Александр Жолковский
КАК ЭТО СДЕЛАНО
Темы, приемы, лабиринты сцеплений
НОВОЕ ЛИТЕРАТУРНОЕ ОБОЗРЕНИЕ
Научное приложение. Вып. CCLXVI
© А. Жолковский, 2024
© C. Тихонов, дизайн обложки, 2024
© OOO «Новое литературное обозрение», 2024
От автора
Книгу составили 18 статей последних лет, не входившие в предыдущие сборники, но являющиеся естественным продолжением моего общего исследовательского проекта: анализа структуры литературных произведений в рамках поэтики выразительности (= порождающей поэтики), разработанной мной в соавторстве с покойным Ю. К. Щегловым.
Заглавие книги отсылает к программе русских формалистов («Как сделана „Шинель“ Гоголя», «Как сделан „Дон-Кихот“»), а подзаголовок — к толстовской метафоре художественный структуры («Анна Каренина» — «лабиринт сцеплений») и ее переводу на язык научной поэтики (темы, приемы выразительности). За теорией выразительности (намеченной Эйзенштейном) стоит опять-таки толстовская концепция искусства как института успешной передачи смыслов, сформулированная им в предельно четких, как мы бы сегодня сказали, семиотических терминах:
Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их.
Статьи, вошедшие в книгу, сочетают, хотя и в разной мере, внимание к теоретическим инструментам анализа (= отдельным приемам) с детальными разборами конкретных текстов (= целых лабиринтов сцеплений). Первый раздел посвящен стихам (Пушкина, А. К. Толстого, Мандельштама, Пастернака, Окуджавы, Евтушенко), второй — прозе (Чехова, Бунина, Бабеля, Зощенко, Каверина, Искандера, Трифонова), третий — мотивному репертуару литературы (авторствующим персонажам, провалу претензий, обходу табу, манипулированию инклюзивностью, аграмматичности, иконике).
Все статьи представляют собой самостоятельные исследования и могут читаться по отдельности, но перекликаются друг с другом — как концептуально, так и общностью рассматриваемого материала (что отмечается перекрестными ссылками). Так, проблематика «заражения искусством» рассматривается в статье, помещенной не в третий, а во второй раздел книги, поскольку вырастает из анализа рассказа Трифонова. А статьи третьего, теоретического, раздела строятся на детальных разборах широкого круга текстов: русской прозы и поэзии (Карамзина, Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Льва Толстого, Достоевского, Лескова, Чехова, Бунина, Горького, Бабеля, Зощенко, Ильфа и Петрова, Булгакова, Шварца, Заболоцкого, Смелякова, Бродского, Лимонова), мировой классики (Апулея, Боккаччо, Стерна, де Лакло, Казановы, Андерсена, Мопассана, Бирса, Гашека…), советской и бардовской песни (Лебедева-Кумача, Матусовского, Визбора, Галича), «низших» литературных жанров (анекдотов, пирожков) и произведений отечественного и западного кинематографа («Айболита-66», «В джазе только девушки», «Коломбо», «Сверкающих седел»).
Законы поэтики едины. Едина, на мой взгляд, и природа творческого успеха художника, эстетического наслаждения читателя и эвристических удач филолога — лабиринтоведа сцеплений. Приятного чтения!
За замечания и подсказки я признателен М. Г. Альтшуллеру, В. В. Андерсену, Я. Э. Ахапкиной, Михаилу Безродному, А. С. Бодровой, Дмитрию Быкову, Л. М. Видгофу, Илье Виницкому, Михаилу Гронасу, С. Ф. Дмитренко, Андрею Добрицыну, Александру Долинину, Никите Елисееву, С. Е. Зенкевичу, С. Н. Зенкину, А. Л. Зорину, Е. В. Капинос, Елене Касаткиной, Е. О. Ларионовой, Роману Лейбову, Олегу Лекманову, Марку Липовецкому, Т. В. Марченко, Игорю Мельчуку, В. А. Мильчиной, Эрике Камизе Морале, Г. А. Мореву, С. Ю. Неклюдову, Ю. С. и И. Г. Нехорошевым, В. И. Новикову, Ладе Пановой, И. А. Пильщикову, К. М. Поливанову, Е. И. Погорельской, В. И. Подлесской, М. М. Попову, А. Д. Степанову, Александру Строеву, Е. В. Урысон, Б. А. Успенскому, П. Ф. Успенскому, Ф. Б. Успенскому, Ю. Л. Фрейдину, Н. Ю. Чалисовой и Барри Шерру.
