Вещи Байрона и других матросов лежали в рундуках – деревянных ящиках, которые служили и хранилищами, и столами, и стульями. Некая романистка изобразила обитель гардемарина XVIII века ералашем из вороха грязной одежды и «тарелок, стаканов, книг, треуголок, грязных чулок, гребней, выводка белых мышей и попугая в клетке»[95]. Впрочем, нормальный стол все-таки имелся – длинный настолько, чтобы положить человека. Предназначался он для ампутации конечностей. Матросский кубрик служил не только спальней, но также операционной хирурга, и стол напоминал о поджидающих впереди опасностях: как только
Боцман и сотоварищи шли по палубе с фонарями и, наклоняясь к спящим, кричали: «Вылезай или спускайся! Вылезай или спускайся!» Тому, кто не вставал, отрезали подвес гамака, и соня летел на палубу. К гардемарину боцман «Вейджера», дородный Джон Кинг, вряд ли прикоснется. Но Байрон знал, что от него следовало держаться подальше. Боцманы, которые организовывали работу экипажа и приводили в исполнение наказания, в том числе пороли непокорных бамбуковой тростью, отличались вспыльчивым нравом. И все же в Кинге было что-то особенно пугающее. Один член экипажа отмечал, что «нрав боцмана был такой порочный и буйный»[96], а «язык настолько грязный, что мы его не переносили».
Байрону нужно было быстро вставать. Не тратя времени на умывание (чистоплотность в целом не то чтобы поощрялась – запасы воды на корабле ограничены), он принялся натягивать одежду, борясь со стыдом из-за разоблачения перед незнакомцами и жизни в таком убожестве. Отпрыск одной из старейших фамилий Британии – его родословная прослеживалась до нормандского завоевания, – он по обеим семейным линиям принадлежал к знати. Его отец, ныне покойный, был четвертым лордом Байроном, а мать – дочерью барона. Старший брат, пятый лорд Байрон, был пэром[97] в Палате лордов. А младший сын аристократа, Джон, был, выражаясь языком того времени, «высокородным» джентльменом.
Насколько далеким казался
За два года до начала похода Ансона четырнадцатилетний Джон Байрон бросил элитную Вестминстерскую школу и пошел добровольцем на флот. Отчасти потому, что старший брат Уильям унаследовал не только фамильное поместье, но и поражавшую многих Байронов манию, в итоге доведшую его до растраты семейного состояния и превращения Ньюстедского аббатства в руины. («Дом отцов, твои окна черны и пусты!»[102] – писал поэт.) Уильяма, инсценировавшего на озере вымышленные морские сражения и смертельно ранившего в дуэли на шпагах двоюродного брата, прозвали Злым лордом.
У Джона Байрона оставалось немного возможностей заработать на приличную жизнь. Он мог встать на церковную стезю, как позднее один из его младших братьев, но она навевала на юношу скуку. Он мог избрать армейскую службу, предпочитаемую многими джентльменами, ибо там нередко можно было просто элегантно гарцевать на лошади. Но Байрон выбрал флот, где приходилось много работать и марать руки.
Сэмюэл Пипс пытался побудить молодых аристократов и джентльменов задуматься о военно-морской карьере как о «почетной службе»[103]. В 1676 году он инициировал новую политику для привлечения на флот молодых людей привилегированного сословия: пройдя обучение на военном корабле не менее шести лет и сдав устный экзамен, они могли получить звание офицеров Королевского флота Его Величества. Эти добровольцы, часто начинавшие либо слугами капитана, либо так называемыми королевскими учениками, в итоге получали звание гардемаринов, придававшее им на военном корабле неоднозначный статус. Вынужденные трудиться, как простые матросы, чтобы «постичь азы», они в то же время считались офицерами-стажерами, будущими лейтенантами и капитанами, возможно, даже адмиралами, а потому им разрешалось ходить по квартердеку. Несмотря на эти соблазны, для человека с родословной Байрона военно-морская карьера считалась немного неблагопристойной – неким «отклонением»[104], по выражению знавшего семью Байрона Сэмюэля Джонсона. Однако Байрона манила стихия. Книги о моряках, таких как сэр Фрэнсис Дрейк, пленяли его настолько, что он принес их на борт «Вейджера» – рассказы о морских подвигах томились в его рундуке.
Однако молодых дворян, влекомых морской романтикой, внезапное изменение привычного уклада жизни повергало в смятение. «О боги, какое несоответствие! – вспоминал один из гардемаринов. – Я ожидал увидеть нечто вроде элегантного дома с орудиями в окнах, мужчин как на подбор – короче говоря, обнаружить подобие [роскошной лондонской улицы] Гросвенор-Плейс, только плывущее эдаким Ноевым ковчегом»[105]. Вместо этого, продолжал он, палуба была «грязной, скользкой и мокрой, запахи тошнотворны, общая картина отвратительна, а заметив затрапезный вид гардемаринов, одетых в ветхие полуфраки, засаленные шапки, некоторые без перчаток, а кто и без обуви, я забыл обо всей славе… и едва ли ни в первый и, надеюсь, в последний раз в жизни достал из кармана платок, закрыл им лицо и заплакал как ребенок».
Хотя неимущим и насильственно завербованным морякам во избежание распространения «нездоровых телесных миазмов»[106] и «мерзкой непристойности» выдавали базовый комплект одежды, именуемый «робой», официальную форму военно-морскому флоту еще только предстояло ввести. Хотя большинство состоятельных людей, к которым относился и Байрон, могли позволить себе пышное кружево и шелк, их одежда обычно должна была соответствовать требованиям корабельной жизни: шляпа для защиты от солнца, куртка (обычно синяя), чтобы не замерзнуть, шейный платок (вытереть лоб) и матросские (особого кроя) брюки. Эти брюки, как и его куртка, были укорочены, чтобы не путаться в веревках, а в ненастную погоду их покрывали защитной липкой смолой. Даже в этих скромных одеждах Байрон своей бледной сияющей кожей, большими пытливыми карими глазами и вьющимися волосами производил яркое впечатление. Позже один наблюдатель описал его как неотразимо привлекательного – «украшавшего свою форму»[107].
