получало образование более высокого уровня, больше приобщалось культуре, иначе можно услышать совершенно невероятные заявления. Несколько лет назад я встретил английскую леди лет пятидесяти; в ее глазах светилась невинность, когда она задала мне вопрос: «Скажите, пожалуйста, какое отношение имеет Христос к Рождеству?»[88] Так вот, это можно легко исправить элементарным образованием.
Вопрос о движении «
Думаю, если брать выражение «born again Christians»[89] в кавычки (как, мне кажется, вы делаете), я бы отнесся к нему с большой осторожностью, даже с недоверием, потому что очень часто оно подразумевает просто эмоциональный подъем и ложное представление, будто все проблемы ушли, поскольку я нашел истину и нашел Христа. Есть древнее изречение в православии: никто не может поверить в Бога или в вечную жизнь, пока не увидит в глазах или на лице хотя бы одного человека сияние вечности… А сияние вечности не нуждается в речах и необычайных проявлениях – самая сущность человека изменилась.
Меня всегда поражало одно место в рассказе о бедном Фоме, которого называют неверующим. Фомы не было, когда Христос явился прочим десяти ученикам. Потом они в большом волнении сказали Фоме: мы видели Воскресшего Господа. Он поглядел на них, увидел, что, кроме взволнованности, они ни в чем не переменились, и сказал: Если не проверю, не поверю (Ин 20:19–29). Потому что они не переменились! Они видели объективное явление, которое не сделало их иными людьми. После Пятидесятницы никто не ставил вопрос так, потому что они настолько переменились, что любой человек, встретив их, мог сказать (как сказал К. С. Льюис в одной своей радиобеседе во время войны о тех, кто встречает верующего): «Смотрите, статуя ожила!»[90] То есть человек плоти и крови, костей, разума и эмоций стал живым такой жизнью, как никто другой. Так что я лично отношусь с осмотрительностью к подобного рода бурным, страстным проявлениям. Хотя я согласен: если мы называем себя верующими, это не значит, что у нас общее с другими мировоззрение, это значит, что у нас общий опыт. Во Франции бывший атеист написал книгу о своем обращении под названием «Бог существует – я Его встретил»[91]. Но это не значит, что мы должны вести себя возбужденно, несдержанно и своим поведением доказывать ближним, сколько неприятностей может доставить им Бог и Христос. Мы должны ставить себе вопрос: я верующий потому, что это мировоззрение мне подходит, или потому, что я
Вопрос
В первую очередь я постараюсь помочь ребенку обнаружить то, о чем я упоминал, когда говорил о значении свободы: я достойный член общества, если я владею собой (будь я мальчик или взрослый мужчина). Отдать можно только то, чем владеешь, и, следовательно, можно внести свой вклад в жизнь постольку, поскольку ты владеешь собой, можешь распоряжаться всем, что у тебя есть, – твоим телом, твоим разумом, твоими чувствами и, конечно, твоей готовностью жить и умереть. Это первое. Второе, что я постарался бы внушить, – уважительное, даже благоговейное отношение к тем людям, которые думают иначе, но правдивы и искренни в своих убеждениях, будь то религиозные, или общественные, или политические взгляды. Несогласие – это одно, но считать, будто другой человек, раз он не разделяет наши взгляды, не может быть честным – совершенно другое дело. Итак – уважать другого в той же мере, в какой я ожидаю уважения к себе, признания моей личности. Это не значит, что я не стану спорить или обсуждать наши разногласия, но я буду делать это с чувством уважения, а не презрения. Оттого, что человек не разделяет чьи-то религиозные или политические взгляды или принадлежит другой идеологии, он не становится негодяем. Идеология может быть ошибочной, человек может быть удивительно великим.
Я приведу вам пример, который, возможно, не покажется вам очень благовидным. Во время последних сражений на востоке Франции к нам в медпункт принесли двоих немецких солдат. Поскольку я говорю по-немецки, меня попросили подойти к ним (они оба умирали). Я спросил одного из них: «Очень страдаешь?» Он посмотрел и сказал: «Как я могу страдать? Мы же вас бьем!» Его идеал был ложный, я был готов бороться с ним до смерти, но этот человек положил свою жизнь за то, что считал истиной, и я мог уважать его, хотя от всей души отвергал всё, что он защищал. Вот второе.
