3. Былинный слой. Итак, перед нами, прежде всего, своего рода былина.
В ней действуют князь Владимир, русские богатыри и их супостат отталкивающего, демонического и даже зверского облика.
Дело происходит, как водится, у водной преграды (Днепр) и в то же время на пиру, что типично для былин (совмещены два разных былинных мотива).
Враг выступает в обличии змея, былины о поединках с которым Алеши Поповича (победителя Тугарина Змеевича) и Добрыни Никитича (победителя Змея Горыныча) были уже известны ко времени написания ЗТ (по сб. Данилов 1977 [1768/1804]). Правда, всего набора былин, которым располагает сегодняшняя фольклористика, Толстой знать не мог.
Некоторые детали поединка со змеем явно взяты из русских былин, в частности — ссылки на прецедентные победы над змеем: см. строфы 10 (Илья и Соловей-разбойник), 13 (Алеша Попович, история с коровой) и 16–17 (Добрыня, бумажные крылья и т. д.).
Есть и ряд других характерных деталей. Однако былинными мотивами сюжет не ограничивается, а содержит ряд других, от этого жанра далековатых, но для баллады Толстого центральных.
4. Поэт и царь. Прежде всего, это балладный мотив взаимодействия между Певцом и Властителем.
Самый авторитетный русский образец в этом отношении это, конечно, «Песнь о вещем Олеге» Пушкина (1822/1825). В целом же традиция, с которой имеет дело Толстой, восходит к Гёте («Певец», 1783), Шиллеру («Граф Габсбург», 1803), Уланду («Три песни», 1808), к их переводам Жуковским (ср., в частности его балладу «Граф Гапсбургский», 1818), «Старой были» Катенина (1828) и другим балладам начала XIX века.
А в более широком плане это вообще тема пророчества и его сбываемости/опровергаемости, представленная такими архетипическими мифологемами, как судьба царя Эдипа.
5. Пророк-супостат. Одно из главных — и в высшей степени оригинальных — художественных решений ЗТ состоит, конечно, в том, что фигура пророчествующего Волхва/Певца/Поэта совмещена с демонической фигурой антагониста — Татарина/Змея/Идолища, заклятого врага Руси. Соответственно, само пророчество звучит тем более враждебно-оскорбительно и тем менее правдоподобно.
Заметим, что, скажем, в «Песни о вещем Олеге», да и в «Царе Эдипе», предсказания вполне зловещи, но они никоим образом не подаются как враждебные Властителю. Впрочем, в эпике вполне традиционны и откровенно злобные негативные пророчества, — вспомним Терсита, предрекающего (во II песни «Илиады») поражение ахейцам и принуждаемого замолчать.
В отличие от ЗТ, в «Илиаде» мрачное предсказание не сбудется, и ахейцы в конце концов победят. Но обращает на себя внимание сходство двух эпизодов сразу по ряду признаков: уродства пророка, наносимых ему унизительных, но не смертельных побоев, его осмеяния и принуждения к молчанию. Ср. сходные фрагменты ЗТ и «Илиады»:
Естественной мотивировкой парадоксального совмещения в одном персонаже функций Пророка и Супостата-Антагониста (змея) является опора ЗТ на частый в былинах мотив злопыхательских, но не сбывающихся предсказаний-угроз змея, идолища и прочих вражеских фигур. Ср. угрозы, посылаемые Калином-царем киевскому князю с устрашающим гигантом-татарином:
Но важно подчеркнуть, что в ЗТ, в отличие от подобных речей в былинах, негативное пророчество носит не вспомогательный характер, а поставлено в самый центр композиции и по содержанию касается судьбы не каких-то отдельных персонажей или даже всего Киева, но всей последующей истории России.
Кроме того, на главную роль среди персонажей в ЗТ здесь выдвигается Владимир, обычно играющий в былинах второстепенную роль, поскольку главная там всегда отводится богатырю и его победе над Супостатом (Скафтымов 1924). В ЗТ вместо поединка Богатыря со Змеем налицо типично балладная коллизия между Властителем и Певцом/Предсказателем.
Отметим, что совмещение в одном лице персонажа, предсказания которого окажутся пророческими (об этом ниже), и персонажа предельно отрицательного, являет типичную для романтизма, а затем и романтического реализма второй половины XIX века, принципиальную проблематизацию демонической фигуры мефистофельского типа.