Байрон снял гамак и вместе с постелью скатал его. Затем он торопливо взобрался по трапам между палубами, стараясь не заблудиться в корабельных дебрях. Наконец он вынырнул через люк на квартердек и вдохнул свежий воздух.
Бо́льшая часть корабельной команды, включая Байрона, была разделена на две вахты – примерно по сотне человек в каждой, – пока одна смена работала наверху, вторая отсыпалась внизу. В темноте Байрон услышал торопливые шаги и невнятный говор. Здесь были люди[108] из всех слоев общества, от денди до городских бедняков, которым приходилось из заработной платы рассчитываться с казначеем Томасом Харви за свою робу и столовые приборы. Кроме корабельных мастеров – плотников, бондарей и парусников – на корабле обитало множество представителей других профессий.
Как минимум один член экипажа, Джон Дак, был свободным чернокожим моряком[109] из Лондона. Британский флот защищал работорговлю, но нуждавшиеся в опытных моряках капитаны часто нанимали свободных чернокожих. Хотя на корабле не было такой жесткой сегрегации, как на суше, дискриминации никто не отменял. А Дак, не оставивший после себя никаких письменных свидетельств, подвергался опасности, не грозившей ни одному из белых моряков: пойманного за пределами страны, его могли продать в рабство.
Также на борту находились десятки юнг – некоторым, возможно, было всего шесть лет, – готовившихся стать обычными моряками или офицерами. Но имелись тут и старики – коку Томасу Маклину было за восемьдесят. Несколько членов экипажа были женаты, имели детей – штурман и главный навигатор корабля Томас Кларк даже взял с собой в экспедицию маленького сына. По выражению одного моряка, «военный корабль можно вполне заслуженно назвать миниатюрной моделью мира, в которой представлен образец всякого человеческого характера, как хорошего, так и плохого»[110]. Среди последних он отмечал «разбойников, грабителей, карманников, распутников, прелюбодеев, азартных игроков, пасквилянтов, множителей бастардов, самозванцев, сводников, тунеядцев, хулиганов, лицемеров, щеголей-альфонсов».
Британский флот славился умением сплотить пеструю толпу непокорных в «братьев по оружию», по выражению вице-адмирала Горацио Нельсона. Увы, на
Байрон занял свое место на квартердеке. Вахтенные не просто наблюдали, они принимали участие в управлении сложным кораблем, никогда не спящим и постоянно движущимся левиафаном. Ожидалось, что Байрон, как гардемарин, будет помогать во всем – от установки парусов до передачи сообщений офицеров. Он быстро обнаружил, что у каждого есть свое рабочее место, указывавшее не только на то, где он трудится, но и на то, каково его место в иерархии. На вершине – командовавший с квартердека капитан Кидд. В море вне досягаемости любого начальства он обладал огромной властью. «Капитан для экипажа становился отцом и исповедником, судьей и присяжным, – писал один историк. – Его власть над ними была большей, чем у короля – король не мог приказать выпороть человека. А капитан мог приказать и приказывал своим людям вступить в бой и тем самым властвовал над жизнью и смертью каждого на борту»[111].
Лейтенант Роберт Бейнс[112] был старшим помощником капитана
Отдельной стратой были специалисты не морских ремесел: парусный мастер, латавший парусину, оружейник, затачивающий клинки, плотник, ремонтирующий мачты и затыкающий опасные протечки в корпусе, хирург, пользующий больных. (Из-за «лоблолли» – жидкой каши, раздаваемой больным его помощниками, – последних прозвали «юнги-лоблолли».)
Моряки также подразделялись по специальностям. Восхищавшие бесстрашием молодые и проворные марсовые стремительно карабкались вверх по мачтам, чтобы поднять паруса, взять рифы[114] и работать с парусами на верхних реях, паря в небе, как хищные птицы. Далее шли баковые, служившие на носовой части верхней палубы, где они управляли передними парусами, поднимали и опускали якоря, крупнейший весом под две тонны. Баковые обычно были самыми опытными, года в море изуродовали их тела: скрюченные пальцы, задубевшая кожа, шрамы от ударов плетью. На самой нижней ступеньке[115], на палубе, рядом с ревущим испражняющимся скотом, находились «шкафутские» – жалкие новички в морском деле, которым приходилось выполнять самую тяжелую, самую грязную работу.
Наконец, в отдельную категорию входили морские пехотинцы: прикомандированные из армии солдаты, жалкие сухопутные крысы. В море они подчинялись военно-морскому флоту и капитану
Чтобы корабль благоденствовал, все эти разрозненные элементы – будь то пехотинцы, матросы или офицеры – требовалось сплотить. Неумелость, промахи, глупость, пьянство – все могло привести к катастрофе. Один моряк назвал военный корабль «
В утренние часы Байрон наблюдал за этой «суммой человеческих механизмов». Он все еще изучал искусство мореплавания, проходя посвящение в таинственное общество[117], настолько странное, что одному юнге казалось, будто он «все время спит или видит сон»[118]. Кроме того, от Байрона, как от будущего офицера и просто джентльмена, требовалось научиться рисовать, фехтовать и танцевать и как минимум сделать вид, что он понимает латынь.
Один британский капитан рекомендовал молодому офицеру, проходящему обучение, принести на борт небольшую библиотеку с классическими произведениями Вергилия и Овидия и стихами Свифта и Мильтона. «Неверно полагать, что из любого болвана получится моряк, – объяснял капитан. – Я не знаю ни одной жизненной ситуации, требующей такого разностороннего образования, как у морского офицера… Он должен быть знатоком литературы и языков, математиком и воспитанным джентльменом»[119].
