Стефан ЦВЕЙГ
МАГЕЛЛАН
Человек и его деяние
ПОВЕСТЬ СТЕФАНА ЦВЕЙГА О МАГЕЛЛАНЕ
К началу XVI века маленькая гористая Португалия — до этого бедный и ничем не замечательный уголок Европы — становится могущественной колониальной державой. Богатства ее монархов, пышность и блеск их двора вызывают удивление иностранцев. От Бразилии до Молуккских островов в Тихом океане и от Лиссабона до мыса Доброй Надежды протянулись необъятные владения новой империи. На африканском побережье и у входа в Персидский залив, на берегах Индии и на Малаккском полуострове высились португальские крепости, со всех концов света стремились в португальскую столицу парусные суда.
В те дни блеск Лиссабона видел знаменитый «алжирский пленник» Сервантес. Автор «Дон Кихота» писал, что «Лиссабон — величайший город Европы, где богатства Востока разгружаются для распределения по всему миру».
Не случайно именно среди португальцев нашлись люди, чьи имена навсегда вошли в историю великих географических открытий. Их страна ближе других стран Европы лежала к африканскому побережью Атлантики, Только минуя португальские берега, могли проходить из Средиземного моря в Атлантический океан итальянские и испанские корабли, и потому португальские моряки могли продвинуться вдоль африканского побережья, значительно опередив своих соперников.
Страна рыбаков, нищих рыцарей-идальго и свирепых морских разбойников-корсаров дала миру людей, которым суждено было превратить свою родину в обширную империю, на один лишь краткий миг в истории ставшую самой могущественной в мире и раскинувшуюся в четырех частях света.
Одновременно с испанцами, усиленно колонизирующими Южную Америку, португальцы устанавливают связи со всеми странами мира. Золото и серебро широкой рекой полились в Европу из испанских и португальских колоний. Несметный клад был найден — он таился не только в недрах вновь открытых земель, но и в поте и крови миллионов жертв, в разнузданности, с какой европейские колонизаторы принялись грабить, обращать в рабство и уничтожать целые племена и народы, до этого не знакомые с боевыми качествами выплавляемого в Европе металла.
Но значение открытия Америки и морского пути в Индию было гораздо шире. В недрах феодального общества созревали условия для развития мировой торговли и перехода ремесла в мануфактуру. Начинался процесс, который позднее завершился созданием крупной современной промышленности.
«Открытие Америки и морского пути вокруг Африки создало новое поприще для растущей буржуазии. Ост-индский и китайский рынки, колонизация Америки, обмен с колониями, увеличение количества орудий обращения и вообще товаров дали неслыханный до тех пор толчок торговле, мореплаванию, промышленности и тем значительно ускорили развитие революционного элемента в разлагавшемся феодальном обществе».[1]
Утверждаясь в Европе, капитализм сосредоточил здесь огромные ценности, плоды труда народов, ограбленных колонизаторами в четырех частях света.
Представьте себе молодого человека той далекой от нас поры, когда в городах Португалии, в замках сеньоров и в королевских дворцах появились ковры и тонкие ткани, а на столе — заморские пряности и специи, до того почти не известные в суровом быту феодальной Европы. Представьте себе, какие мысли бродили в головах людей, впервые услышавших о том, что есть за морем далекие страны, где цветут невиданные цветы, где неведомые плоды свешиваются с отягченных веток, а золотой песок и слоновую кость чуть ли не гребут лопатами. В классическом труде Энгельса «Происхождение семьи, частной собственности и государства» мы находим яркую характеристику того брожения, которое охватило умы молодых людей, впервые увидевших, что мир совсем не так тесен и замкнут, как этому учили в средневековых школах.
«Мир сразу сделался почти в десять раз больше; вместо четвертой части полушария теперь весь земной шар лежал перед взором западно-европейцев, которые спешили завладеть остальными семью восьмыми. И вместе со старинными тесными границами родины пали также и тысячелетние рамки предписанного средневекового мышления. Внешнему и внутреннему взору человека открылся бесконечно более широкий горизонт. Какое значение могли иметь репутация порядочности и унаследованные от ряда поколений почетные цеховые привилегии для молодого человека, которого манили к себе богатства Индии, золотые и серебряные рудники Мексики и Потози? То было для буржуазии время странствующего рыцарства; она переживала также свою романтику и свои любовные мечтания, но по-буржуазному преследуя в конечном счете буржуазные цели».[2]
Но если заветной целью каждого завоевателя, каждого конквистадора было личное обогащение и власть над вновь открытыми землями, в конечном счете расчищавшие дорогу капитализму, то в достижении этой цели наиболее выдающиеся из них не раз проявляли замечательные человеческие качества: широту ума, несгибаемую волю к победе, личную храбрость и физическую выносливость.