6. Реакция на пророчество. Мотив пророческого слова и реакции на него нередок у Толстого.
Таков сюжет баллады «Василий Шибанов» (1840, знаменитой своим неудачным анжамбманом:
Мотив нежелания слушать неприятные пророчества лежит и в основе другой баллады Толстого, «Канут» (1872), позаимствованной из датских источников, где заглавный герой упорно пренебрегает всеми предупреждениями, предсказаниями, дурными предзнаменованиями и даже вполне прозрачными намеками присланного за ним певца, чем обрекает себя на гибель. Заметим, что, скажем, вещий Олег Пушкина и Эдип пытаются, пусть безуспешно, учесть пророчество, Канут же полностью его игнорирует.
7. Перебранка. Примечательно, что на зловещие пророческие речи змея/татарина отвечает не какой-то один Богатырь одного былинного сюжета, а целых четверо положительных персонажей — князь Владимир и три канонических богатыря: Илья Муромец, Алеша Попович и Добрыня Никитич. Для былин это ситуация довольно необычная. Все три богатыря и Владимир редко действуют сообща, иногда конфликтуют друг с другом, а здесь выступают единым фронтом. Более того, такая перебранка одного со многими нетипична для русского былинного эпоса и могла быть вдохновлена знакомством Толстого со скандинавскими сагами, и прежде всего «Перебранкой Локи» из «Старшей Эдды».
Кстати, со скандинавскими перебранками схож и нелетальный для змея исход конфликта. В русских богатырских былинах змей неизменно убивается, иногда даже дважды — как в былине «Алеша Попович» (из сборника Кирши Данилова). Застольные же скандинавские перебранки, как правило, не приводят к боевому поединку, кончаясь чисто словесной победой или ничьей. Что Толстой был знаком с этой традицией, очевидно, поскольку у него есть вариации на скандинавские темы («Песня о Гаральде и Ярославне», 1869; «Гакон слепой», 1869–1870; «Канут», 1872; и нек. др.), так что связь перебранки в ЗТ с этой традицией весьма вероятна[32].
8. Техника подтверждения пророчества. Оригинальным — и, конечно, не случайным — является и выбор Толстым того, каким способом в ЗТ демонстрируется верность предсказания. В отличие от классических случаев, таких как сюжеты об Эдипе и о вещем Олеге, в ЗТ зловещее предсказание не сбывается в рамках сюжета.
Эдипу предсказывают, что он убьет отца и женится на матери, и, несмотря на все попытки обмануть судьбу, это происходит, так что герою приходится нести трагическую ответственность. Кудесник предсказывает Олегу
Наступает оно, согласно ЗТ, в ходе последующей истории государства российского, известной читателю баллады в силу его знакомства с этой историей. В результате точки зрения положительных героев ЗТ и читателя расходятся: Владимир и его присные смеются над нелепыми предсказаниями татарина, читатель же понимает, что в дальнейшем — за пределами киевского хронотопа баллады — они сбылись, более того, что Толстой с присущей ему иронией вложил в уста этой
Авторская игра с маской татарина особенно ясно проступает там, где тот критически отзывается о татарщине и положительно — о варяжском укладе Киевской Руси:
Толстой использует тут технику сдвига оценочной точки зрения, характерную для былин, ср.:
9. Литературный фон внетекстового подтверждения. Применение подобного типа реализации пророчества — один из самых сильных и оригинальных эффектов ЗТ, но прием этот, разумеется, не уникален и имеет свою почтенную традицию.
Таков, например, нарративный прием забегания вперед в жизнеописании исторического персонажа, судьба которого известна читателю помимо текста. Вспомним у Пастернака:
— проспективный, в буд. вр., очерк биографии Марии Стюарт:
— и аналогичный опережающий набросок творческой биографии Пушкина, хотя и весь в прош. вр.:
Пастернак опирается тут на известный (сформулированный им в другом тексте с забавной ошибкой, см. Жолковский 2016) парадокс, что историк — это пророк, предсказывающий назад: уже зная будущее, можно из нарративного прошлого магически «предсказывать» его.
Знаменитый пример из научной фантастики — «Янки при дворе короля Артура» (1889) Марка Твена.
Там герой, попавший в далекое прошлое и приговоренный к смерти, спасается благодаря знанию естественной истории: сообразив, что дело происходит как раз накануне затмения солнца, дата которого ему известна, он «предсказывает» это затмение, чем подтверждает свои притязания на статус придворного волшебника, закрепленный за злым Мерлином.