Байрону также требовалось научиться рулить, вязать узлы, поворачивать реи, или на морском жаргоне брасопить, и менять галс – направление движения корабля против ветра. А еще читать звезды и приливы, пользоваться квадрантом для определения своего положения, измерять скорость корабля, бросив в воду веревку с равномерно расположенными узлами и подсчитав, сколько их проскользнуло через его ладони за определенный период времени. (Один морской узел равнялся примерно 1,6 километра в час.)
Юноше предстояло постичь загадочный морской язык, взломать секретный код – иначе он прослывет сухопутной крысой. Уборную ему нельзя было называть иначе, как гальюн, – это просто дыра в палубе, через которую экскременты погружались в океан. И не дай бог ему вместо корабля сказать «судно». «Перекрестили» и самого Байрона. Экипаж стал называть его Джеком. Джон Байрон превратился в Просмоленного Джека.
В парусную эпоху, когда суда, движимые ветром, были единственным мостом через бескрайние океаны, морской жаргон распространился настолько, что его переняли сухопутные обыватели. Выражение «стоять по струнке» происходит от того, что юнг во время поверки на корабле строили, заставляя вставать пальцами ног вдоль шва палубы. «Бросить якорь» – где-либо прочно обосноваться; «держать нос по ветру» – уметь приспосабливаться к обстоятельствам, улавливать конъюнктуру – в море означало лавировать так, чтобы с максимальной выгодой использовать силу ветра, наполняющего паруса; «на всех парусах» означало двигаться крайне быстро. И, наоборот, «без руля и без ветрил» означает отсутствие какого-либо направления, целей. А выражение «закрывать на что-то глаза» обрело популярность после того, как вице-адмирал Нельсон, игнорируя сигнальный флаг командира об отступлении, нарочно поднес подзорную трубу к своему слепому глазу[120].
Байрону предстояло научиться не только говорить – и ругаться – как матрос, но и выдерживать суровый режим[121]. Его днем управлял звон колоколов – склянок, отмечавший каждые полчаса четырехчасовой вахты. (Полчаса отмеряли песочные часы – песок сыпался из одной колбы в другую через узкую горловину – склянку.) День за днем, ночь за ночью он слышал звон склянок и карабкался на свое место на квартердеке – дрожащий, ладони в мозолях, затуманенный взор. За нарушение правил могли привязать к снастям или, того хуже, выпороть кошкой-девятихвосткой – плетью из девяти ремней, разрывающих кожу.
Байрон учился познавать и радости морской жизни. Еды – преимущественно соленой говядины и свинины[122], сушеного гороха, овсяной каши и сухарей, – что удивительно, было в изобилии, и ему нравилось обедать с товарищами-гардемаринами, Исааком Моррисом и Генри Козенсом. Матросы собирались на артиллерийской палубе, снимали свисающие на веревках с потолка доски, ставили их на козлы, собирая импровизированные столы, и рассаживались вокруг по восемь человек. Сотрапезников каждый выбирал сам, и эти компании напоминали семьи, где не просто каждый день вместе выпивали пиво или ром, но доверяли друг другу и заботились о ближнем. У Байрона начали завязываться те глубокие дружеские отношения, которые неизбежно возникают в тесноте, и особенно близко он сошелся со своим сотрапезником Козенсом. «Более добродушного в трезвом виде человека я просто не знал»[123], – писал Байрон.
Были и другие радостные моменты, особенно по воскресеньям, когда офицер мог закричать: «Всем играть!» И вот уже кто-то играл в нарды и карты, а юнги резвились на такелаже. Ансон заслужил репутацию ловкого картежника, умело скрывавшего намерения за непроницаемым взглядом. Не менее страстно коммодор любил музыку, в каждый экипаж он брал не меньше одного или двух скрипачей[124], и матросы отплясывали жигу и кружили по палубе. О Войне за ухо Дженкинса распевали одну популярную песенку:
Возможно, самым любимым развлечением Байрона было сидеть на палубе «Вейджера» и слушать рассказы бывалых моряков – о потерянной любви, о крушениях и славных битвах. Эти рассказы дышали утверждением самой жизни – жизни рассказчика, которому удалось избежать смерти в прошлом и, возможно, повезет избежать ее в будущем.
Преисполнившись морской романтикой, Байрон начал описывать происходящее в дневнике. Все казалось «изумительным» или «поразительнейшим». Он отмечал неведомых существ, таких как экзотическая птица – «самая удивительная из тех, что я когда-либо видел» – с орлиной головой и перьями, «черными, как смоль, и блестящими, как тончайший шелк»[126].
Однажды Байрон услышал ужасающий приказ, отдаваемый, так или иначе, каждому гардемарину: «Подняться на мачту!» После тренировок на меньшей бизани теперь ему предстояло взобраться на грот, самую высокую из трех мачт, поднимавшуюся на несколько сотен футов. Его, как и любого другого моряка на «Вейджере», падение с такой высоты, несомненно, убило бы. Британский капитан вспоминал, как однажды, когда два его лучших юнги карабкались наверх, один сорвался и сбил другого. Упали оба. «Они ударились головами о дула орудий. Я шел по квартердеку и стал свидетелем этого ужаснейшего зрелища. Невозможно передать вам мои чувства или даже попытаться описать общее горе корабельной команды»[127].
Байрон обладал немалой чувствительностью (друзья замечали, что его привлекала изысканность), однако болезненно реагировал, когда его считали утонченным франтом. Как-то раз он сказал одному члену экипажа: «Я могу переносить трудности так же, как и лучшие из вас, и должен закаляться»[128]. И он начал свое восхождение. Для него было крайне важно забраться на мачту с наветренной стороны, чтобы при крене корабля его тело хотя бы прижимало к канатам. Он перелез через туго натянутый трос-леер и поставил ноги на выбленки – маленькие горизонтальные веревки, прикрепленные к вантам, почти вертикальным канатам, поддерживающим мачту. Используя эту веревочную сетку как шаткую лестницу, Байрон взбирался все выше. Он поднялся на три, пять, семь с лишним метров. От ветра мачта раскачивалась, а канаты в его руках дрожали. Примерно на трети пути Байрон оказался рядом с грота-реем, деревянным рангоутом[129], отходившим от мачты, как поперечина креста, с которого разворачивали грот. На фок-мачте могли повесить на веревке осужденного мятежника – пустить, так сказать, «прогуляться по Лестничному переулку и по Пеньковой улице».