Особая благодарность — редакторам изданий, организаторам конференций, школ и других публичных форматов, где впервые появлялись и обсуждались эти работы, — Андрею Арьеву, Ольге Арцимович-Окуджава, Ольге Балла, Владимиру Губайловскому, Филиппу Дзядко, Сергею Дмитренко, Наталье Ивановой, Дмитрию Ицковичу, Юлии Кантор, Роману Лейбову, Олегу Лекманову, Глебу Мореву, Александру Кобринскому, В. А. Мильчиной, Ольге Новиковой, И. Д. Прохоровой, А. А. Пурину, Александру Скидану, Алле Степановой и И. Н. Сухих.
I. О поэзии
1. Как «сделан» Воронцов Пушкина[1]. К структуре эпиграммы «Полу-милорд, полу-купец…»
Это четверостишие я впервые прочел лет семьдесят назад и запомнил раз навсегда — каждое слово, каждый дефис, каждую рифму и запятую. О его содержании и адресате я, наверное, услышал на уроке литературы, что полагалось, — про
…гневное слово политического сатирика <…и> ядовитую иронию, когда речь заходит о графе Воронцове — наместнике царя в Южном крае. В четырех строчках создан портрет упоенного собой англомана, презирающего все русское. А главное — показан один из тех твердолобых столпов режима, который своей реакционностью и консерватизмом готов перещеголять самого августейшего монарха (Ершов: 28).
Услышав же, пропустил, как все такое, мимо ушей, и мое знание о Воронцове еще долго ограничивалось информацией, почерпнутой из пушкинского стишка, и смутными догадками о романе ссыльного поэта с красавицей-женой титулованного начальника.
А лет через пять этот скромный запас сведений пополнился туристическими впечатлениями от Воронцовского дворца в Алупке, как раз — в рамках оттепели — открывшегося для посетителей. Впечатления были сильные и, главное, на той же волне, что от пушкинского текста, — эстетической: дворец являл собой достойный милордский ответ автору эпиграммы (хотя и оставшийся тому неизвестным)[2].
Текст я помнил, но анализировать не собирался. Пока на недавнем семинаре в USC (весной 2021 г.) не ввел обычай задавать аспирантам задачки по поэтике, например: как тут натурализовано финальное
Параллельно я стал расширять свои познания об этой эпиграмме — ее адресате, обстоятельствах создания и истории публикации[3]. Коротко резюмирую прочитанное.
Эпиграмма, сочиненная в Одессе, в первой половине 1824 года (самое позднее — в начале июня), на бумагу поэтом занесена не была и циркулировала в устной передаче и многочисленных списках; а в октябре того же года другой ее вариант был послан в письме П. А. Вяземскому, опубликованном лишь в 1902 году и содержащем ее единственный известный автограф:
При жизни автора и адресата эпиграмма не печаталась, впервые была опубликована за границей (1861), а в России сначала в «Русском архиве» (1876), затем в I томе пушкинского собрания (под ред. П. А. Ефремова; 1880). Предпочтение отдавалось то одной, то другой редакции — до академического 16-томного собрания, где вариант, известный по спискам, был канонизирован в качестве основного (т. 2 (1), 1947, с. 317), а известный из письма к Вяземскому помещен в качестве «первой редакции» (т. 2 (2), 1949, с. 831)[4].
Эпиграмма озаглавливается условно, адресат в ней не назван, но он легко узнавался, хотя, по мнению большинства комментаторов, нарисованный в ней портрет крайне несправедлив. Мишенью Пушкина стал потомственный аристократ — граф (с 1845 князь, с 1852 светлейший князь) М. С. Воронцов (1782–1856), образованнейший человек своего времени, учившийся в Англии, свободно владевший французским, английским и немецким, читавший по-итальянски и на латыни, герой Отечественной войны (раненый при Бородине и воспетый Жуковским в «Певце во стане русских воинов»; 1812), видный военачальник и крупный государственный деятель, генерал-губернатор Новороссийского края (1823–1844), гостеприимный хозяин светского салона, западник и либерал, защитник евреев. И, да, требовательный начальник бравировавшего своей нерадивостью молодого поэта, прикомандированного к нему в качестве мелкого чиновника[5], но, по-видимому, не повинный в доносах на него, торгашестве[6] и прямых подлостях[7].