Требовалось великое мужество, чтобы, вопреки сопротивлению косных людей и невежд, вопреки домыслам многочисленных и сильных врагов, выйти в неведомый океан, не имея не только надежных карт, но и сколько-нибудь ясного представления о том, что ждет впереди. Требовались незаурядная решительность и твердость характера, чтобы в трудном пути поднять на борьбу со стихией нестойких и колеблющихся. Неудивительно поэтому, что подвиги людей, возглавивших это движение за океан, надолго сохранились в памяти человечества.
Три имени выделяются в этой длинной веренице завоевателей: Колумб, Васко да Гама, Магеллан.
Подвиг Колумба заключался в том, что он первым из мореплавателей пересек Атлантический океан и достиг берегов Америки. Как известно, Колумб искал морской путь в Индию и до конца своих дней был убежден, что побывал не на новом материке, а где-то недалеко от устья Ганга.
Васко да Гама первым отважился отойти от традиционного маршрута португальцев вокруг африканского побережья и предпринял путешествие в восточном направлении, посреди безбрежного и неизведанного океана, к индийским берегам.
Фернандо Магеллан разрешил задачу еще более сложную, по тому времени казавшуюся фантастической. Он нашел в южной оконечности американского материка пролив, с тех пор носящий его имя, впервые в истории переплыл Тихий океан и открыл Филиппинские острова, совершив, таким образом, первое кругосветное путешествие. Своим плаванием Магеллан дал окончательное и неопровержимое доказательство шарообразности Земли и нанес этим убийственный удар по многовековым заблуждениям человечества.
Значение дела, совершенного Магелланом, хорошо выразил его сподвижник Пигафетта, чьи путевые записки служат основным источником для всех биографов мореплавателя: «Он выказывал всегда непоколебимую настойчивость среди самых больших бедствий. На море он сам подвергал себя большим лишениям, чем остальной экипаж. Сведущий, как никто, в чтении морских карт, он владел в совершенстве искусством кораблевождения, и это он доказал своим путешествием вокруг света, на что никто другой не отважился до него».[3]
«Подвиг Магеллана» — одна из лучших книг Стефана Цвейга, этого большого художника, хорошо известного советским читателям.
Друг А. М. Горького и Ромэна Роллана, гуманист, проникнутый состраданием к человеку, изуродованному страшной действительностью капиталистического общества, Цвейг, однако, не мог подняться до понимания истинных причин социального зла. В ряде произведений, отличающихся высоким мастерством анализа, Цвейг воспроизвел трагедию одиночек, напрасно мечущихся в поисках выхода из тупика. Этого выхода не знал и сам писатель, слишком далекий от понимания законов общественного развития. Жизнь Цвейг изображал как столкновение характеров. Не социальные противоречия, а противоречия между человеческими индивидуальностями стояли в центре его внимания.
После первой мировой войны, которую писатель пережил как личную катастрофу, Цвейг не мог больше оставаться «над схваткой». В Советской России писатель-гуманист видел маяк, освещающий человечеству путь к счастью и справедливости. В 1929 году Стефан Цвейг побывал в СССР. Впоследствии он писал, что эта поездка была самым сильным впечатлением, которое останется у него на всю жизнь.
Именно в этот период между мировыми войнами Цвейг обращается к изображению реальных деятелей прошлого. Героями Цвейга становятся те, кто представлялся воображению писателя истинными «строителями мира». Такого человека хотелось ему видеть и в Магеллане.
Знаменитый португалец привлек писателя своей жизненной силой, твердостью воли, непоколебимой верой в задуманное им дело.
Цвейг рисует своего героя суровым, но справедливым и мудрым, неспособным к бесполезному пролитию крови, просвещенным и трудолюбивым.
Верный своим ошибочным представлениям о роковом предопределяющем значении врожденных качеств человека, Цвейг и личную участь Магеллана, и весь ход его жизни, и чуть ли даже не трагический его конец приписывает влиянию «рока», «судьбы», заложенных в особенностях человеческого характера. Вместе с тем, изображая Магеллана только как прогрессивного деятеля и смелого искателя новых путей, Стефан Цвейг неверно оценивает и эпоху великих географических открытий, затушевывая противоречия этой эпохи, замалчивая те чудовищные преступления, которые совершал капитализм уже при самом своем рождении.
Идеализм писателя, мешающий ему видеть вещи в истинном свете, сильнее всего сказывается там, где он пытается окружить ореолом романтики прозу захватнических действий Португалии XVI века, из «Золушки Европы» внезапно превратившейся в «стража нового мира». Таковы, например, рассуждения Цвейга о том, что «героическое всегда иррационально», что захватническая политика португальцев была «видом донкихотства». Писатель усиленно подчеркивает, что для великого человека не существует общепринятых норм поведения, и потому «Магеллан… поступил бы весьма глупо, если бы он вздумал считаться с соображениями морального порядка». Стремясь всячески обелить своего героя, жестоко расправившегося с восставшими испанцами, Цвейг с сочувствием приводит цитату из реакционного немецкого писателя Геббеля: «Истории безразлично,
Цвейг идеализирует не только своего героя, но и отдельных его предшественников и современников. Подчеркивая прогрессивную роль португальского принца Энрике, прозванного Мореплавателем, Цвейг и в нем видит не предприимчивого колонизатора, охотника за золотым песком, слоновой костью и черными рабами, а мудрого государственного деятеля, далекого от погони за личными выгодами.