Недалеко от грота-рея находился грот-марс – небольшая платформа, где Байрон мог отдохнуть. Самый простой и безопасный способ попасть на грот-марс – проскользнуть через отверстие в середине. Впрочем, эта «дыра для наземных крыс» считалась путем исключительно для трусов. Если только Байрон не хотел, чтобы над ним насмехались до конца плавания (не лучше ли сразу разбиться насмерть?), ему следовало перелезть через край платформы, держась за тросы – путенс-ванты. Эти тросы шли под углом, и в результате юноша оказался почти параллельно палубе. Теперь ему предстояло нащупать ногой выбленку и подтянуться на платформу.
Забраться на грот-марс было лишь первым этапом. Мачта состоит из трех больших поставленных одна на другую секций. Впереди еще две. По мере того как юноша продолжал подниматься, канаты вант сходились, а промежутки между ними становились все у́же. Новичку требовалось нащупывать опору для ног, а на такой высоте между горизонтальными выбленками уже не было места, чтобы повиснуть на локте для отдыха. Подгоняемый ветром Байрон миновал грот-стеньгу, к которой крепился второй большой брезентовый парус, и салинги – деревянные поперечины, на которых забирался впередсмотрящий для лучшего обзора. Юноша продолжал восхождение, и чем выше, тем явственнее ощущал, как качается мачта на ветру. Ванты, которые он сжимал, сильно мотало. Эти веревки были покрыты смолой – для лучшей сохранности. За состояние вантов отвечал боцман. Байрон осознал непреложную истину деревянного мира: жизнь каждого человека зависела от действий других. Экипаж напоминал клетки человеческого тела – и конечно же, всего одна злокачественная «клетка» могла погубить всех.
Наконец Байрон оказался почти в тридцати метрах над водой. Он добрался до грот-брам-рея, где крепился самый верхний парус на мачте. К основанию рея была привязана веревка, и юноше приходилось перебирать по ней ногами, грудью налегая на рей для сохранения равновесия. Затем он стал ждать приказаний: свернуть парус или только зарифить – убрать его часть, уменьшив полощущееся при сильном ветре полотно. Герман Мелвилл, служивший на военном корабле США в 1840-е, писал в
Утром 25 октября 1740 года, спустя тридцать семь дней после выхода эскадры из Британии, дозорный на «Северне
Эскадра бросила якорь в бухте на восточной стороне острова – последняя остановка экспедиции перед почти девятью с лишним тысячами километров через Атлантику к южному побережью Бразилии. Ансон приказал экипажу быстро пополнить запасы воды и древесины, а также взять побольше ценного вина. Ему не терпелось двигаться дальше. Переход до Мадейры он хотел совершить максимум за две недели, но из-за встречных ветров на него ушло втрое больше времени. Казалось, все былые надежды на путешествие вокруг Южной Америки южным летом испарились. «Наше воображение тревожили трудности и опасности зимнего перехода вокруг мыса Горн»[134], – признавался преподобный Уолтер.
Третьего ноября не снявшийся с якоря флот потрясли еще два события: во-первых, капитан «Глостера» и сын адмирала Джона Норрейса, Ричард Норрейс, попросил собственной отставки. «Поскольку я был очень болен с тех пор, как покинул Англию, – писал он в рапорте Ансону, – я опасаюсь, что состояние моего здоровья не позволит мне отправиться в такое долгое путешествие»[135]. Коммодор его прошение удовлетворил, хотя и презирал любое малодушие, презирал настолько, что впоследствии убедил военно-морской флот добавить в устав положение, по которому любой признанный виновным в проявлении «трусости, разгильдяйства или подстрекательства» в бою «должен приговариваться к смертной казни»[136]. Даже преподобный Уолтер, которого коллега описывал как «человека скорее тщедушного, слабого и болезненного»[137], сказал о страхе: «Присмотрись к нему! Это гнусная страсть, унижающая человеческое достоинство!»[138] Уолтер резко заметил, что Норрейс «бросил» свою команду[139]. Позже в ходе войны, когда Ричард Норрейс был капитаном другого корабля, его обвинили в том, что он выказал «признаки сильнейшего страха»[140], отступив в бою, и привлекли к суду военно-морского трибунала. В письме в Адмиралтейство он утверждал, что будет рад возможности «смыть тот позор, который на меня возвели злоба и ложь»[141]. Но перед слушанием дезертировал – и никаких вестей о нем больше не было.
Уход Норрейса вызвал каскад повышений по службе среди командиров. Капитан «Перла» был назначен на «Глостер», более мощный военный корабль. Капитан «Вейджера» Денди Кидд – которого другой офицер охарактеризовал как «достойного и гуманного командира, пользующегося всеобщим уважением на борту своего корабля»[142], – перешел на «Перл». Его место на «Вейджере» занял сын аристократа Джордж Мюррей, командовавший шлюпом «Триал».
«Триал
Удача наконец повернулась к Чипу. Пускай восьмипушечный «Триал
Разные капитаны – разные порядки: Байрону пришлось приспосабливаться к новому командиру
Если рокировка командиров выбила Байрона и других людей из колеи, второе событие было еще тревожнее. Губернатор Мадейры сообщил Ансону, что у западного побережья острова скрывается испанская армада как минимум из пяти огромных военных кораблей, включая 66-пушечник с командой почти в семьсот человек, 54-пушечник с пятьюстами бойцами и колоссальный 74-пушечник с семью сотнями комбатантов. Слухи о миссии Ансона просочились наружу – позднее разглашение подтвердилось, когда в Карибском море британский капитан захватил корабль с испанскими документами, где подробно излагались все собранные об экспедиции Ансона «разведывательные данные»[144]. Противник все знал и отрядил армаду во главе с Писарро. Преподобный Уолтер отметил, что эти корабли «предназначались для того, чтобы остановить нашу экспедицию»[145], добавив, что «они обладали над нами значительным превосходством в силах»[146].