Классический источник всех таких мест в литературе нового времени — «Энеида» Вергилия, вымышленное повествование которой строится как телеологически направленное к основанию и возвышению Рима, вершиной чего станет правление Августа — современника Вергилия. В книге VI
Эней встречается в царстве мертвых со своим отцом Анхизом, и тот показывает ему вереницу душ его будущих потомков, которым предстоит вернуться на землю в виде сначала мифических, а затем и исторических правителей Рима. Его футуро-исторический обзор римской истории изобилует предсказаниями о том, что случится с Энеем, его сыном Сильвием, с Ромулом и римскими царями вплоть до Юлия Цезаря и, наконец, Октавиана Августа, — случится как в тексте поэмы, так и за его пределами, в известных современникам поэта эпизодах римской истории (VI, 750–889).
Пророчество Анхиза, в отличие от речей татарина в ЗТ, — в основном положительное, хотя в нем есть и трагические ноты.
Таковы упоминания о распрях между родственниками, о недавней гражданской войне и даже о ранней смерти Марцелла, любимого племянника Августа, которого он прочил в наследники (VI, 861). «По свидетельству Светония-Доната, чтение этого места Вергилием вызвало у Августа слезы»[33] — наглядный пример того, как действует контрапункт внутри- и вне-текстовой информации, характерный для данного типа подтверждений пророчества.
Сходный временной контрапункт применил и великий поклонник Вергилия, задним числом записавшийся к нему в ученики, — автор «Божественной комедии».
Данте пишет ее уже в изгнании, но биографию своего авторского героя до этого периода его жизни он не доводит, так что загробное царство, где он встречается со своим предком Каччагвидой («Рай», 15–17), он посещает хронологически до того, как в реальной жизни ему придется отведать горький, точнее соленый, хлеб изгнания. И строки об этой горечи появляются в повествовании не как биографический факт, а как пророчество, услышанное Данте-персонажем от Каччагвиды:
Сам же Вергилий, в свою очередь, во многом следовал за Гомером.
В XI песни «Одиссеи» мы находим более или менее аналогичный эпизод. Тень Тиресия на границе подземного царства предсказывает Одиссею его будущее, которое в пределах самой поэмы сбывается лишь отчасти, а в остальном проецируется на общий фон греческой мифологии.
Отметим интересную эволюцию: у Гомера — по-видимому, вымышленная, но уже личная, история эпического героя, у Вергилия — вымышленная биография эпического героя, перетекающая в реальную историю, а у Данте — личная биография реального авторского персонажа, вписанная в реальную историю города и страны. В этом отношении Толстой, конечно, ближе всего к Вергилию, сосредоточенному на полном охвате всей римской истории.
Чем пророчество змея-татарина резко отличается от речи Анхиза, это подчеркнуто негативным взглядом на предрекаемую — и для читателей уже свершившуюся — историю. ЗТ читается как сознательное обращение вергилиевской схемы: там серия триумфов (пусть с отдельными срывами), здесь — последовательное движение в худшую сторону (хотя и оспариваемое Владимиром и другими слушателями).
Образец аналогичного негативного предсказания, — во всяком случае, негативного для Властителя, которому оно адресовано, — Толстой мог найти в «Макбете» Шекспира.
Сначала ведьмы предсказывают Макбету и Банко, что Макбет будет королем, а Банко пращуром королей (I, 3), а в более поздней сцене (IV, 1), в ответ на запрос Макбета, уже короля,
Негативное пророчество татарина тоже касается потомков (внуков) князя, к которому он обращается, но в целом выдержано не столько в конкретных династических терминах, с именами будущих правителей, как у Вергилия, или хотя бы их перифрастических описаний, как в «Макбете», сколько в обобщенных исторических, политических и нравственных категориях.
10. Функции внетекстовой техники в ЗТ. Что же дает автору ЗТ обращение к такому типу осуществления пророчества?
Во-первых, пророчество и сбывается, и не сбывается: не сбывается в сюжете, но сбывается за его рамкой, создавая общехудожественный эффект многозначности.
Во-вторых, не сбываясь в собственно сюжете, оно оставляет Владимиру и его сотрапезникам возможность, великодушно пощадив врага (слегка напугав его, осмеяв и отпустив восвояси), полностью торжествовать в своем замкнутом, облюбованном Толстым идиллическом хронотопе.