А в-третьих, я бы предложил два принципа преподавания истории, в отличие от того, как ее часто преподносят. Один принцип – не преподавать исключительно отечественную историю, так, будто на свете нет никаких других стран или как будто другие страны существуют только наподобие спутников вокруг солнца. Потому что это неверно, это неправда; это неправда по отношению к людям, это тем более неправда по отношению к странам. А второй принцип – преподавать историю (насколько это возможно) без постоянных изменений курса в зависимости от изменений политической системы, настроений в обществе и т. д. Надо стараться преподавать историю целостно, с интеллектуальной честностью и не опровергать систематически все благородное и великое из-за того, что контекст был «не тот». Я хочу сказать, что были в прошлом великие люди, мужчины и женщины, которые действовали в контексте самом по себе дурном, уродливом, но это не принижает их как таковых. Я думаю о людях, которые воевали, которые были на службе в колониях; о людях во множестве ситуаций. Ситуации, возможно, были уродливые, но люди могли быть великими. И таким образом, я думаю, нужно учиться уважать человека. И не надо считать успех доказательством того, что человек отстаивал правое дело. Легко счесть, когда террорист взял верх, что он был прав изначально. Нет, он с самого начала был преступником, который достиг успеха, вот и всё. И, я думаю, если бы подход к истории был такой уравновешенный, вполне возможно, что наш ум, наши сердца открылись бы и для другого.
Как передавать веру
О вере, образовании, творчестве[92]
Сейчас наука играет такую громадную роль – и справедливо, и я радуюсь этому, – что кажется нам, будто все вопросы должны решаться так, как решаются научные вопросы; и мы хотим применить чисто научные методы к темам, к которым они неприменимы. Мы же не применяем методов физики к биологии, методов химии к истории. С какой стати мы должны применять методы физических наук к области человеческой души? Я когда-то занимался наукой, в частности, физикой. Всякий физик может разложить музыкальное произведение на составные части, разобрать их математически, превратить их в кривые; это называется «акустика», но это не называется «музыка». После того как вы анализировали физическими приборами музыкальное произведение, у вас никакого представления нет о том, прекрасно оно или ничтожно, потому что восприятие красоты в музыке происходит на другом плане.
Часто ставится вопрос: могу ли я, культурный, научно образованный человек, быть верующим? Не является ли понятие веры несовместимым с понятием научной образованности? Я должен сказать, что человеку с небольшой образованностью гораздо труднее это понять, чем человеку с большой научной образованностью; потому что, скажем, физика или химия средней школы преподаются как окончательная и исчерпывающая истина о вещах; тогда как физика или химия, или биология, доступные ученому, который в поисках новых и новых областей знания, представляются совершенно иначе. Я кончил естественный и медицинский факультеты, и потому эта область для меня, может быть, более понята, чем богословская, потому что я никогда не учился в богословской школе.
Я стал верующим, когда мне было лет 14–15, и в университет пошел в 18 лет, учился на естественном факультете физике, химии и биологии. Профессор по физике был один из Кюри, он физику знал и мог раскрыть ее как тайну, а не просто как серию фактов. Были другие профессора; они все были неверующие, но давали свой предмет как раскрытие тайны мира, и я очень легко мог видеть, как в этой тайне мира отражается лик Божий.