«Подлинно высокое значение инфанта Энрике, — пишет Цвейг, — в том, что одновременно с величием цели он осознал и трудность ее достижения: благородное смирение заставило его понять, что сам он не увидит, как сбудется его мечта, ибо срок больший, чем человеческая жизнь, потребуется для подготовки такого гигантского предприятия».
В действительности, конечно, не «величие цели», не цивилизаторская миссия, а жажда обогащения толкала даже передовых представителей португальского общества на расширение своих колониальных владений. Еще в XVIII веке французский историк аббат Рейналь гораздо яснее, чем Цвейг, понимал причины небывалого рвения капитанов инфанта Энрике: «Нетрудно было им, — писал ученый аббат, — производить завоевания и иметь выгодный торг в сих странах: малые народы, в оных обитающие, разделены будучи друг от друга непроходимыми степями, не знали ни цены своему богатству, ни искусства защищаться…»
Создавая вокруг своего героя атмосферу искусственной приподнятости, наделяя его несвойственными эпохе возвышенными чувствами, Цвейг дает, однако, убедительную и исторически правдивую картину той суровой борьбы, которую пришлось повести португальскому мореплавателю для осуществления своей цели.
Глубоко изучив документы эпохи, Стефан Цвейг, знаток человеческой души, заставляет читателя сочувствовать успехам и поражениям своего героя, с волнением следить за взлетами и падениями, постоянно чередующимися на жизненном пути непреклонного исследователя и мужественного мореплавателя.
Уже то, что вся первая половина книги посвящена истории подготовки и сложной дипломатической игры вокруг задуманной экспедиции, помогает читателю наглядно и живо представить себе действительный объем той напряженной, безмерно трудной работы, которую совершил Магеллан еще задолго до того, как его флотилия вышла в море. Португалец, вынужденный служить испанскому монарху, мелкий идальго среди родовитых испанских дворян, — какой несгибаемой волей должен был обладать этот человек, чтобы завоевать самое право на совершение подвига! Зная, как никто другой, тончайшие пружины, движущие людьми в мире наживы, Цвейг достигает замечательной реалистической силы в изображении поступков и чувств людей, окружающих Магеллана. Читатель запомнит и алчного астролога Фалейро, своими знаниями картографии способствовавшего разработке идеи кругосветного плавания, и лукавого царедворца Хуана де Аранду, использовавшего свои придворные связи для помощи (конечно, не бескорыстной) настойчивому португальцу. Глубокое впечатление оставляют такие эпизоды повести, как сражение при Малакке, тщетные поиски прохода в заливе Ла-Платы, мучительная зимовка в бухте Сан-Хулиан, наконец, беспримерный по трудности стодневный переход через Тихий океан, когда сбылось мрачное пророчество Магеллана и морякам пришлось питаться воловьей кожей, предохраняющей снасти от перетирания. Во всех этих решающих моментах повествования писатель достигает высокого драматизма и жизненной правды. Нельзя без волнения читать рассказ о том, как Магеллан, этот железный человек, холодный, расчетливый, замкнутый и нелюдимый, заплакал горячими слезами радости, когда проход был, наконец, открыт, ибо «он первый и единственный осуществил то, о чем до него мечтали тысячи людей: он нашел путь в другое, неведомое море».
Высокого мастерства достигает Стефан Цвейг и в географических описаниях. Есть какой-то особенный секрет художника в том искусстве, с каким он воссоздает перед нашими глазами давно ушедшее прошлое — быт португальских моряков, торговлю пряностями, пестрый и многоцветный мир экзотического Востока. Морские пейзажи Цвейга полны жизни и своеобразия, а мрачные картины Магелланова пролива, где в зловещей тишине между черными берегами и покрытыми снегом вершинами скользят четыре корабля, впервые проникшие в этот призрачный мир, принадлежат к ярчайшим страницам географической литературы.
«Подвиг Магеллана» — это плод не только художественного творчества, но кропотливого исследовательского труда историка и географа.
В той части света, куда когда-то, презрев голод и бури, пришли Магеллан и его мужественные спутники, ныне занялась заря новой жизни. Позорная система колониализма приходит к концу. Борясь за лучшую, свободную жизнь для своих народов, обрели, наконец, государственную независимость Индия, Индонезия, Бирма.
Освобожденное человечество не забудет Магеллана, хотя по стопам первооткрывателя двинулись в свой кровавый путь не люди подвига, а хищники и лицемеры. В летописи великих географических открытий, оказавших могучее воздействие на весь ход мировой истории, навсегда записаны имя и дело Фернандо Магеллана, которому суждено было первому совершить кругосветное путешествие и открыть западный путь в Индию.
Вот почему талантливая повесть С. Цвейга о Фернандо Магеллане представляет ценность и интерес для самых широких кругов советских читателей, в особенности для молодежи.