Воронцов, действительно, бывал высокомерен, наслаждался всеобщим почтением и невысоко ценил стихи своего подчиненного, считая его слабым подражателем не лучшего оригинала — Байрона, нуждавшимся в углубленном изучении великих классиков. Пушкин, разумеется, был о себе иного мнения, и столкновение самолюбий привело к тому, что отношения сложились холодные до враждебности. Эпиграмму на себя Воронцов, возможно, знал, но держался непроницаемо. Конфликт обострился в результате унизительной командировки Пушкина на саранчу и его ответного издевательского отчета в стихах. Он подал прошение об отставке; ее приняли, и он был отправлен в Михайловское под надзор собственного отца. А следующий, 1825‐й, год в Одессе провел другой ссыльный поэт — Адам Мицкевич, наверняка слышавший там пушкинскую эпиграмму (c которой потом отчасти списал свою собственную[8]).
Но о самой эпиграмме и ее завораживающей убедительности мне удалось узнать немного. Как если бы специалистов интересовали преимущественно ее житейские, а не эстетические аспекты, то есть то, в чем Пушкин был, пользуясь его же словами, «мерзок, как мы», а не то, что отличает поэта от простых смертных: его особое видение мира и виртуозное владение словом, стихом, поэзией грамматики и опытом литературной традиции. Меня же занимает именно загадка непреходящего блеска эпиграммы — безотносительно к ее ненадежности как исторического портрета. Se non è vero, è ben trovato!
На память приходит даже более вопиющий случай из пушкинского репертуара: образ Сальери как завистника-отравителя Моцарта. Но там автора отчасти оправдывало бытование в Европе соответствующей легенды, а миф о Воронцове — надменном невежде и подлеце — был создан Пушкиным в общем-то самостоятельно.
Посмотрим же, как «сделан» этот образ, — если угодно, как Пушкин «сделал» ненавистного вельможу-начальника, против которого был бессилен социально, но оказался всемогущ литературно.
В сущности, перед нами типовая литературоведческая задача, ибо, как мы знаем, поэтический текст держится не на «отражении реальности», а на успешном сцеплении («лабиринте сцеплений») выразительных конструкций (приемов, мотивов, топосов, жанровых и иных условностей и т. п.), несущих его центральную тему (доминанту, матрицу). Это можно сравнить с тем, как в картинах Джузеппе Арчимбольдо человеческие лица и тела монтируются из цветов, овощей, фруктов и прочей растительности[9].
Что это за конструкции, становится более или менее очевидно уже из пристального вглядывания в текст эпиграммы и сопоставления ее с другими эпиграммами Пушкина и корпусом русской и, шире, латинской и позднеевропейской, в основном французской, эпиграмматики[10], а также соотнесения с инвариантами пушкинской поэзии. Структура данного текста предстает плодом уникального отбора и совмещения многих готовых эффектов, которыми она натурализуется в большей степени, нежели «правдой жизни».
Бегло назову наиболее релевантные для нашего разбора. Это:
— подрыв честолюбивых претензий персонажа, лежащий в основе комизма;
— сочетание оценочного лирического начала с повествовательным;
— броская риторика элементарных тождеств, контрастов и совмещений;
— развертывание серии уничижительных характеристик адресата, завершающееся самой обидной;
— двухчастность композиции, начинающейся с притворного сочувствия адресату, а кончающейся неожиданным поворотом;
— оперирование стереотипными оценочными топосами (торгаша, плебея, дурака, подлеца…);
— опора на простейшую, и потому бесспорную, арифметику (
— игра с языковыми категориями, вплоть до каламбуров (
— и проекция, часто иконическая, конструктивных решений на разные уровни текста (что характерно для настоящих поэтов и редко у записных эпиграмматистов, способных зарифмовать лишь одну остроумную находку).
Но обратимся к «медленному чтению» текста — его пословному комментированию в этих терминах.
Семантически она задает тему ‘половинчатости, неполноты, нехватки’ — одного из, как выяснится, ‘недостатков’ адресата (инкриминируемых ему в противовес его претензиям на величие), и делает это в элементарном арифметическом ключе[11].
Половинчатость, кстати, может обыгрываться и без употребления корня
С нарративной точки зрения, ‘нехватка, недостача’, нуждаясь в ‘восполнении’, может служить завязкой, требующей развязки, то есть смены исходной неустойчивости финальной стабильностью.
А в общедискурсивном плане это настройка на ‘неопределенность’ (недоговоренность, двусмысленность), созвучная имитации объективности в началах эпиграмм.