Такое расщепление хронотопа ЗТ опирается на характерную общую черту сюжетов о пророчествах. То или иное откладывание, «ненаступание», налицо в большинстве из них. Прежде всего, по самой природе мотива, налицо обязательный разрыв между тем моментом, когда предсказание делается, и тем, когда оно сбудется. Далее, мрачные предсказания обычно начинаются с констатации благополучного настоящего и ближайшего будущего, по контрасту с которым более далекие беды предстают и менее правдоподобными, и более драматичными.
Так, ведьмы предсказывают Макбету, что сам он будет править, но дети его — нет. Пушкинский кудесник начинает с величия и удачливости Олега и лишь потом переходит к пророчеству о его смерти:
«
Аналогичный, но более краткий отказный ход есть и в ЗТ, с очевидным кивком в сторону пушкинского текста:
«Владычество смелым награда! Ты, княже, могуч и казною богат, И помнит ладьи твои дальний Царьград — Ой ладо, ой ладушки-ладо! Но род твой не вечно судьбою храним, Настанет тяжелое время, Обнимут твой Киев и пламя и дым, И внуки твои будут внукам моим Держать золоченое стремя!»
В ЗТ, благодаря тому что подтверждение пророчества выносится за пределы собственно сюжета, игра с «ненаступанием» доводится до максимума: мрачные предсказания читаются одновременно в модальном ключе — как смешные угрозы неведомого певца, и в реальном — как уже сбывшиеся в последующей истории.
В-третьих, демонстрируется одобряемая Толстым терпимость по отношению к враждебному полемическому слову, так выгодно отличающая Владимира от Ивана Грозного (той же баллады «Василий Шибанов» и романа «Князь Серебряный»).
В-четвертых, вполне зловещее и устрашающее предсказание сбывается, но как бы под ненавязчивым знаком вопроса. Толстой оставляет возможность далекому будущему разрешить вековые проблемы России:
«
Наконец, в-пятых, на первый план выдвигается собственно поэтическое — пророческое — слово, и это отдельная важная подтема ЗТ.
11. Метапоэтический слой. Сюда относится не только само пророчество, образующее сердцевину сюжета, но и ответные речи Владимира и его сотрапезников, причем собственное слово автора парадоксально распределено между обеими сторонами перебранки. Ср. беглый монтаж фрагментов баллады, в котором жирным шрифтом выделены метапоэтические, метасловесные и вообще метакоммуникативные детали:
Пирует Владимир <…> И слышен далеко звон кованых чар — Ой ладо, ой ладушки-ладо! И молвит Владимир: «Что ж нету певцов?» <…> Певец выступает на княжеский зов — И начал он петь на неведомый лад <…> И вспыхнул Владимир при слове таком <…> Певец продолжает: «Смешна моя весть И вашему уху обидна? Кто мог бы из вас оскорбление снесть?» «Стой! — молвит Илья, — твой хоть голос и чист, Да песня твоя не пригожа! Был вор Соловей, как и ты, голосист, Да я пятерней приглушил его свист — <…> Но тот продолжает, осклабивши пасть <…> не смей Пророчить такого нам горя! Тебя я узнал из негодных речей <…> Ты часто вкруг Киева-града Летал и шипел <…> Струны богатырской послышавши звук <…> Чего уж он в скаредной песни не нес <…> По нем улюлюкает русский народ: „Чай, песни теперь уже нам не споет“ <…> За колокол пью Новаграда! <…> Пусть звон его в сердце потомков живет — <…> Я пью за варягов <…>» Народ отвечает: «За князя мы пьем!» <…> И весело слышать ему над Днепром: «Ой ладо, ой ладушки-ладо!» И слышен далеко звон кованых чар…
Текст насыщен мотивами застольного общения, тостов, пения и неодобрительных, вплоть до запрещения, реакций на него, символического звона колоколов и кованых чар, опознания супостата по негодным речам, квазифольклорного припева («Ой ладо…») и т. п.