ОТ АВТОРА
Книги зарождаются из разнородных чувств. На создание книги может толкнуть и вдохновение и чувство благодарности; в такой же мере способны разжечь духовную страсть досада, гнев, огорчение. Иной раз побудительной причиной становится любопытство, психологическая потребность в процессе писания уяснить себе самому людей и события. Но и мотивы сомнительного свойства: тщеславие, алчность, самолюбование — часто, слишком часто побуждают нас к творчеству; поэтому автору, собственно, каждый раз следовало бы отдавать себе отчет, из каких чувств, в силу какого влечения выбрал он свой сюжет. Внутренний источник данной книги мне совершенно ясен. Она возникла из несколько необычного, но весьма настойчивого чувства — пристыженности.
Было это так. В прошлом году мне впервые представился долгожданный случай поехать в Южную Америку. Я знал, что в Бразилии меня ждут прекраснейшие места на земле, а в Аргентине — ни с чем не сравнимое наслаждение: встреча с собратьями по духу. Уже одно предвкушение этого делало поездку чудесной, а в дороге присоединилось все, что только может быть приятного: спокойное море, полное отдохновение на быстроходном и поместительном судне, отрешенность от всех обязательств и повседневных забот. Безмерно наслаждался я райскими днями этого путешествия. Но внезапно, на седьмой или восьмой день, я поймал себя на чувстве какого-то досадливого нетерпения. Все то же синее небо, все та же синяя безмятежная гладь! Слишком долгими показались мне в эту минуту внезапного раздражения часы путешествия. В душе я уже хотел быть у цели, меня радовало, что стрелка часов каждый день неустанно продвигается вперед. Ленивое, расслабленное наслаждение
Может быть, какая-то секунда понадобилась мне, чтобы осознать свое нетерпение и устыдиться. «Ведь ты, — гневно сказал я себе, — совершаешь чудесное путешествие на безопаснейшем из судов, любая роскошь, о которой только можно помыслить, к твоим услугам. Если вечером в твоей каюте слишком прохладно, тебе стоит только двумя пальцами повернуть регулятор — и воздух нагрелся. Полуденное солнце экватора кажется тебе несносным — что же, в двух шагах от тебя находится помещение с охлаждающими вентиляторами, а чуть подальше тебя уже ждет бассейн для плавания. За столом в этой роскошнейшей из гостиниц ты можешь заказать любое блюдо, любой напиток — все появится в мгновение ока, словно принесенное легкокрылыми ангелами, и притом в изобилии. Ты можешь уединиться и читать книги или же сколько душе угодно развлекаться играми, музыкой, обществом. Тебе предоставлены все удобства и все гарантии безопасности. Ты знаешь, куда едешь, точно знаешь час своего прибытия и знаешь, что тебя ждет дружеская встреча. Так же и в Лондоне, Буэнос-Айресе, Париже и Нью-Йорке ежечасно знают, в какой точке вселенной находится твое судно. Тебе нужно только подняться на несколько ступенек по маленькой лесенке, и послушная искра беспроволочного телеграфа тотчас отделится от аппарата и понесет твой вопрос, твой привет в любой уголок земного шара, и через час тебе уже откликнутся с любого конца света. Вспомни же, нетерпеливый, ненасытный человек, как было раньше! Сравни хоть на миг свое путешествие со странствиями былых времен и прежде всего с первыми плаваниями тех смельчаков, что впервые открыли для нас эти необъятные моря, открыли мир, в котором мы живем, — вспомни и устыдись! Попробуй представить себе, как они на крохотных рыбачьих парусниках отправлялись в неведомое, не зная пути, затерянные в беспредельности, под вечной угрозой гибели, отданные во власть непогоды, обреченные на тягчайшие лишения. Ночью — беспросветный мрак, единственное питье — тепловатая, затхлая вода из бочек или набранная в пути дождевая, никакой еды, кроме черствых сухарей да копченого прогорклого сала, а часто долгие дни даже без этой скудной пищи. Ни постелей, ни места для отдыха, жара адская, холод беспощадный, и к тому же сознание, что они одни, безнадежно одни среди этой жестокой водной пустыни. На родине месяцами, годами не знали, где они, и сами они не знали, куда плывут. Невзгоды сопутствовали им, тысячеликая смерть обступала их на воде и на суше, им угрожали люди и стихии; месяцы, годы — вечно эти жалкие, утлые суденышки окружены были ужасающим одиночеством. Никто — и они это знали — не может поспешить к ним на помощь, ни один парус — и они это знали — не встретится им за долгие, долгие месяцы плавания в этих не вспаханных корабельным килем водах, никто не выручит их из нужды и опасности, никто не принесет вести об их смерти, гибели». Едва я начал думать об этих первых плаваниях конкистадоров морей, как я глубоко устыдился своего нетерпения.
