Парность. Пронизывающая всю композицию парность является наглядным иконическим отображением (можно сказать, метонимической проекцией в стиховую сферу) того контакта между членами любовной пары, о котором столь прозрачно и красноречиво умалчивает повествование[97]. А систематическое соотношение два к одному между длинными нечетными и короткими четными строками (как в рефренных, так и в куплетных строфах) эффектно иконизирует приравнивание «большого» и «малого».
Почти идеально бинарна система рифм. Все строки рефренных строф, как мужские, так и женские, зарифмованы сугубо на
Наконец, парностью в значительной мере определяется лексический репертуар ЗН. Многие словосочетания, слова и формы проходят в тексте дважды — повторяются либо буквально, либо в виде синонимов, паронимов, квазисинонимов или иных соотнесенных лексем/форм. Ср. в порядке появления:
Куплеты, рефрены и их взаимодействие. Установка на четность, повторность и обрамление определяет и строфическую структуру стихотворения. В нем восемь четверостиший двусложного размера — равномерно чередующихся четырех- и двустопных ямбов с чередованием мужских и женских рифм (Я4/2мж). Ровно половина строф (четыре четверостишия) наполовину состоит из неизменных рефренов, занимающих вторые половины этих строф, а сами рефрены содержат еще и внутренний повтор базового предложения (
В каком-то смысле это «неправильность», и ее можно было бы избежать, но только ценой отказа от обрамляющего расположения двух рефренных строф (I и VIII) — еще одной симметричной конструкции, продиктованной глубинным решением[98]. Да идеальная правильность построений никогда и не была характерна для Пастернака, охотно шедшего на импровизационные нарушения симметрий — порывистые взлеты и спады поэтической энергии, соответствующие тематической установке не только на умудренную простоту, но и на чудесную иррациональность. В композиции ЗН «порывистость» и «симметричность» органично совмещаются: две куплетные строфы (IV–V) идут подряд, повышая напряженность интимного эпизода, но располагаются в центре симметричной кольцевой структуры ABABBABA[99].
Вообще говоря, рефренный фрагмент в стихах песенного типа может оставаться неизменным и никак не вовлекаться в основное действие (иногда вообще сводясь к повторяющимся более или менее бессодержательным ритмическим восклицаниям типа
В ЗН применен, конечно, второй, более драматичный вариант рефренной композиции. Применен очень оригинально и двояким образом.
Первые половины рефренных строф текстуально меняются, откликаясь на куплетное развитие. Вторые же половины, собственно рефренные, словесно не варьируются, зато с самого начала и на протяжении всего сюжета монотонно сосредотачиваются на поставляемом ими главном персонаже стихотворения — свече. При этом полная повторность полустрофы о горящей свече последовательно работает на успех противостояния этого «домашнего малого» опасному «заоконному большому», — работает не только своей упорной неизменностью, но и тем, что подталкивает дальнейшее развертывание свечного мотива в непосредственно следующих за концами рефренов первых строках куплетных строф.
Таковы нетривиальные композиционные приемы, которыми реализуется — несмотря на многочисленные структурные различия между двумя типами строф — единство поэтического сюжета о свече и метели. Взаимному перетеканию/подталкиванию куплетов и рефренов способствует сплавляющая их интонационная и просодическая цельность стихотворения — оно написано:
— в единой повествовательной манере — с некой отчужденной точки зрения;
— в едином грамматическом ключе — в несовершенном виде прошедшего времени;
— единым размером и строфикой — двучленными четверостишиями Я4/2мж, часто с синтаксическими остановками посередине;
— и скреплено цепочкой настойчивых аллитераций на
Об остальных аспектах композиции речь пойдет в ходе построфного рассмотрения текста.