Годы, которые я провел в университете, занимаясь наукой, и затем десять лет, когда я был врачом, пять лет на войне и пять лет после нее, я переживал именно как что-то глубинно связанное с моей верой. Я сейчас не говорю о той стороне медицинской работы, которая выражает или может выразить христианскую любовь, заботливость, сострадание; но я воспринял и свое научное воспитание, и свою научную работу как часть богословия, то есть познания дел Божиих, познания путей Божиих. Если можно так выразиться по аналогии, для меня это было как рассмотрение картин художника и откровение о нем через его картины. Делать религиозные заключения из научных фактов, может быть, нелепо. Скажем, когда люди примитивно говорят: Ах! Материя и энергия в сущности одно и то же, и значит, основа всего мироздания духовна… – это ряд таких скачков, которые не оправдываются ничем; но проникновение в тайну тварного мира, ви́дение того, что он представляет, благоговейное отношение к нему и та неумолимая умственная честность, которая необходима для этого и развивается через это, мне кажется, чрезвычайно плодотворны, потому что честный, добротный ученый, который стоит перед тайной с живым интересом, с желанием в нее проникнуть, который может отстранить свои предрассудки, свое предпочтение той или другой теории, готов принять объективную реальность, какова бы она ни была, готов быть честным до конца, – такой ученый может перенести вот этот строй на всю свою внутреннюю жизнь.
Светское образование и духовность? Если говорить о светском воспитании как о воспитании в той или другой определенной идеологии, тогда может быть конфликт; если речь идет о воспитании ребенка просто в истории страны, в литературе, в языке, в науке, я не вижу конфликта. Я не вижу, почему, когда раскрываются перед нами глубины и богатство мироздания, это должно препятствовать нашему религиозному изумлению перед Богом.
…Надо показать ребенку, что весь этот мир для нас, верующих, создан Богом и что он – раскрытая перед нами книга. Вместо того чтобы противопоставлять веру, учение Церкви и т. д. окружающему нас миру, т. е. литературе, искусству и науке, мы должны бы показать детям, что и в этом раскрывается всё глубже и шире тайна о Боге.
Бог этот мир сотворил; для Него всё, что составляет предмет нашего научного изыскания, является как бы бого-словием, то есть познанием о Боге; все творчество есть какая-то приобщенность к Божественному творчеству. Мы не имеем права не знать, какими путями идет человечество, потому что христианская вера, библейское предание в целом – единственное предание на свете, которое историю принимает всерьез и материальный мир принимает настолько всерьез, что мы верим в воскрешение мертвых, плоти воскрешение, а не только в вечность неумирающей души. И я думаю, что необходимо нам глубоко, утонченно знать и познавать все то, что составляет умственную, душевную, историческую, общественную мысль человечества. Не потому что в Евангелии есть какая-то политическая, или общественная, или эстетическая доктрина, а потому что нет никакой области, на которую Божественная благодать не бросала бы луч света, преображая то, что способно на вечную жизнь, и иссушая то, что не имеет места в Царствии Божием. И наше дело – иметь более глубокое понимание мира, чем есть у самого мира.
Человек должен себя развить как можно богаче во всех отношениях; и умом, и сердцем, и всем своим существом быть как можно более богатой личностью. Для того, чтобы быть христианином, это не обязательно; для того, чтобы в качестве христианина сделать вклад в жизнь, я скажу: да, обязательно. Нашим молодым священникам в Лондоне я всегда говорю: ты выбери – или будь невеждой и святым, или хорошо образованным человеком; но пока ты не святой, пожалуйста, будь образованным человеком, потому что иначе получится, что на вопросы, на которые человек имеет право получить ответ, ты не отвечаешь ни по святости, ни по образованию. Скажем, когда нормально образованный прихожанин говорит: «Я читал книгу такого-то писателя; что о нем думать?» – и вы никогда не слыхали о нем, в то время как все вокруг давным-давно прожужжали уши об этом, что подумает этот человек? что он от вас получит? Если вы пошли бы с этим же вопросом к Серафиму Саровскому, который, конечно, Тейяра де Шардена не читал бы, он все равно ответил бы на вопрос, но из другого источника, а от необразованности ничего не прибавится. Я не специально светски образован, но опыт показывает, что иногда то немногое, что я знаю, мне дает доступ к людям, которым нужен этот доступ; а если сказать: «не знаю, никогда не слыхал», – люди просто ушли бы.