Для ухода с Мадейры эскадра дождалась темноты, а Байрону и его товарищам приказали во избежание обнаружения погасить бортовые фонари. Охотник и жертва поменялись местами. Испанская армада жаждала крови британской флотилии.
Глава третья
Комендор
Один из морских пехотинцев «Вейджера
Движение каждого номера в расчете имело свой смысл. Юнга, прозванный «пороховой обезьяной», бежал через орудийную палубу за картузом, который подавали из порохового погреба, где под замком и охраной морских пехотинцев держали все взрывчатые вещества. Внутри запрещалось зажигать свечи.
Юнга брал картуз с несколькими килограммами пороха и спешил к орудию, к которому был приписан, стараясь не наткнуться на сплетение людей и механизмов, дабы не произошел взрыв. Другой номер расчета брал картуз и опускал его в дуло. Затем заряжающий забивал внутрь восьмикилограммовое чугунное ядро, а сверху – фиксировавший его веревочный пыж. Каждый ствол помещался на орудийном станке с четырьмя деревянными колесами, и расчет талями[149], блоками и тросами тянул станок до тех пор, пока дуло не высовывалось из порта. Одно за другим по обоим бортам корабля появлялись орудия.
Тем временем шкотовые и матросы на реях занимались парусами. В море нет постоянной позиции: корабль всегда движется, следуя за ветром или течением. Поэтому капитанам приходится приспосабливаться к стихии, а также к маневрам коварного противника, что требует огромных тактических навыков – артиллерийских и мореходных умений. В горячке боя с летящими со всех сторон пушечными ядрами, картечью, пулями, полуметровыми осколками капитану может понадобиться поднять или, наоборот, спустить паруса, сделать галс или поворот фордевинд[150], броситься в погоню или, напротив, обратиться в бегство. Иногда и вовсе требуется протаранить неприятельский корабль, чтобы моряки с топорами, саблями и шпагами бросились на абордаж, сменив артиллерийскую перестрелку на рукопашный бой.
Люди на «Вейджере» работали молча, звучали лишь отрывистые команды: «Проколоть картуз… Навести орудие… Поднести фитиль… Огонь!»
Командир расчета, также производивший запал, вставлял медленно горящий фитиль в запальное отверстие на закрытом конце ствола, а потом отпрыгивал в сторону вместе с остальным расчетом. И вот картуз воспламенялся – гремел выстрел такой силы, что орудийный станок резко откатывался назад, пока его не останавливал трос для крепления пушек у бортов. Не отскочи вовремя, тебя попросту раздавит. По всему кораблю громадные орудия изрыгали пламя[151] и крутящиеся в воздухе восьмикилограммовые ядра, несущиеся со скоростью свыше 350 метров в секунду, глаза застилал дым, рев оглушал, а палубы содрогались будто от судорог.
Посреди этого жара и пламени стоял главный комендор[152] «Вейджера» Джон Балкли. Казалось, он один из немногих в разношерстной корабельной команде был готов к возможной атаке. Но объявленная тревога оказалась учебной – коммодор[153] Ансон, узнав о притаившейся испанской армаде, принялся с еще бо́льшим фанатизмом готовить всех к бою.
Балкли исполнял обязанности с безжалостной эффективностью одного из своих холодных черных орудий. Он отдал военно-морскому флоту более десяти лет своей жизни. Начинал он с самой грязной и тяжелой работы – по локоть в смоле откачивал трюмные воды, учился вместе с угнетенными «смеяться над мстительный злобой»[154], по выражению одного моряка, «ненавидеть притеснение, поддерживать в беде». Он пробивался наверх с самой нижней палубы, пока за несколько лет до экспедиции Ансона не предстал перед квалификационной комиссией и не сдал устный экзамен на комендора.
Если звание капитана и лейтенанта присваивала Корона и они после плавания часто меняли корабли, технические специалисты, такие как комендор и плотник, получали патент от адмиралтейского совета по военно-морскому флоту и закреплялись за одним кораблем, становившимся их домом. Стоявшие рангом ниже «королевских офицеров», именно они во многих отношениях были сердцем корабля: профессиональным командным составом, обеспечивающим его бесперебойную работу. Балкли отвечал за все орудия смерти «Вейджера». Это была решающая роль, особенно в военное время, что отражали военно-морские наставления: статей об обязанностях комендора в них насчитывалось больше, нежели у капитана или даже лейтенанта. Один коммандер[155] выразился так: «Комендор в море должен быть искусным, осмотрительным и смелым, потому что в его руках сила корабля»[156]. «Вейджер» перевозил боеприпасы для всей эскадры, и Балкли начальствовал над обширным арсеналом, пороху в котором хватило бы, чтобы взорвать небольшой город.
Набожный христианин, он надеялся однажды обрести то, что называл «Садом Господним»[157]. Хотя на «Вейджере» должны были проводить воскресные богослужения, Балкли жаловался, что «молитвой на борту совершенно пренебрегали»[158], а в военно-морском флоте «отправление религиозных обрядов с должной торжественностью совершается так редко, что за многие годы службы мне известен всего лишь один подобный пример». Он взял с собой книгу «Образец христианина, или Трактат о подражании Иисусу Христу», и казалось, что на чреватое опасностями путешествие он, по крайней мере отчасти, смотрел как на способ приблизиться к себе и, что важнее, к Богу[159]. Библия учит, что страдание может «заставить человека познать себя», но в этом мире искушений «земная жизнь человека – это война»[160].