I строфа. Это первая рефренная строфа, открывающая, как выяснится, повествовательную рамку всего стихотворения. Она зарифмована и достаточно четко оркестрована на
Рефренность этой строфы будет целиком осознана задним числом (когда аналогичные ей станут чередоваться со строфами другого типа), но намечается сразу. Подчеркнуто повторна уже и первая половина строфы (
Намеченная конструкция не чисто формальна: в первых половинах рефренных
Но смежность у Пастернака, как известно, не случайна — полна смысла и скрытой до поры до времени сюжетной и тропогенной энергии. Свече, появляющейся в заведомо рефренной роли под конец в целом рефренной строфы, предстоит выступить важнейшим персонажем и движителем других, куплетных, строф.
На специфически языковом уровне I строфа сразу задает мотив надличности происходящего во внешнем мире — употреблением и повтором безличной формы глагола (
Вводится уже в этой строфе и мотив физического контакта. Если между миром (метелью) и домом (свечой) взаимодействие остается в основном виртуальным, то внутри каждой из полустроф контакты, правда пока что без особого пастернаковского нажима, намечаются. Это бурный, активный, хотя и характерным образом размытый, направленный во все стороны, но без определенной цели контакт между метелью и охватываемым ею огромным, чуть ли не всемирным, пространством, и скорее нейтральный контакт — между одинокой свечой и еще одним элементом обстановки, столом. В первом случае употреблены достаточно динамичные предлоги
Грамматически строфа написана в несов. виде прош. вр. и читается как повествующая, скорее всего, об однократных незаконченных неопределенно длящихся событиях в прошлом. На однократное прочтение эксплицитно указывает и заглавие стихотворения — словосочетание в однозначно единственном числе. Впрочем, настойчивые повторы глаголов в каждой из полустроф подсказывают возможность и многократного истолкования этих форм, что в особенности верно для повтора, который пройдет через все рефренные строфы:
В плане просодии строфа примечательна разве что полноударностью начальной строки (I форма Я4), — стихотворение открывается на громкой метельной ноте. Напротив, 3‐я строка написана самой обычной — наиболее частотной — IV формой, с пропуском ударения на третьей стопе; эта форма будет неоднократно возвращаться в нечетных строках, но будут и интересные отклонения. Двустопные четные строки ЗН почти целиком полноударны — за одним эффектным исключением.
II строфа. Это первая из куплетных, то есть собственно сюжетных, строф, зарифмованных на
В предметном плане это проявляется в нацеленных на физический контакт движениях снежных хлопьев и роя мошкары. Хлопья устремлены к окну, излюбленному пастернаковскому медиатору между домом и внешним миром, а мошкара — к пламени, не строго, но в данном контексте достаточно прозрачно указывающем на горящую свечу, только что дважды помянутую в конце предыдущей строфы. И предлог
Содержательно же это развернутое сравнение служит «приятию метели» — ее парадоксальному «утеплению, одомашнению, очеловечению». Утепление достигается наложением зимней картины на летнюю (заодно увеличивается временной размах повествования) и устремленностью мошкары, а переносно — снежных хлопьев, к свече. Одомашнению способствует контакт с окном. А очеловечение вчитывается в ситуацию сравнением неодушевленных хлопьев с одушевленной мошкарой. И
Придание хлопьям целенаправленного устремления к окну — это, разумеется, прежде всего троп, но у него есть и искусно предусмотренная опора в предметной реальности. Хлопья, которые описываются как слетающиеся к оконной раме, действительно (хотя и чисто визуально) выделяются из общего хаотичного кружения снега (= равнодушной природы) — тем, что около окна на них падает свет из комнаты. Подспудно таким образом опять-таки задействуется пламя свечи, и взгляд фокусируется на движении к ней, однако остается неясным, снаружи ли это взгляд или изнутри, — сохраняется его эпичность.
В грамматическом плане здесь сохраняется несовершенный вид глаголов, но — в отличие от всех остальных строф — к прошедшему времени добавляется настоящее:
Просодически строфа нейтральна: нечетные строки написаны самой «средней» IV формой, четные — полноударны.
III строфа. Это очередная рефренная строфа на
Звуковые повторы по-прежнему включают
Глаголы несов в. прош. вр. остаются двусмысленными, хотя лепка на стекле подсказывает скорее уникальное однократное, нежели многократное прочтение[105].