Я думаю, что это относится также и к мирянину. Надо решить в самое короткое время – или стать святым, или образованным. Став святым, можно забыть про образование; но до этого нельзя просто сказать: образование ничего не стоит.
Всё, что видится на земле – Божие творение; всё, что есть, вышло из руки Божией, и если бы мы были зрячи, мы видели бы не только густую, непрозрачную форму, но и что-то другое. Есть замечательная проповедь на Рождество митрополита Филарета Московского, где он говорит, что если бы только мы умели смотреть, мы видели бы на каждой вещи, на каждом человеке, на всем – сияние благодати; и мы этого не видим, потому что сами слепы, – не потому что этого нет.
Но, с другой стороны, мы живем в мире падшем, изуродованном, где всё двусмысленно; каждая вещь может быть откровением или обманом. Красота может быть откровением – и может стать кумиром, обманом; любовь может быть откровением – и может стать кумиром или обманом; даже такие понятия, как правда, истина, могут быть откровением или, наоборот, заморозить самую вещь, которую хотят выразить. Поэтому на всё нужно смотреть глазами или художника, или святого; другого выхода нет.
Здесь вопрос вдохновения художника и вопрос его нравственного качества. С точки зрения Бога можно видеть сияние благодати – и ужас греха. С точки зрения художника можно видеть то и другое, но художник не может делать этого различения, потому что это не его роль, иначе он будет говорить о грехе там, где надо говорить об ужасе, или о святости там, где надо говорить о красоте. Это два различных призвания, которые, как всё в жизни, под руководством благодати могут быть благодатными; а иначе могут быть иными.
Что касается до того, следует или не следует заниматься творчеством – я думаю, что невозможно установить правила. Я думаю, что Бог каждого из нас ведет определенным образом. Если говорить о выражении собственной сущности – возьмите, например, человека, как Иоанн Дамаскин[93]. Он пошел в монастырь, будучи одаренным поэтом, одаренным музыкантом. Его игумен считал, что это вздор, и поставил его на тяжелую, грязную работу. В какой-то момент умер близкий друг Иоанна, и он, несмотря на все запреты, излил свою горесть, свою скорбь в восьми тропарях, которые мы теперь поем на погребении. И когда игумен это увидел и услышал, он сказал: «Я ошибся! Пой дальше».
Вот человек, который аскетически, по послушанию не должен был творить – и прорвалось, потому что это была какая-то его сущность. Я знаю случай, когда духовник запретил человеку себя выражать литературно – и человек совершенно сломался, потому что у него не было другого способа выражения… Есть люди, которые могут себя выразить молитвенно до конца, есть люди, которые из молитвы же черпают побуждения выразить себя как-то иначе.
Художник, который изнутри своего какого-то опыта жизни, опыта человека, опыта Бога выражал бы себя или музыкой, или в живописи, или в литературе, – такой художник, мне кажется, может открыть духовные ценности и для других. Поэтому я не думаю, что можно просто сказать: пишите только аскетическую литературу и ничего другого, – девять из десяти людей не станут читать вашей духовной литературы; к ней надо прийти. Скажем, в моем поколении чтение Достоевского сыграло колоссальную роль, как и чтение целого ряда других писателей – причем не обязательно благочестивых или особенно устремленных в этом направлении, а просто писателей, у которых была большая правда человеческая, которые нас научили правде раньше чем чему-либо, и довели куда-то. Поэтому я не думаю, что можно было бы оптом сказать людям: перестаньте заниматься творчеством, а занимайтесь молитвой, – человек может перестать заниматься одним и не быть в состоянии заниматься другим.
…Мне кажется, что путем душевного восприятия картина часто ставит перед нашими глазами действительность, которую мы иначе неспособны видеть. Если взять не картину, а литературное произведение: в литературном произведении выведены типы людей, конечно, упрощенно. Они представляют собой тип, но как бы они ни были богаты, они проще, чем человек, каким его встречаешь в жизни. Детали больше, выпуклее; и человек, который в своей блеклой жизни неспособен видеть эти вещи, увидев их раз у хорошего писателя, начинает их прозревать вокруг. Посмотрев на портрет, написанный хорошим художником, видишь, как значительны те или другие свойства. И так, вглядываясь в жизнь при помощи искусства, начинаешь что-то прозревать: и добро и зло, но не обязательно с оценкой, потому что писатель не обязательно должен делить людей на добрых и злых.