Особенно эффектно совмещение боевого и артистического мотивов в строчке о звуке богатырской струны (строфа 18), окончательно спугивающем змея. Этот как бы музыкальный звук издает лук Добрыни, что, возможно, отсылает к аналогичному совмещению мотивов в сцене, где кульминационное натягивание Одиссеем тетивы своего лука сравнивается с игрой на музыкальном инструменте:
Внимание к металитературным аспектам текста вообще характерно для поэзии. Но в случае ЗТ оно особенно уместно ввиду тематизации в балладе мотива словесного пророчества. Говоря очень просто, Толстой всеми возможными художественными средствами настаивает на релевантности своей авторской роли, убеждая прислушаться к его словам.
Вергилий 1979 — «Энеида» / Пер. с лат. С. А. Ошерова под ред. Ф. А. Петровского, комм. Н. А. Старостиной // Вергилий. Буколики. Георгики. Энеида. М.: ГИХЛ (http://ancientrome.ru/antlitr/t.htm?a=1375300006).
Виницкий И. Ю. 2004. «Небесный Ахен»: Политическое воображение Жуковского в конце 1810‐х годов // Пушкинские чтения в Тарту 3: Материалы междунар. науч. конф., посвященной 220-летию В. А. Жуковского и 200-летию Ф. И. Тютчева / Ред. Л. Киселева. Тарту: Tartu Ülikooli Kirjastus, 2004. С. 64–98 (http://www.ruthenia.ru/document/535074.html).
Данилов К. 1977 [1768/1804]. Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым. М.: Наука.
Жолковский А. К. 2016. Гегель ненароком // Звезда. № 5. С. 221–234.
Жолковский A. К., Щеглов Ю. К. 1996. Работы по поэтике выразительности: Инварианты — Тема — Приемы — Текст. М.: Прогресс-Универс.
Казаков Г. М., Петров Н. В. 2011. Сюжетные функции перебранок в эпической поэзии (саги и былины) // Вестник РГГУ: Серия «Филологические науки. Литературоведение и фольклористика». № 9. С. 84–107.
Матюшина И. Г. 2011. Перебранка в древнегерманской словесности. М.: РГГУ.
Немзер А. С. 2013. При свете Жуковского: Очерки истории русской литературы. М.: Время.
Пропп В. Я. 1958. Русский героический эпос. М.: ГИХЛ.
Скафтымов А. П. 1924. Генезис и поэтика былин. Очерки. Саратов: Книгоизд-во В. З. Яксанова.
Толстой А. К. 2004. Полн. собр. стихотворений и поэм / Вступ. ст, сост. и примеч. И. Г. Ямпольского. СПб.: Академический проект.
Успенский Б. А. 1970. Поэтика композиции. Структура художественного текста и типология композиционной формы. М.: Искусство.
3. Больше, чем мастер. Поэтика и прагматика антисталинской эпиграммы Мандельштама[35]
Текст приведен по единственному сохранившемуся автографу 1934 года из следственного дела поэта[36]. Варианты строк, имевших устное и самиздатовское хождение:
4–5
5
7
11
16
Незаурядная судьба этого стихотворения включала арест и последующую гибель автора, долгие годы безвестности текста, его полуфольклорное существование в списках и памяти узкого круга лиц, публикацию сначала за рубежом (1963), а в конце концов и на родине (1988) и признание в качестве едва ли не главного мандельштамовского хита — бесспорной жемчужины в его короне. Литература о стихотворении огромна, и многое уже сказано. Оставляя за рамками статьи весь человеческий, исторический и социальный контекст — возможные импульсы к его созданию[37], самоубийственность его сочинения и декламирования первым слушателям[38], перипетии его бытования и дальнейшей судьбы М.[39], — мы обратимся к собственно поэтической стороне дела. Этим мы не хотим преуменьшить символический статус стихотворения как редкого акта сопротивления наступавшему сталинизму, но полагаем, что его ценность никак не сводится к демонстрации гражданской доблести автора[40]. Перед нами в полном смысле поэтическая жемчужина, более того, «типичный Мандельштам». Развивая богатый опыт предшественников[41], мы сосредоточимся на центральном вопросе: в каком смысле это шедевр и притом именно мандельштамовский.
Две эти вещи фундаментально связаны. Вполне по-мандельштамовски стихотворение логоцентрично, мета- и интертекстуально, но к тому же оно являет собой нетривиальный речевой поступок. И такому тексту поэт не мог позволить быть чем-либо меньшим, нежели образцом высшего словесного пилотажа. Этот идейно-художественный заряд реализован в стихотворении комплексом оригинальных глубинных решений.