Это чувство пристыженности, однажды пробудившись, уже не покидало меня в продолжение всего пути, мысль о безыменных героях не давала мне ни минуты покоя. Меня потянуло подробней узнать о тех, кто первым отважился вступить в бой со стихией, прочесть о первых плаваниях по неисследованным морям, описания которых волновали меня уже в отроческие годы. Я зашел в пароходную библиотеку и наудачу взял несколько томов. Из всех описаний людей и плаваний меня больше всего поразил подвиг одного человека, непревзойденный, думается мне, в истории познания нашей планеты. Я имею в виду Фернандо Магеллана, того, кто во главе пяти утлых рыбачьих парусников покинул Севильскую гавань, чтобы обогнуть земной шар. Прекраснейшая Одиссея в истории человечества — это плавание двухсот шестидесяти пяти мужественных людей, из которых только восемнадцать возвратились на полуразбитом корабле, но с флагом величайшей победы, реющим на мачте. Многого я из этих книг о нем не вычитал, во всяком случае, для меня этого было мало. Возвратившись домой, я продолжал читать и рыться в книгах, дивясь тому, сколь малым и сколь малодостоверным было все ранее рассказанное об этом геройском подвиге. И снова, как много раз прежде, я понял, что лучшей и плодотворнейшей возможностью объяснить самому себе необъяснимое будет воплотить в слове и объяснить его для других. Так возникла эта книга — по правде говоря, мне самому на удивление. Ибо в то время как я, в соответствии со всеми доступными мне документами, по мере возможности придерживаясь действительности, воссоздавал эту вторую Одиссею, меня не оставляло странное чувство, что я рассказываю нечто вымышленное, одну из великих грез, священных легенд человечества. Но ведь нет ничего прекраснее правды, кажущейся неправдоподобной! В великих подвигах человечества, именно потому, что они так высоко возносятся над обычными земными делами, заключено нечто непостижимое; но только в том невероятном, что оно свершило, человечество снова обретает веру в себя.
NAVIGARE NECESSE EST[4]
В начале были пряности. С тех пор, как римляне в своих путешествиях и войнах впервые познали прелесть острых и дурманящих, терпких и пьянящих восточных приправ, Запад уже не может и не хочет обходиться как на кухне, так и в погребе без especeria — индийских специй, без пряностей. Ведь вплоть до позднего средневековья пища северян была невообразимо пресна и безвкусна. Пройдет еще немало времени, прежде чем наиболее употребительные ныне плоды — картофель, кукуруза и помидоры — обоснуются в Европе; пока же мало кто подкисляет кушанья лимоном, подслащивает сахаром; еще не открыты изысканные тонизирующие свойства чая и кофе; даже государи и знатные люди ничем, кроме тупого обжорства, не могут вознаградить себя за бездушное однообразие трапез. Но удивительное дело: стоит только в самое незатейливое блюдо подбавить одно-единственное зернышко индийских пряностей — крохотную щепотку перца, сухого мускатного цвета, самую малость имбиря или корицы, — и во рту немедленно возникает своеобразное, приятное раздражение. Между ярко выраженным мажором и минором кислого и сладкого, острого и пресного начинают вибрировать очаровательные гастрономические обертоны и промежуточные звучания. Вскоре еще не изощренные, варварские вкусовые нервы средневековых людей начинают все более жадно требовать этих новых возбуждающих веществ. Кушанье считается хорошо приготовленным, только когда оно донельзя переперчено, до отказа едко и остро; даже в пиво кладут имбирь, а вино так приправляют толчеными специями, что каждый глоток огнем горит в гортани. Но не только для кухни нужны Западу столь огромные количества especeria.
Женская суетность тоже требует все больше и больше благовоний Аравии, и притом все новых, — дразнящего чувственность мускуса, приторной амбры, розового масла; для женщин ткачи и красильщики вырабатывают китайские шелка, индийские узорчатые ткани, золотых дел мастера раздобывают белый цейлонский жемчуг и голубоватые нарсингарские алмазы. Еще больший спрос на заморские товары предъявляет католическая церковь, ибо ни одно из миллиардов зернышек ладана, курящегося в кадильницах, мерно раскачиваемых причетниками тысяч и тысяч церквей Европы, не выросло на европейской земле, каждое из миллиардов этих зернышек морем и сушей совершало свой неизмеримо долгий путь из Аравии. Аптекари, в свою очередь, являются постоянными покупателями прославленных индийских специй — таких, как опий, камфара, драгоценная камедистая смола; им по опыту известно, что никакой бальзам, никакое лекарственное снадобье не покажется больному истинно целебным, если на фарфоровой баночке синими буквами не будут начертаны магические слова «arabicurn» или «indicum».[5] Все восточное в силу своей отдаленности, редкости, экзотичности, быть может, и дороговизны, начинает приобретать для Европы неотразимую, гипнотизирующую прелесть. «Арабский», «персидский», «индостанский» — эти определения в средние века (так же как в восемнадцатом веке эпитет «французский») тождественны словам: роскошный, утонченный, изысканный, царственный, драгоценный. Ни один товар не пользовался таким спросом, как пряности: казалось, аромат этих восточных цветов незримым волшебством околдовал души европейцев.