IV—V строфы. В этих двух идущих подряд куплетных строфах действие наконец перебрасывается внутрь комнаты, и в него уже вполне непосредственно вовлекается свеча, только что интенсивно напомнившая о себе в конце III строфы. Но если размытая снежная стихия за окном постепенно индивидуализировалась, то человеческие персонажи стихотворения, как мы помним, напротив, подвергаются систематической деперсонализации и метонимическому «опустошению» — замещению элементами обстановки. Тем самым они одновременно как бы и теряют, и приобретают в значимости — становятся вровень с безличной/надличной метелью/судьбой, выступают под знаком «отсутствия», окруженного присутствием своих метонимических заместителей (и, шире, метели, окружающей все в мире).
Переход к IV строфе[106] знаменуется резким сдвигом не только в плане содержания, но и в плане выражения. Предлог
Синтаксически здесь совершается очередной и еще более решительный, чем раньше, прорыв через границу между полустрофами. Теперь всю строфу охватывает единое простое предложение (слегка осложненное наличием нескольких подлежащих к общему сказуемому
Замещение персонажей осуществляется сочетанием метонимической техники с физическими контактами, подхваченным из двух предыдущих строф, — в данном случае частым у Пастернака «отбрасыванием тени», недвусмысленно, хотя и без прямого упоминания, указывающего на свечу. Мотив «тени» позволяет совместить замещение персонажей с их почти наглядным присутствием, что дополнительно прописывается четким контуром этих теней, в котором явственно прочерчены скрещивающиеся (еще одна разновидность интенсивного контакта и предвестие «крестного» мотива) части тела (конечно, парные) неназываемых влюбленных.
Контактам вторит звукопись на
Судьбоносный надличный смысл любовных контактов резюмируется в заключительной двустопной строке. Но реалистическая убедительность этого «театра теней» отчасти подрывается чисто пространственной несогласованностью проекции на потолок не только рук, но даже и ног любовников — с расположением источника света на столе[108]. Можно, правда, предположить, что свет исходит не от знакомой нам свечи на столе, а от
Глагольная форма
В V строфе совмещение тактичных метонимических сдвигов и наглядных, почти откровенных, физических контактов продолжается, давая падение башмачков на пол и оставление свечой восковых следов на, подразумевается, тоже сброшенном платье: за кадром этих тропов происходит обнажение героини, освобождающейся и от обуви, и от одежды. А капающий воск сравнивается со слезами, окрашивая любовную сцену в драматические тона; не исключены и более откровенные эротические коннотации этих капель[110].
Оба движения, переданные с помощью направительного
Фонетически это не столько особенная (как IV), сколько более «нормальная» куплетная строфа, зарифмованная на
В плане синтаксиса возвращается точка в середине строфы. Но тесная смысловая и фабульная связь между полустрофами и двойной сочинительный союз
В новом повороте предстает двусмысленность грамматического времени. Как падение башмачков с волнующим стуком на пол, так и неосторожно допущенное (характерная пастернаковская небрежность/импровизационность —
VI строфа. После двух куплетных строф возвращается рефренная строфа c рифмами на
Но есть и новинка — зачин, подхватывающий серию союзов
Видовая двусмысленность прошедшего времени сохраняется, но никак не акцентируется. В целом, строфа играет роль своего рода остановки перед кульминационным скачком.
VII строфа. Это очередная куплетная строфа, зарифмованная на
Синтаксически здесь, впервые после IV строфы, восстанавливается полное единство предложения, причем лишь одна, 1‐я, строка отводится под действие метели, а целых три — под «страсть»[112]. Тематически же здесь достигает пика мотив «страсти как креста», причем под амбивалентным — «лермонтовским» — знаком одновременно
И все эти чудеса совершаются в результате наступившего, наконец, непосредственного взаимодействия двух главных героев ЗН: метели и свечи. Это кульминация их противоборства, совмещающая две центральные темы поэтического мира Пастернака: единство и великолепие. Мощное заоконное
Ввиду своеобразности, практически уникальности, описанного кластера эффектов, истолкование глагольных форм несов. вида прош. вр. тяготеет к однократности. Но неожиданное окончательное разрешение этой загадки ждет нас в заключительной строфе.