Несмотря на свою веру, а может, благодаря ей Балкли освоил черную магию артиллерийского дела и был преисполнен решимости превратить «Вейджер», если воспользоваться одним из любимейших его выражений, «в ужас всех его врагов»[161]. Он знал точно определенную точку на гребне волны, когда команда должна открыть огонь. Он умело смешивал содержимое картузов и набивал снаряды зернистым порохом, а когда нужно, выдергивал запалы зубами. Но самое главное – он ревностно охранял доверенные ему боеприпасы, зная, что их попадание в небрежные или мятежные руки может уничтожить корабль изнутри. В военно-морском наставлении 1747 года подчеркивалось, что комендор должен быть «трезвым, осмотрительным, честным человеком»[162], и это описание – подлинный портрет Балкли, в особенности уточнение, что немало самых лучших комендоров пришли с «самой низкой должности на борту, поднявшись до высокого служебного положения благодаря чистому усердию и трудолюбию»[163]. Балкли был настолько умелым и заслуживающим доверия, что, в отличие от большинства комендоров на военных кораблях, был назначен вахтенным офицером «Вейджера». В дневнике он с оттенком гордости записал: «Хотя на корабле я и служил комендором, на протяжении всего похода я был вахтенным офицером»[164].
Балкли, по замечанию одного морского офицера, казался прирожденным лидером. Тем не менее он застрял на своей должности. В отличие от гардемарина Джона Байрона или их нового капитана Джорджа Мюррея, в его жилах не текла голубая кровь. У него не было знатного отца или могущественного покровителя, способного проложить ему дорогу на квартердек. Он мог быть выше Байрона по званию – и служить ему Вергилием в лабиринтах военного корабля, – но все равно стоял на несколько ступеней ниже в социальной иерархии. Конечно, комендоры становились лейтенантами или капитанами, однако это было редкостью. Вдобавок чересчур прямолинейный и слишком независимый Балкли к начальству не подлизывался, считая это «недостойным» поведением[165]. Как заметил историк Николас Роджер, «в освященной веками английской традиции специалисты оставались на своих местах, а командовали “королевские офицеры”, получившие исключительно морское образование»[166].
Не вызывает сомнений, что Балкли был физически силен. Однажды он подрался с приспешником тиранившего «Вейджер» боцмана Джона Кинга. «Он вынудил меня защищаться, и я его быстро приструнил»[167], – записал в дневнике Балкли. Однако никаких сведений о внешности Балкли, о том, высоким он был или коренастым, лысым или густоволосым, светло- или темноглазым, до нас не дошло. Ему было просто не по карману заказать портрет знаменитому художнику Джошуа Рейнолдсу, позируя в парадной форме и напудренном парике, как могли и позволили себе Ансон, Байрон и гардемарин «Центуриона» Огастес Кеппел. (Кеппел на портрете предстал в классическом образе Аполлона – он идет по берегу вдоль вздымающегося пеной морского прибоя.) Прошлое Балкли тоже во многом неясно, точно оно, как и его мозолистые руки, замарано смолой. В 1729 году он женился на некой Мэри Лоу. У них родились пятеро детей: старшей, Саре, было десять, а младшему, Джорджу Томасу, – меньше года. Жили они в Портсмуте. Это все, что известно о молодости Балкли. В нашем повествовании он всплывает наподобие одного из прибывших на американский фронтир поселенцев без яркой предыстории – человеком, ценимым только за свои поступки здесь и сейчас.
Тем не менее некий отблеск сокровенных мыслей Балкли нам доступен, в силу того что он умел писать – и писал хорошо. В отличие от других старших офицеров, ему не вменялось в обязанность вести бортовой журнал, но он все равно делал записи для себя. Бортовые журналы – тома[168], писанные на толстых листах бумаги гусиным пером и чернилами, а порой, когда корабль качало, смазанными или размытыми брызгами морской воды, были разграфлены на столбцы, где ежедневно отмечались направление ветра, местонахождение или курс корабля и любые «замечательные наблюдения и происшествия». Записи требовалось вести обезличенно, точно дикие стихии можно унять, кодифицируя их. Даниэль Дефо сетовал, что бортовые журналы моряков часто представляли собой всего лишь «утомительные отчеты о том… сколько лиг[169] пройдено за день, откуда дул ветер и когда он дул сильно, а когда – слабо»[170]. Тем не менее эти «дневники наблюдений» обладали некоторой повествовательной динамикой, имели завязку, кульминацию и развязку, множество сюжетных линий и неожиданных поворотов. Некоторые писари и вовсе вели весьма личные заметки. Балкли в одном из своих бортовых журналов переписал строфу стихотворения:
После плавания капитан корабля передавал вахтенные журналы Адмиралтейству. Это была бесценная для ведомства информация – настоящая энциклопедия морей и неизвестных прежде земель. Ансон и его офицеры часто сверялись с вахтенными журналами тех немногих моряков, которые отважились обогнуть мыс Горн.
Более того, эти «журналы памяти»[172], как их назвал один историк, содержали записи о любых неоднозначных поступках или несчастных случаях, имевших место во время плавания. В случае необходимости журналы представляли в качестве доказательств в военно-морских трибуналах, иногда от них зависели карьеры и жизни. Трактат XIX века о практическом мореплавании советовал «каждый вахтенный журнал вести аккуратно и избегать любых вставок и подчисток, потому что оные всегда вызывают подозрения»[173]. И далее: «Записи после каждого события надо производить как можно скорее, и не следует писать ничего такого, чего вы не хотели бы придерживаться в суде».
Нередко бортовые журналы становились основой популярных приключенческих рассказов[174]. Спрос на «морские байки» все возрастал, подпитываемый развитием станочного книгопечатанья, растущей грамотностью и извечным любопытством ко всему неизведанному. В 1710 году граф Шефтсбери заметил, что рассказы о море «в наши дни – это то же самое, что рыцарские романы для наших предков»[175]. Книги, разжигавшие пылкое воображение таких юношей, как Байрон, обычно нередко были не чем иным, как переработкой бортового журнала, щедро приправленной измышлениями автора.