Я человек старого поколения, поэтому отзываться на нее (рок-музыку –
А воспитать человека в восприятии тишины и молчания можно. Я знаю учительницу малюток, которая им дает играть, потом периодически вдруг им говорит: «Тихо, слушайте!» И они сидят прямо как завороженные и слушают тишину, переживают ее, потому что вдруг шум, который они производили, кончился, и тишина делается реальной. А если ты научился слышать тишину, ты, может быть, научишься и в тишине слышать Присутствие… Рок мне непонятен. До меня не доходит его смысл, как до меня не доходил джаз, когда я был молод. Но во всякой вещи – будь то классическая музыка, будь то рок, есть риск, что ты не слушаешь музыку, а пользуешься ею для того, чтобы как бы опьянеть, одурманить себя. И в этом смысле не только музыка, а всё, что извне на нас влияет, может нас как бы вывести из себя, опьянить. Этого не надо допускать. Надо сохранять в себе трезвость, так как если потеряешь себя – в музыке или в чем бы то ни было – потом себя не найдешь, может быть.
Мне кажется, что рок-музыка играет такую роль для очень многих. Я это вижу постоянно. Но в то же время я знаю людей, которые слушают классическую музыку часами и часами только для того, чтобы забыться; они не музыку слушают, они стараются забыть свою жизнь, свои трудности, страхи, ждут, чтобы музыка их унесла от них самих. Они не музыку воспринимают, а себя как бы уничтожают. Поэтому будь то музыка или что бы то ни было, что тебя «выводит из себя», надо знать момент, когда пора сказать себе: «Довольно!»
Одно из характерных свойств подлинной, здоровой духовной жизни – это трезвость. Мы знаем на обычном русском языке, что значит трезвость по сравнению с опьянением, с нетрезвостью. Опьянеть можно различно, не только вином: все, что нас так увлекает, что мы уже не можем вспомнить ни Бога, ни себя, ни основные ценности жизни, есть такое опьянение. Это не имеет никакого отношения к тому, что я назвал бы вдохновением – вдохновением ученого, художника, которому Богом открыто видеть за внешней формой того, что его окружает, какую-то глубокую сущность, которую он извлекает, выражает звуками, линиями, красками и делает доступной окружающим людям – не видящим. Но когда мы забываем именно тот смысл, который раскрывается ими, и делаем предметом наслаждения то, что должно быть предметом созерцания – тогда мы теряем трезвость. В церковной жизни бывает, так часто и так разрушительно, когда люди в храм приходят ради пения, ради тех эмоций, которые вызываются стройностью или таинственностью богослужения, когда уже не Бог в центре всего, а переживание, являющееся плодом Его присутствия. Основная черта православного благочестия, православной духовности – это трезвость, которая переносит все ценности, весь смысл от себя на Бога.
Мысли о религиозном воспитании детей[94]
Я совершенно уверен, что заниматься детьми может всякий человек, который их понимает и может им передать свою веру, – не только головные, умственные знания на религиозные темы, но горение собственного сердца и понимание путей Божиих. Мне кажется, что в идеале этим должны заниматься родители на дому или те люди при церкви, которые на это способны. Есть семьи, где дети хорошо образованы православно, но в среднем родителям труднее научить своего ребенка, чем священнику, потому что священника ребенок слушает иначе. Правда, священнику обычно трудно этим заниматься: у него и богослужение, и требы, и различные другие обязанности.