VIII строфа. Эта последняя рефренная строфа во многом, в том числе фонетически, вторит начальной, замыкая таким образом рамку стихотворения. Просодически она подчеркнуто нейтральна (IV форма в нечетных строках[116], двухударность в четных), а синтаксически составляет единое сложносочиненное (с помощью уже опробованного союза
Во-первых, понижается универсальность метели; вместо двойного
Во-вторых, под метель опять, как и в VII, отводится только одна строка, а три остальные занимает предложение, подлежащим которого является свеча[117].
И в-третьих, оказывается, что горение свечи (и подразумевающееся за ним любовное свидание) имеет место не однажды, а неоднократно, итеративно,
Проблема. В этом разделе я ограничусь лишь выборочными наблюдениями. Исчерпывающий подход потребовал бы систематического соотнесения ЗН с целым кругом так или иначе родственных ему текстов:
— со стихами, в частности о любви, построенными на умолчании о главном, в частности о сексе[119];
— стихами и прозаическими текстами, основанными на грамматическом тропе однократности/неоднократности;
— стихами и прозой о метели, о зимней любви, о свече, об ангельской/демонической страстности и т. п.;
— стихами Пастернака вообще и, в частности и на сходные темы, в особенности — построенными по принципу метонимического сдвига с человека на окружающее[120];
— другими стихотворениями Юрия Живаго, в первую очередь любовными;
— наконец, с сюжетом ДЖ, с фигурирующими там свечами и в особенности со свечой, горевшей в комнате в Камергерском и вдохновившей Живаго на сочинение «Зимней ночи».
Многие переклички уже выявлены исследователями. Причем часто не в роли специфических подтекстов, то есть предположительных источников словесной ткани стихотворения и/или адресатов прямых аллюзий, а в качестве интертекстов, то есть существенных литературных прототипов (в идеале — риффатерровских гипограмм). Таково, например, соотношение с «Метелью» Пушкина[121] и со «Снежной маской» и «Двенадцатью» Блока[122]. Дело в том, что, в согласии со своей доминантной установкой на эпичность, надличность, безымянность, ЗН отсылает в основном к самым общим, хорошо знакомым, провербиальным мотивам, как бы напрашивающимся и самоочевидным в силу своей архетипичности: свече на столе; устремленности мошкары к огню; морозной лепке на оконном стекле; теням, отбрасываемым свечой; затерянности в снежной мгле; крыльям ангела; символике креста; и мн. др.
Можно, конечно, искать непосредственные словесные источники, скажем, описания узоров на окне в виде именно
Откуда
Один убедительный источник для цитатно-романтичных
В «Годах учения Вильгельма Мейстера» Гёте (
При чем же здесь, однако, башмачки? А дело в том, что постоянный атрибут Филины — ее изящные туфельки на каблуках, которые и то и дело появляются в эпизодах, ведущих к соблазнению Вильгельма.
Вот начало их знакомства (II, 4):[127]
Филина вышла к ним из комнаты в открытых туфельках на высоких каблуках [ein Paar leichten Pantöffelchen mit hohen Absätzen] <…> Из-под коротенькой юбочки виднелись очаровательнейшие в мире ножки.
— Милости прошу, — приветствовала она Вильгельма <…> Одной рукой она увлекла его в комнату.
Сотню с лишним страниц спустя (V, 10), исполнив песенку, прославляющую любовь,
Филина <…> умчалась прочь. Слышно было, как она поет и стучит каблучками, спускаясь по лестнице.
Влюбленная в Вильгельма другая женщина ревнует его к Филине и всячески поносит ее. В их разговор опять-таки вплетается мотив «ног»:
— Доброй ночи, чудесная райская птица! <…>
Вильгельм осведомился, чему он обязан таким почетным званием <…>
— Говорят, у них нет ног, они витают в воздухе, и питаются небесным эфиром <…> [П]усть вам посчастливится увидеть прекрасные сны.