Но именно потому, что мода так настойчиво требовала индийских товаров, они были дороги и непрерывно дорожали. В наши дни почти невозможно точно проследить лихорадочный рост цен на эти товары, ибо все исторические таблицы денежных цен, как мы знаем по опыту, достаточно абстрактны. Наглядное представление о бешено взвинченных ценах на пряности лучше всего можно получить, вспомнив, что в начале второго тысячелетия нашей эры тот самый перец, что теперь стоит на столиках любого ресторана, перец, который сыплют небрежно, как песок, сосчитывался по зернышкам и расценивался едва ли не на вес серебра. Ценность его была столь устойчива, что многие города и государства расплачивались им, как благородным металлом; на перец можно было приобретать земельные участки, перцем выплачивать приданое, покупать за перец права гражданства. Многие государи и города исчисляли взимаемые ими пошлины на вес перца, а если в средние века хотели сказать, что кто-либо неимоверно богат, его в насмешку обзывали «мешком перца». Имбирь, корицу, хинную корку и камфару взвешивали на ювелирных и аптекарских весах, наглухо закрывая при этом двери и окна, чтобы сквозняком не сдуло драгоценную пылинку. Как ни абсурдна на наш современный взгляд подобная расценка пряностей, она становится понятной, когда вспомнишь о трудности их доставки и сопряженном с нею риске. Бесконечно велико было в те времена расстояние между Востоком и Западом, и каких только опасностей и препятствий не приходилось преодолевать в пути кораблям, караванам и обозам, какая Одиссея выпадала на долю каждому зернышку, каждому лепестку, прежде чем они с зеленого куста Малайского архипелага попадали на свой последний причал — прилавок европейского торговца! Разумеется, само по себе ни одно из этих растений не являлось редкостью. По ту сторону земного шара все они — коричные деревья на Тидоре,{1} гвоздичные на Амбоине,{2} мускатный орех на Банде,{3} кустики перца на Малабарском побережье{4} — растут в таком же изобилии и так же привольно, как у нас чертополох, и центнер пряностей на Малайских островах ценится не дороже, чем щепотка пряностей на Западе. Но в скольких руках должен перебывать товар, прежде чем он через моря и пустыни попадет к последнему покупателю — к потребителю! Первая пара рук, как обычно, оплачивается всех хуже: раб-малаец, который собирает только что созревшие плоды и в плетеной, навьюченной на смуглую спину корзине тащит их на рынок, не наживает ничего, кроме ссадин и пота. Но уже его хозяин получает известный барыш; купец-мусульманин покупает у него товар и на крохотном челноке, в палящий зной везет его с Молуккских островов восемь, десять, а то и больше дней до Малакки (близ нынешнего Сингапура). Здесь в сотканной им сети уже сидит первый паук-кровосос; хозяин гавани — могущественный султан — взимает с купца пошлину за перегрузку товара. Лишь после внесения пошлины купец получает право перегрузить душистую кладь на джонку покрупнее, и снова широкое весло или четырехугольный парус медленно движет суденышко вперед, вдоль берегов Индии. Так проходят месяцы: однообразное плавание, а в штиль — бесконечное ожидание под знойным, безоблачным небом. И затем снова стремительное бегство от тайфунов и корсаров. Бесконечно трудна и несказанно опасна эта перевозка товара по двум, даже по трем тропическим морям. В дороге из пяти судов одно почти всегда становится добычей бурь или пиратов, и купец возносит благодарственные молитвы, когда, благополучно миновав Камбай,{5} наконец достигает Ормуза{6} или Адена, где ему открывается доступ к Arabia felix[6] или к Египту. Но новый вид перевозки, начинающийся с этих мест, не менее труден, не менее опасен. Длинными покорными вереницами стоят в этих перевалочных гаванях тысячи верблюдов, послушно опускаются они на колени по первому знаку хозяина; один за другим на них навьючивают крепко увязанные, набитые перцем и мускатным цветом тюки, и, мерно покачиваясь, «четвероногие корабли» начинают свой путь по песчаному морю. Долгие месяцы тянутся по пустыне арабские караваны с индийскими товарами — «тысяча и одна ночь» воскресает в этих названиях — через Бассру, и Багдад, и Дамаск в Бейрут и Трапезунд или через Джидду в Каир. Идут они через пустыню дальними, древними путями, хорошо известными купцам еще со времен фараонов и бактрийцев. Но, на беду, не хуже известны они и бедуинам — этим пиратам песчаных пустынь; дерзкий набег зачастую одним ударом уничтожает плоды трудов и усилий многих месяцев. То, чему посчастливилось спастись от песчаных смерчей и бедуинов, становится добычей других разбойников: с каждого верблюда, с каждого тюка геджасские эмиры, египетские и сирийские султаны взимают пошлину, и притом немалую. Ежегодный доход одного только египетского грабителя от пошлин, взимаемых за провоз пряностей, исчисляется сотнями тысяч дукатов. А когда наконец караван доходит до устья Нила, близ Александрии, там его уже поджидает последний, но отнюдь не самый скромный взиматель податей — венецианский флот. Со времени вероломного уничтожения торговой соперницы — Византии эта маленькая республика целиком захватила монополию торговли пряностями на Западе; вместо того, чтобы прямо отправляться к месту назначения, товар следует на Риальто,{7} где его с аукциона приобретают немецкие, фламандские и английские маклеры. И лишь тогда в повозках на широких колесах, по снегам и льдам альпийских ущелий, катят эти плоды, рожденные и взращенные два года назад тропическим солнцем, к европейскому торговцу и тем самым к потребителю.