У себя мы 38 лет тому назад создали приходскую школу, и она с тех пор растет. Два раза в месяц после литургии бывает урок; потом детей водят играть в соседний парк, чтобы они друг с другом ближе знакомились. Очень важно, чтобы они составили семью, которая в будущем будет приходской общиной. Летом мы устраиваем для них лагерь. Мы начали с небольшой группы, а в этом году (1987 – Ред.) у нас будет сто человек. По вашему масштабу это капля в море, но по нашему это много. Дети две недели живут вместе. Утром и вечером бывает молитва; бывают занятия по предметам веры в группах, занятия по рукоделию, спорт, походы. И это создает между детьми отношения, позволяющие им, когда они подрастут и дойдут до возраста, в котором подростки бунтуют против родителей, делиться своими впечатлениями или искать совета и помощи не в школе или на улице, а идти к своим товарищам по лагерю, по воскресной школе, то есть по Церкви, в конечном итоге, – и получать, конечно, совершенно иного рода ответы.
Раньше чем вырасти в меру христианина, человек должен быть просто человеком. Если вы прочтете в 25-й главе Евангелия от Матфея притчу о козлищах и овцах, там вопрос ясно ставится: были ли вы человечны, выросли ли вы в меру настоящего человека? Только тогда вы можете вырасти в меру приобщенности Богу… Поэтому надо учить ребенка правдивости, верности, мужеству, таким свойствам, которые из него делают подлинно человека; и, конечно, надо учить состраданию и любви.
Если же говорить о вере, то надо передавать детям Живого Бога, – не устав, не какие-то формальные знания, а тот огонь, который Христос принес на землю для того, чтобы вся земли или, во всяком случае, каждый верующий стал бы купиной неопалимой, горел, был бы светом, теплом, откровением для других людей. И для этого нам надо передавать именно Живого Бога – примером своей жизни. Мне духовный отец говорил: никто не может отойти от мира и обратиться к вечности, если не увидит в глазах или на лице хоть одного человека сияние вечной жизни… Вот это надо передавать: Живого Бога, живую веру, реальность Бога; всё остальное приложится.
Я не восторгаюсь, когда детей учат методически, скажем, что жизнь Иисуса Христа протекала так-то и так-то. Детям нужна не осведомленность, а те вещи, которые могут дойти до них; нужен живой контакт, который может взволновать душу, вдохновить. Нужна не просто история как История. Пусть рассказы будут разрозненные, – в свое время они найдут свое место. Очень драгоценно то, что ребенок часто знает о Боге и о тайнах Божиих больше, чем его родители. И первое, чему родители должны научиться, это – не мешать ему знать, не превращать опытное знание в мозговой катехизис. Я сейчас не хочу порочить катехизис как таковой; но бывает, что ребенок знает – а его заставляют формулировать. И в тот момент, когда, вместо того чтобы он знал всем нутром, его заставили заучить какую-то фразу или какой-то образ, всё начинает вымирать.
Как я уже сказал, мне кажется, что не очень-то помогает ребенку знать все факты из Евангелия как факты. Разумеется, если вы любите кого-нибудь, вам хочется знать, что с ним случилось; но сначала надо полюбить, а потом начинать собирать факты. Я вспоминаю преподавание Закона Божия в Русской гимназии в Париже: детям рассказывалась жизнь Господа Иисуса Христа, надо было заучить или тропарь, или отрывок из Евангелия; и всё это «надо было» делать, за всё это ставились отметки наравне с арифметикой или естествознанием. И это только губило живое восприятие, потому что – не всё ли равно, в какой последовательности что случилось?
Но, с другой стороны, самые евангельские факты и рассказы о них так полны интереса и красоты, что если цель – не заучивание, а приобщение детей этому чуду, что-то может получиться. В Лондоне я шесть лет занимался с детьми от семи до пятнадцати лет. Их было слишком мало, чтобы создать возрастные группы; и очень трудно было им «преподавать». Поэтому мы садились вокруг длинного стола, брали евангельский отрывок и обсуждали его вместе. И порой оказывалось, что шустрый семилетний мальчик может быть гораздо более живым собеседником, чем четырнадцатилетний, – и сглаживались трудности. Это зависело от восприимчивости, от реакции, не только от ума, но от всей чуткости. Так мы проходили воскресные Евангелия, праздничные Евангелия. Сначала я им рассказывал Евангелие как можно более живо, красочно, употребляя там-сям фразу из текста, но не обязательно читая его весь, потому что очень часто евангельский текст слишком гладкий, внимание детей скользит по нему. Затем мы его обсуждали, и постепенно подходили к тому, чтобы прочесть текст так, как он в Евангелии стоит. По-моему, надо создавать живой интерес и живую любовь, желание знать, что дальше и почему.