Балкли свой бортовой журнал издавать не планировал – подобные развлечения были в моде у высших офицеров или людей определенного положения и класса. Тем не менее, в отличие от казначея «Триала» Лоуренса Милькампа, признавшегося в своем журнале, насколько ему «не по плечу»[176] задача «написания следующих страниц», Балкли наслаждался, описывая то, что видел. Это даровало ему голос, даже если голос этот, кроме него, никто никогда не услышит.
Однажды ранним ноябрьским утром, вскоре после того как Балкли и сотоварищи вышли с Мадейры, впередсмотрящий с мачты заметил на горизонте парус. Он поднял тревогу: «Вижу корабль!»
Ансон позаботился, чтобы все его военные суда сблизились для быстрого формирования боевой линии[177] – корабли равномерно, цепью выстраивались друг за другом, консолидируя силы и защищая наиболее слабые звенья. Обычно два флота начинали бой именно в этом построении[178], однако постепенно оно менялось, апофеозом чего в 1805 году стал Трафальгар, где вице-адмирал Горацио Нельсон бросил вызов жесткой боевой линии, чтобы, по его словам, «удивить и сбить с толку противника» и «тот не понял бы моих намерений»[179]. Во времена Ансона искушенные капитаны тоже часто скрывали свои намерения, используя уловки и обман. Капитан мог подкрасться в тумане и встать с наветренной стороны от противника, перекрывая ему ветер. Или изобразить, что терпит бедствие, прежде чем напасть. Или притвориться другом, возможно, подняв иностранный флаг, чтобы атаковать в упор.
После того как наблюдатель Ансона заметил судно, необходимо было определить, друг это или враг. Один моряк с протокольной точностью описал события, последовавшие за обнаружением неопознанного корабля. Капитан бросился вперед и крикнул впередсмотрящему:
– Эй, на грот-мачте![180]
– Сэр!
– Как он выглядит?
– С прямым парусным вооружением, сэр.
Капитан потребовал тишины на носу и на корме и некоторое время спустя крикнул еще раз:
– Эй, на грот-мачте!
– Сэр!
– Как он выглядит?
– Большой, направляется к нам, сэр.
Офицеры и команда «Вейджера» изо всех сил старались разглядеть корабль, определить его государственную принадлежность и понять намерения. Но тот был слишком далеко, всего лишь грозная тень на горизонте. Ансон дал сигнал капитану Чипу, только что воцарившемуся на квартердеке быстроходного «Триала», броситься в погоню и провести разведку. Чип и его люди подняли паруса и отправились в путь. Балкли и остальные ждали и вновь готовили пушки. Люди были напряжены – все же ведение войны в огромном океане с ограниченными средствами наблюдения и связи давало о себе знать.
Два часа спустя Чип догнал корабль и произвел предупредительный выстрел. Сменив направление, он позволил Чипу приблизиться. Оказалось, это всего лишь голландское судно, шедшее в Ост-Индию. Солдаты эскадры вернулись с боевых постов на вахту – ибо враг, подобно скрытой силе моря, мог появиться на горизонте снова.
Вскоре после инцидента с голландским судном началась невидимая осада[181]. Хотя пушки молчали, многие спутники Балкли слегли. Юнгам не хватало сил, чтобы карабкаться на мачты. Сильнее прочих страдали принудительно завербованные инвалиды, в лихорадке и поту они корчились в гамаках, их постоянно рвало. Некоторые бредили, и за ними требовалось присматривать, чтобы они не свалились в море. Бактериальная тифозная бомба, заложенная в кораблях перед отплытием, взорвалась. «Наши люди стали раздражительными и болезненными», – заметил один офицер, добавив, что лихорадка «воцарилась среди нас»[182].
Когда эскадра находилась в Британии, зараженных можно было хотя бы доставить для лечения на берег, теперь же они оказались заперты в ловушке переполненных кораблей – ограничение контактов на близком расстоянии даже при понимании этой идеи было невозможно, – и завшивленные тела прижимались к ничего не подозревающим новым жертвам. Вши переползали с одного моряка на другого, и, хотя укусы этих насекомых не были опасны, оставляемые ими в образовавшейся ране фекалии кишели бактериями. Стояло моряку просто почесать место укуса – а слюна вши вызывала зуд, – как он невольно заражался. Болезнетворные микроорганизмы невидимой абордажной командой проникали в его кровь, а потом зараза распространялась вшами по крови всей эскадры.
Балкли не знал, как защититься, кроме как еще истовее молиться Богу. Хирург «Вейджера» Генри Эттрик устроил лазарет на нижней палубе, где места для подвески гамаков было больше, чем в операционной в кубрике гардемаринов. (Сама защита больных моряков под палубой от неблагоприятных погодных условий со временем стала обозначать недомогание.) Эттрик, преданный больным и умелый хирург, был способен ампутировать конечность за несколько минут. Он разработал то, что назвал «машиной для вправления переломов бедра»[183] – семикилограммовое приспособление с колесом и шестерней, которое, как он обещал, обеспечит выздоровление пациента без хромоты.
Несмотря на такие инновации, Эттрику и другим врачам его эпохи не хватало научных знаний о болезнях, и они понятия не имели, как остановить вспышку сыпного тифа. Преподаватель с «Цицерона» Паско Томас ворчал, что теории Эттрика об инфекционных заболеваниях представляли собой «поток полубессмысленных или бессмысленных слов»[184]. Понятия о микробах еще не возникло, хирургические инструменты не стерилизовали, а паранойя по поводу источника эпидемии разъедала моряков не хуже, чем сама болезнь. Распространялся ли сыпной тиф через воду? Или через грязь? Через прикосновение? Взгляд? Одна из господствующих медицинских теорий утверждала, что некоторые застойные среды, например на корабле, испускают миазмы, вызывающие болезни. Считалось, нечто поистине смертоносное буквально витало «в воздухе».