Вскоре иронические «прекрасные сны» начинают оборачиваться вполне плотской, а не «райской, без ног», реальностью, и свою роль в этом опять играют туфли. Происходит это в два приема — в течение двух ночей.
Первая предшествует постановке «Гамлета» (это все еще гл. V, 10):
В сердцах шагал он из угла в угол <…> [О]т увлечения [Филиной] он был настолько далек, что мог уверенно и гордо отвечать за себя перед самим собой.
Только он собрался раздеться <…> как вдруг <…> обнаружил у кровати пару женских туфель [ein Paar Frauenpantoffeln] <…> Это были туфельки Филины, которые он запомнил слишком хорошо <…> вдобавок ему показалось, что и занавески <…> шевелятся <…>
Новое сердечное волнение, которое он почел за досаду, захватило ему дух <…>:
К большому его удивлению, постель была пуста <…> Он <…> искал все усерднее и усерднее; ехидный наблюдатель подумал бы даже: он ищет, чтобы найти.
Ему не спалось, он поставил туфельки на стол и бродил по комнате <…> и шаловливый дух, следивший за ним, клянется, что большую часть ночи он был занят прелестными ходулечками [Stelzchen], с любопытством разглядывал их, брал в руки, играя ими, и лишь под утро <…> задремал, убаюканный самыми фантастическими грезами.
Вильгельм обуреваем противоречивыми чувствами, и безуспешно подавляемое вожделение отчетливо связывается у него с женскими туфельками. Особо отметим воображаемого шаловливого духа, следящего за героем: это и отсылка к условной фигуре всеведущего рассказчика, и предвестие тайного присутствия Миньоны — правда, в сцене (в конце гл. V, 12), происходящей не той же ночью, а следующей, после успеха постановки «Гамлета», для которой Вильгельм специально обработал перевод, которой руководил как режиссер и в которой сыграл заглавную роль:
Вильгельм <…> поспешил в постель. Сон начал уже его одолевать, однако, услышав за печкой шорох, он насторожился. В его разгоряченном воображении сразу же всплыл образ короля, закованного в латы <…> он привстал, как вдруг нежные руки обвили его, жаркие поцелуи замкнули ему уста, а к груди прильнула грудь, оттолкнуть которую у него недостало сил.
А в следующей главе (V, 13)
Вильгельм проснулся с неприятным чувством и увидел, что постель его пуста. Он не выспался <…> воспоминание о неведомой ночной гостье наполняло его тревогой. Прежде всего он заподозрил Филину, однако же прелестное тело в его объятиях не напоминало ее.
Истомленный страстными ласками, друг наш уснул подле таинственной и безмолвной гостьи, а теперь уже не сыскать ее следов <…>
В эту самую минуту вошла Миньона <…> Вильгельма удивил <…> даже испугал вид девочки. Казалось, она повзрослела за одну ночь; с величавым, горделивым достоинством приблизилась она к нему и так серьезно посмотрела прямо ему в глаза, что он не мог выдержать ее взгляд.
В конце той же главы (V, 13) после очередной репетиции появляется Филина со своей лейтмотивной темой туфелек, но сомнения (как у Вильгельма, так и у читателя) — Филина или Миньона? — остаются:
Филина, прощаясь, шепнула Вильгельму:
— Мне нужно зайти за туфлями! Ты ведь не станешь запирать дверь на задвижку?
Эти слова порядком озадачили Вильгельма <…> ибо тем самым подтверждалось предположение, что гостьей минувшей ночи была Филина, и нам ничего не остается, как присоединиться к этой догадке.
Двусмысленность сохраняется и в следующей главе (V, 14):
Выходя из театра, Филина коснулась его локтем и прошептала несколько слов, которые он, однако, не понял. Он растерялся, рассердился <…> Несколько дней Филина избегала его и лишь в нынешний вечер подала ему знак. На беду, теперь сгорела и дверь, которую ему не велено было закрывать, а туфельки испарились в дыму <…> Он совсем не хотел ее видеть, но при этом ему не терпелось объясниться с ней.