В других случаях мы обсуждали нравственные проблемы. Скажем, я помню, мальчик Андрей разбил дома окно, и мы его попросили нам объяснить: почему он бьет окна у себя дома? Я не хочу сказать, что бить у соседа более оправданно; но – почему это ему пришло в голову? И получилась большая, живая дискуссия между детьми о том, почему это может случиться. И постепенно в ходе дискуссии начали выплывать фразы из Священного Писания, описывающие или характеризующие те настроения, которые дети выражали. И эти дети мне как-то сказали: но это же поразительно! Всё, что в нас есть: и добро, и зло – можно выразить словами Спасителя или апостолов. Значит, всё там есть, – я весь в Евангелии, я весь в Посланиях… Вот это, я думаю, гораздо более полезно, чем заучивание.
Вот и всё мое, очень скудное, знание о воспитании детей. Сам я не был верующим ребенком, до пятнадцати лет Бог для меня не существовал, и я не знаю, что делают с ребенком для того, чтобы его воспитать в вере. Поэтому я не берусь за маленьких детей; я берусь за детей, только когда могу с ними говорить, то есть лет с десяти, с девяти. Я только одно знаю: над ребенком надо молиться. Беременная женщина должна молиться, должна исповедаться, причащаться, потому что всё, что с ней случается, случается с ребенком, которого она ожидает. Когда ребенок рожден, надо над ним и о нем молиться, даже если почему-либо не молишься вместе с ним. А чтобы молиться вместе, мне кажется, надо искать молитвы (допустимо их и сочинять), которые могут дойти до ребенка, – не вообще до ребенка, а именно до этого ребенка. Чем он живет, кто он такой, как, будучи собой, он может говорить с Богом – это знают только родители, потому что они знают, как их ребенок говорит с ними.
Другое: мы умудряемся превратить в неприятную обязанность то, что могло бы быть чистой радостью. Помню, я как-то, по дороге в церковь, зашел за Лосскими[95] (мы жили в Париже на одной улице). Они собираются, одели троих детей, а четвертый стоит и ждет, но его не одевают. Он спросил: «А я что?» И отец ответил: «Ты себя так вел на этой неделе, что тебе в церкви нечего делать!» В церковь ходить – это честь, это привилегия; если ты всю неделю вел себя не как христианин, а как бесенок, то сиди во тьме кромешной, сиди дома.
А мы делаем наоборот; мы говорим: «Ну пойди, пойди, покайся, скажи батюшке», или что-нибудь в этом роде. И в результате встреча с Богом всё больше делается долгом, необходимостью, а то и просто очень неприятной карикатурой Страшного суда. Сначала внушают ребенку, как ему будет ужасно и страшно признаваться в грехах, а потом его насильно туда гонят. Это, я думаю, плохо.