Не меньше чем через дюжину хищных рук, как меланхолически вписывает Мартин Бехайм{8} в 1492 году в свой глобус, в знаменитое свое «Яблоко земное», должны пройти индийские пряности, прежде чем попасть в последние руки — к потребителю: «А также ведать надлежит, что специи, кои растут на островах индийских, на Востоке во множестве рук перебывают, прежде чем доходят до наших краев». Но хоть и дюжина рук делит наживу, каждая из них все же выжимает из индийских пряностей довольно золотого сока; несмотря на весь риск и опасности, торговля пряностями слывет в средние века самой выгодной, ибо наименьший объем товара сочетается здесь с наивысшей прибылью. Пусть из пяти кораблей — экспедиция Магеллана доказывает правильность этого расчета — четыре пойдут ко дну вместе с грузом, пусть из двухсот шестидесяти пяти человек двести не возвратятся домой, пусть капитаны и матросы расстаются с жизнью, купец и тут не останется в накладе. Если по прошествии трех лет из пяти кораблей вернется лишь самый малый, но груженный одними пряностями, этот груз с лихвой возместит все убытки, ибо мешок перца в пятнадцатом веке ценится дороже человеческой жизни. Не удивительно, что при большом предложении не имевших никакой ценности жизней и бешеном спросе на высокоценные пряности расчет купцов всегда оказывается верным. Венецианские палаццо, дворцы Фуггеров{9} и Вельзеров{10} едва ли не целиком сооружены на прибыли от индийских пряностей.
Но как на железе неминуемо образуется ржавчина, так большим прибылям неизменно сопутствует едкая зависть. Любая привилегия всегда воспринимается другими как несправедливость, и там, где отдельная группа людей безмерно обогащается, сама собой возникает коалиция обделенных. Давно уже косятся генуэзцы, французы, испанцы на оборотистую Венецию, сумевшую отвести золотой Гольфстрим к Канале Гранде, и еще более злобно взирают они на Египет и Сирию, где ислам неодолимой цепью отгородил Индию от Европы: ни одному христианскому судну не разрешается плавание в Красном море, ни один купец-христианин не вправе пересечь его. Вся торговля с Индией неумолимо осуществляется через турецких и арабских купцов и посредников. Такое положение вещей не только бессмысленно удорожает товар для европейского потребителя, не только заведомо урезывает прибыль христианских купцов, — возникает новая опасность: весь избыток драгоценных металлов может отхлынуть на Восток, ибо стоимость европейских товаров значительно уступает стоимости индийских. Уже из-за одного этого весьма ощутительного убытка нетерпеливое желание западных стран освободиться от разорительного и унижающего их контроля становилось все более настойчивым, и силы, наконец, объединились. Крестовые походы отнюдь не были (как это часто изображается романтизирующими историками) только мистически-религиозной попыткой отвоевать у неверных «гроб господень»; эта первая европейско-христианская коалиция являлась в то же время и первым продуманным и целеустремленным усилием разомкнуть цепь, преграждавшую доступ к Красному морю, снять для Европы, для христианского мира запрет торговли с восточными странами. Но так как эта попытка не удалась, поскольку Египет остался во власти мусульман и ислам по-прежнему преграждал дорогу в Индию, то, естественно, возникло желание сыскать другой свободный, независимый путь в эту страну. Отвага, побудившая Колумба двинуться на запад, Бартоломеу Диаша{11} и Васко да Гаму — на юг, Кабота{12} — на север, к Лабрадору, рождалась прежде всего из целенаправленного стремления наконец-то открыть для западного мира вольный, беспошлинный, беспрепятственный путь в Индию и тем самым сломить позорное превосходство ислама. В истории важнейших изобретений и открытий окрыляющим началом всегда является духовное, нравственное побуждение, но толкают на претворение этих открытий в жизнь чаще всего мотивы материального порядка. Разумеется, уже одной своей дерзновенностью замыслы Колумба и Магеллана должны были воодушевить королей и их советников; но никогда эти проекты не были бы поддержаны деньгами, нужными для их осуществления, никогда монархи и спекулянты не снарядили бы флот для отважных конкистадоров, если бы эти экспедиции в неведомые страны не сулили в то же время тысячекратного возмещения затраченных средств. За героями этого века открытий в качестве движущей силы стояли купцы, и этот первый героический порыв завоевать мир был вызван весьма земными побуждениями. Вначале были пряности.