Когда члены команды эскадры Ансона заболели, офицеры и хирурги бродили по палубам, вынюхивая потенциальных возбудителей инфекции: грязный трюм, заплесневелые паруса, протухшее мясо, человеческий пот, гнилую древесину, дохлых крыс, мочу и экскременты, немытый скот, нечистое дыхание. Зловоние породило казнь песьими мухами – настолько библейскую, что, по замечанию Милькампа, было небезопасно «человеку открыть рот из страха, что они залетят ему в горло»[185]. Некоторые члены экипажа вырезали из досок импровизированные опахала. «Этим людям приказали ими размахивать, развеивая зараженный воздух»[186], – вспоминал офицер.
Капитан Мюррей и другие старшие офицеры провели экстренное совещание с Ансоном. Балкли не пригласили – в определенные места вход ему был заказан. Вскоре он узнал, что офицеры обсуждали, как впустить больше воздуха на нижние палубы. Ансон приказал плотникам вырезать шесть дополнительных отверстий в корпусе каждого военного корабля чуть выше ватерлинии. Однако это не помогло – число зараженных росло как на дрожжах.
Эттрик и другие врачи, работавшие в лазарете, были потрясены. Тобайас Смоллетт, чей плутовской роман «Приключения Родрика Рэндома» основан на опыте работы помощником морского хирурга во время войны с Испанией, писал об эпидемии: «Я подивился больше тому, что кто-нибудь из них может выздороветь, чем тому, что им предстоит отправиться на тот свет. Там я увидел, что на каждого […] приходилось не больше четырнадцати дюймов [тридцать пять сантиметров] пространства; увидел, что они лишены дневного света и свежего воздуха, дышат только зловонными испарениями собственных своих испражнений и больного тела»[187][188]. Боровшегося за жизнь в пустынных морях вдали от дома навещали товарищи, поднося к его невидящим глазам фонарь и пытаясь его подбодрить – или, возможно, «лия на него немые слезы или зовя самыми душераздирающими словами»[189], как писал один капеллан военного корабля.
В один из дней из лазарета «Вейджера» вышли несколько человек, неся длинный замотанный тюк. Это было тело одного из их товарищей. По традиции, труп, который хоронили в море, заворачивали в гамак вместе с как минимум одним пушечным ядром[190]. (Когда гамак зашивали, последним стежком иглы часто проводили сквозь нос покойного, чтобы убедиться, что он мертв.) Тело клали на доску и накрывали флагом Британии «Юнион Джек», что делало его меньше похожим на мумию. Все личные вещи покойного, одежду, книги, рундук выставляли на аукцион, чтобы собрать деньги для его вдовы или других членов семьи. Часто даже самые суровые моряки предлагали непомерные цены за вещи покойного. «Смерть всегда мрачна, но в море особенно, – вспоминал один моряк. – Человек был с тобой рядом – буквально под боком, – ты слышал его голос, а мгновение спустя он исчезал, и ничто, кроме образовавшейся пустоты, не говорило о его утрате… На полубаке, где висел его гамак, всегда было свободное место, а в ночной вахте не хватало одного человека. Одного человека не хватало взяться за руль, и одного не хватало с тобой на реях. Тебе недоставало его фигуры и звука его голоса, потому что привычка сделала их для тебя почти необходимостью, и его утрату ты ощущал всеми органами чувств»[191].
Прозвонил колокол «Вейджера» – Балкли, Байрон и их товарищи собрались на палубе, на досках-сходнях и гиках. Рядом выстроились офицеры и экипажи других кораблей, образовав своеобразную траурную процессию. Боцман крикнул: «Шляпы долой!» – и провожающие обнажили головы. Они молились за умершего, а может, и за себя.
Капитан Мюррей произнес: «Засим мы предаем его тело морским глубинам». Флаг сняли, доску подняли, и тело соскользнуло с планширя – горизонтального бруса на ограждении корабля. Тишину нарушил всплеск. Балкли и его товарищи смотрели, как их соратник уходит на дно под тяжестью пушечного ядра, исчезает в своем последнем странствии в океанских безднах.
Шестнадцатого ноября капитаны «Анны» и «Индастри», пары кораблей снабжения, сопровождавших эскадру, сообщили Ансону, что они исполнили свой контракт с военно-морским флотом и хотят вернуться домой – желание, несомненно, усиленное свирепствующей эпидемией и все более близким мысом Горн. Поскольку у эскадры не было места для хранения остававшейся на борту двух кораблей провизии, в том числе тонн бренди, Ансон решил отпустить только обладавший худшими мореходными качествами «Индастри».
На борту каждого военного корабля находилось как минимум четыре лодки для перевозки грузов и людей на берег или между кораблями. Самым большим из них был почти одиннадцатиметровый баркас, и на каждой из таких лодок можно было идти как под парусом, так и на веслах. Эти суденышки были привязаны к палубе корабля, и, чтобы начать рискованный процесс перевалки оставшихся запасов «Индастри», люди Ансона принялись спускать лодчонки в бурное море. Тем временем многие офицеры и члены экипажа в спешке писали письма в Британию для передачи через «Индастри». Могли пройти месяцы, если не годы, прежде чем у них появится возможность снова связаться с близкими. Балкли мог сообщить жене и детям, что, хотя смерть кралась за эскадрой, он чудом остался здоров. Если хирурги правы и лихорадка вызвана ядовитыми запахами, то почему одни люди на корабле пострадали, а другие нет? Многие верующие считали, что смертоносные болезни коренятся в падшей – праздной, невоздержанной, развратной – человеческой природе. Первый медицинский учебник для морских хирургов, изданный в 1617 году, предупреждал, что болезни – это кара Всевышнего, искореняющего «грешников с лица Земли»[192]. Возможно, моряков Ансона карали казнью египетской, а Балкли ради некой благой цели щадили.
В ночь на 19 ноября перевалка груза с «Индастри» завершилась. Балкли лаконично записал в своем журнале: «Транспорт “Индастри” ушел»[193]. Вскоре судно захватили испанцы, о чем ни он, ни другие люди на борту эскадры понятия не имели. Письма до Британии так и не дошли.