Исповедуются у нас дети с семи лет, иногда немножко моложе или немножко старше, в зависимости от того, дошли ли они до возраста, когда могут иметь суждение о своих поступках. Иногда ребенок приходит и дает длинный список своих прегрешений; и вы знаете, что прегрешения-то записала мамаша, потому что ее эти разные проступки чем-нибудь коробят. А если спросишь ребенка: а ты действительно чувствуешь, что это очень плохо? – он часто смотрит, говорит: нет… – А почему же ты это исповедуешь? – Мама сказала…
Вот этого, по-моему, не надо делать. Надо ждать момента, когда ребенок уже имеет какие-то нравственные представления. На первой исповеди я не ставлю вопрос о том, сколько он согрешил, и чем, и как (я вам себя не даю в пример, я просто рассказываю, что я делаю). Я говорю примерно так: «Вот, ты теперь стал большим мальчиком (или: большой девочкой). Христос тебе всегда был верным другом; раньше ты это просто воспринимал как естественное и должное. Теперь ты дошел до такого возраста, когда ты можешь, в свою очередь, стать верным другом. Что ты знаешь о Христе, что тебя в Нем привлекает?» Большей частью ребенок говорит о том или о сем, что ему нравится или что его трогает во Христе. Я отвечаю: «Значит, ты Его понимаешь в этом, ты любишь Его в этом и можешь быть Ему верным и лояльным, так же как ты можешь быть верным и лояльным своим товарищам в школе или своим родителям. Ты можешь, например, поставить себе правилом найти способ Его радовать. Как ты можешь Его порадовать? Есть вещи, которые ты говоришь или делаешь, от которых Ему может быть больно»… Иногда дети сами говорят что-нибудь, иногда нет. Порой можешь подсказать: «Ты, например, лжешь? Ты в играх обманываешь?» Я никогда не говорю о послушании родителям на этой стадии, потому что этот способ родители часто употребляют, чтобы поработить ребенка, используя Бога в виде предельной силы, которая на него будет воздействовать. Я стараюсь, чтобы дети не путали требования родителей и свои отношения с Богом. В зависимости от того, кто этот ребенок, можно ему предложить разные вопросы (о лжи, о том или другом) и сказать: «Вот хорошо; обрадуй Бога тем, что то или ёе ты не будешь больше делать, или хоть будешь стараться не делать. А если сделаешь, тогда кайся, то есть остановись, скажи – Господи! Ты меня прости! Я Тебе оказался не добротным другом. Давай, помиримся!» И приходи на исповедь, чтобы священник тебе мог сказать: «Да, раз ты каешься и жалеешь, я тебе от имени Бога могу сказать: Он тебе это прощает. Но подумай: как жалко, что такая красивая дружба была разбита».
Пост для детей надо проводить разумно, то есть так, чтобы он не был сплошной и бессмысленной мукой, а имел бы воспитательное качество. Мне кажется, для ребенка важнее начать пост с какого-то нравственного подвига. Надо ему предложить, дать ему возможность себя ограничить в том, где больше проявляется лакомство, жадность, а не в качестве той или иной пищи. Надо, чтобы он это делал, сколько может, в сознании, что этим он утверждает свою преданность Богу, побеждает в себе те или другие отрицательные наклонности, добивается власти над собой, самообладания, учится управлять собой. И надо постепенно увеличивать пост, по мере того как ребенок может это сделать. Ясно, что нет необходимости есть мясо: вегетарианцы никогда его не едят, и при этом живут и процветают, так что неверно говорить, что ребенок не может поститься без мяса. Но, с другой стороны, надо учитывать, что ребенок может сделать по состоянию здоровья и по своей крепости.
Церковь
Дом божий[96]
По своей природе Церковь – святыня, по историческому своему развитию и судьбе она трагична в двух отношениях. С одной стороны, она трагична, как жизнь и как смерть, как сошествие во ад Самого Христа; но трагично тоже, что при всем том, что нам дано, мы в течение всей нашей истории, то есть всей истории человечества, оказываемся недостойными того звания, которое нам дано, и того призвания, которое является нашим: быть детьми Живого Бога, быть Его свидетелями на земле, быть зачатком Царствия Божия, быть явлением этого
И вот я хочу сначала подумать о самой Церкви, о том, чем она является в своей природе.
Если вы обратитесь к катехизису, вы увидите, что Церковь определяется им как общество, обладающее единством веры, единством таинств, единством священноначалия, общество, учащее жить так, как научил нас жить Христос. Но такое определение понятно только тем, кто опытно знает, что такое Церковь, потому что
Для верующего каждое из этих слов имеет глубокое значение, которое раскрывается постепенно, в течение всей жизни углубляется, ширясь, становясь более светлым, более лучезарным и вместе с этим ставя нас перед лицом