На этом роман с Филиной обрывается, а разъяснение того, что случилось ночью после премьеры, будет дано тремя книгами позже (VIII, 3) — во время смертельной болезни Миньоны, — и Вильгельм будет винить себя в нанесенной ей травме:
— Помните, в ночь после премьеры «Гамлета» вас посетила таинственная незнакомка? — спросил врач <…>
— Вы пугаете меня! Не Миньона же? <…>
— Нет, конечно, не она. Но Миньона тоже пробралась к вам и, забившись в угол, с ужасом наблюдала, что ее опередила соперница <…> Мы <…> совсем извелись, пока дознались, откуда проистекает смятение бедной девочки <…>
Легкомысленная болтовня Филины и других девиц и <…> игривая песенка той же Филины натолкнули ее на соблазнительную мысль провести ночь у возлюбленного в блаженном состоянии душевной близости, — больше ничего она, разумеется, и представить себе не умела <…> [О]на отважилась прокрасться к вам в ту ночь. Она <…> услышала какой-то шорох; <…> спряталась и увидела, что к вам в комнату шмыгнула белая женская фигура <…>
Миньона терпела невыразимую муку; жестокие терзания страстной ревности смешивались с неведомыми ей дотоле порывами неосознанного вожделения, беспощадно сотрясая незрелый организм подростка.
В этом ретроспективном резюме есть все, кроме туфелек. Интересным образом, важнейший для нас пассаж о туфельках сильно предваряет реальный любовный эпизод. Вот что происходит гораздо раньше, вскоре после знакомства Вильгельма с Филиной (V, 5):
— Очень жаль, что у нас нет балета, — заметил Зерло [директор театра, в дальнейшем один из любовников Филины] <…> — ваши ножки и коленки имели бы премилый вид на заднем плане <…>
— О коленках моих вам мало что известно <…> а что до моих ножек, — и, достав из-под стола свои туфельки, поставила их обе перед Зерло, — вот вам мои ходульки, попробуйте сыскать вторые такие миленькие.
— Дело нелегкое! — согласился он, разглядывая миниатюрные полуботиночки [Halbschuhe] <…>
Туфли были парижской работы <…>
— Очаровательные вещицы, — воскликнул Зерло, — у меня сердце обмирает при виде их <…> Ничто не сравнится с парой туфелек такой тонкой, превосходной работы! <…> Но звук их еще лучше, чем вид <…> Наш брат холостяк, проводя ночи по большей части в одиночестве <…> в темноте жаждет общества, особливо на постоялых дворах <…> Лежишь ночью в постели, вдруг вздрогнешь, услышав шорох, дверь отворится, ты узнал милый щебечущий голосочек, что-то подкрадывается бесшумно, шуршат занавески, тук, тук! — падают туфельки [klipp! klapp! die Pantoffeln fallen], шмыг! — и ты уже не один. Ах, этот милый, ни с чем не сравнимый звук падающих на пол туфелек [der einzige Klang, wenn die Absätzchen auf den Boden aufschlagen]! Чем они миниатюрнее, тем нежнее стук. Что бы мне ни толковали о соловьях, о журчании ручья, о шелесте ветерков, обо всем, что когда-либо звучало на флейте или на органе, я стою за тук, тук! Тук, тук! — чудеснейшая тема для рондо, которое хочется слышать все вновь и вновь.
Филина взяла туфли у него из рук <…> Затем поиграла ими, потерла подошвами друг о дружку. — До чего же они разогрелись! — воскликнула она, приложив одну подошву к щеке, затем потерла их опять и протянула Зерло. Он простодушно собрался пощупать, горячо ли, а она, крикнув: «Тук, тук!» — так сильно ударила его каблуком, что он с криком отдернул руку <…>
Зерло вскочил, стиснул ее в объятиях и похитил не один поцелуй, от чего она отбивалась с виду не на шутку. В этой возне ее длинные волосы распались, опутали их обоих, стул опрокинулся на пол.
Комментарии к тексту, пожалуй, излишни, а о его релевантности для нашего разбора стоит поговорить.