Метрически морфемой
Форма им. пад. задает набор возможных синтаксических функций обвинительного слова — то ли подлежащего, то ли приложения к (ожидающемуся) подлежащему, то ли именной части сказуемого двусоставного оценочного предложения с опущенными связкой и подлежащим (типа: [
Ударение на 2‐м слоге формы —
Дефисом подчеркивается деление сложного слова на две части, равные по числу слогов и сходные по ритмическому рисунку (ср., напротив, неравночленную пару
Повтором компонента
Чем же обидна эта характеристика? В русских эпиграммах образ купца устойчиво ассоциируется с корыстностью, нечестностью и вульгарностью, что по адресу безупречного аристократа Воронцова звучит особенно оскорбительно.
Этому способствует и сопоставление в пределах одной строки
Так строятся отнюдь не все такие серии; например, в другом варианте эпиграммы
То же — в приписываемой Пушкину эпиграмме на архимандрита Фотия (РЭ-1988, № 872; 1824 год?):
Первые две характеристики — разнородные, а вторые хотя и однородные, но почти синонимичные, то есть повторяющие, а не дополняющие друг друга до целого.
В основном варианте эпиграммы два половинчатых свойства соотносятся по одной семантической оси, до какой-то степени покрывая ее, чем готовится кульминационный эффект суммирования (отсутствующий в эпиграмме на Фотия).
Одновременно намечается порядок следования, в котором 1‐й член представляет ‘(полу-)позитивную’ сторону адресата, а 2‐й — ‘(полу-)негативную’. Правда, размах противопоставления и, значит, символического охвата ‘социальной’ шкалы не максимален: привлекаются только два разных, но не противоположных класса (полярной была бы пара *
При этом Пушкина интересует не столько сама социальная иерархия, сколько ее моральные обертоны (предвестия финальной ‘подлости’).
Строка замыкается мужской рифмой на —
Неопределенной продолжает оставаться и синтаксическая роль в строящемся предложении теперь уже двух сложных существительных в им. пад., начинающихся с
Сама же подобная сериализация существительных восходит к западной традиции — это
прием, неоднократно применявшийся европейскими эпиграмматистами <…> Ж.‐Б. Руссо <…> и Уго Фосколо <…>
Вот фрагмент из стихотворения Руссо «Bien que votre ton suffisant…» <1743> <…> Перевод:
Восьмистишие Фосколо <1810> <…> «Dimmi tu, pur sei mezzo algebrista…» <…> Перевод:
Заметим, что хотя у Руссо половины соотносятся по единому параметру (‘церковное/ светское’), это не ведет к теме ‘целого’[16]. Напротив, у Фосколо есть пары как однородных, так и разнородных половин и даже три половины в одной строке, но вопрос об их суммировании в целое как раз ставится (и решается негативно).
Такое фонетическое перетекание придает серии целостность — как некого единого массированного обвинения, в котором смазываются различия между отдельными пунктами (очередная заявка на полноту).
Новинкой является отчетливая (хотя и половинчатая) позитивность этого 1‐го слова строки, — несмотря на суффикс —
Морфологически это слово отлично тем, что относится не ко 2‐му склонению (как все предыдущие), а к 1‐му (на —
Помимо эффектного
Строка в целом тоже отличается от предыдущей — семантической соотнесенностью и полярностью противопоставления двух слов по четкому общему признаку ‘интеллект’ (причем слово
Тема половинчатости звучит все настойчивее — как структурообразующий элемент и как едва ли не главное эпиграмматическое обвинение, хотя и выраженное первой, ‘квазислужебной’, частью сложных слов (а не семантически ядерными вторыми частями). Служебность этих
Переход от социальной оси оценок к интеллектуальной знаменует качественный сдвиг в сторону благоприобретенных черт личности, законно подлежащих оценке (вдобавок к количественному продлению серии обвинений).
Обострение оценочности сопровождается увеличением фонетического сходства между половинами сложного слова: корни
Взятию верхней обвинительной ноты сопутствует композиционная неожиданность: (полу-)негативное слово теперь начинает строку, — в противовес морфологически и фонетически сходному (полу-)позитивному в предыдущей (
Тем самым делается важный смысловой ход. За первой, уже плохой, характеристикой теперь можно ожидать еще худшей. Так и окажется — но не сразу, а после еще одного неожиданного поворота, к которому подталкивает серия надоедливо однообразных нападок на героя.