В истории всегда чудесны те мгновения, когда гений отдельного человека вступает в союз с гением эпохи, когда один человек проникается творческим устремлением своего времени. Среди стран Европы была одна, которой еще не удалось выполнить свою часть общеевропейской задачи, — Португалия, в долгой героической борьбе освободившаяся от владычества мавров. Но теперь, когда добытые оружием победа и самостоятельность закреплены, молодой, полный сил народ пребывает в вынужденном бездействии. Естественное стремление к экспансии, присущее каждому успешно развивающемуся народу, пока еще не находит выхода. Все сухопутные границы Португалии соприкасаются с Испанией, дружественным, братским королевством, следовательно, для маленькой бедной страны возможна только экспансия на море посредством торговли и колонизации. На беду, географическое положение Португалии по сравнению со всеми другими мореходными нациями Европы является — или кажется в те времена — наименее благоприятным. Ибо Атлантический океан, чьи несущиеся с запада волны разбиваются о португальское побережье, слыл, согласно географии Птолемея{13} (единственного авторитета средних веков), беспредельной, недоступной для мореплавания водной пустыней. Столь же недоступным изображается в Птолемеевых описаниях Земли и южный путь — вдоль африканского побережья: невозможным считалось обогнуть морем эту песчаную пустыню, дикую, необитаемую страну, якобы простирающуюся до антарктического полюса и не отделенную ни единым проливом от terra australis.[7] По мнению старинных географов, из всех европейских стран, занимающихся мореплаванием, Португалия, не расположенная на берегу единственного судоходного моря — Средиземного, находилась в наиболее невыгодном положении.
И вот делом жизни одного португальского принца становится превратить это мнимо невозможное в возможное, отважно попытаться сделать, согласно евангельскому изречению, последних первыми. Что, если Птолемей, этот geographus maximus,[8] этот непогрешимый авторитет землеведения, ошибся? Что, если этот океан, могучие западные волны которого нередко выбрасывают на португальский берег обломки диковинных, неизвестных деревьев (а ведь где-нибудь они да росли), вовсе не бесконечен? Что, если он ведет к новым, неведомым странам? Что, если Африка обитаема и по ту сторону тропиков? Что, если премудрый грек попросту заврался, утверждая, будто этот неисследованный материк нельзя обогнуть, будто через океан нет пути в индийские моря? Ведь тогда Португалия, лежащая западнее других стран Европы, стала бы подлинным трамплином всех открытий и через Португалию прошел бы ближайший путь в Индию. Тогда бы Португалия не была больше заперта океаном, а напротив, больше других стран Европы призвана к мореходству. Эта мечта сделать маленькую, бессильную Португалию великой морской державой и Атлантический океан, слывший доселе неодолимой преградой, превратить в водный путь стала in nuce[9] делом всей жизни iffante[10] Энрике, заслуженно и в то же время незаслуженно именуемого в истории Генрихом Мореплавателем{14}. Незаслуженно, ибо, если не считать непродолжительного морского похода в Сеуту{15}, Энрике ни разу не ступал на корабль, не написал ни одной книги о мореходстве, ни одного навигационного трактата, не начертил ни единой карты. И все же история по праву присвоила ему это имя, ибо только мореплаванию и мореходам отдал этот португальский принц всю свою жизнь и все свои богатства. Уже в юные годы отличившийся при осаде Сеуты (1412), один из самых богатых людей в стране, этот сын португальского и племянник английского короля мог удовлетворить свое честолюбие, занимая самые блистательные должности; европейские дворы наперебой зовут его к себе. Англия предлагает ему пост главнокомандующего. Но этот странный мечтатель всему предпочитает плодотворное одиночество. Он удаляется на мыс Сагриш{16}, некогда священный (sacrum) мыс древнего мира, и там в течение без малого пятидесяти лет подготовляет морскую экспедицию в Индию и тем самым — великое наступление на Mare incognitum.[11]
Что дало одинокому и дерзновенному мечтателю смелость наперекор величайшим космографическим авторитетам того времени, наперекор Птолемею и его продолжателям и последователям защищать утверждение, что Африка отнюдь не примерзший к полюсу материк, что обогнуть ее возможно и что там-то и пролегает искомый морской путь в Индию? Эта тайна вряд ли когда-нибудь будет раскрыта. Правда, в ту пору еще не заглохло (упоминаемое Геродотом{17} и Страбоном{18}) предание, будто в покрытые мраком дни фараонов финикийский флот, выйдя в Красное море, два года спустя, ко всеобщему изумлению, вернулся на родину через Геркулесовы столбы (Гибралтарский пролив). Быть может, инфант слыхал от работорговцев-мавров, что по ту сторону Libya deserta[12] — Западной Сахары{19} — лежит «страна изобилия» — bilat ghana, и правда, на карту, составленную в 1150 году космографом-арабом для норманского короля Роджера II{20}, под названием bilat ghana совершенно правильно нанесена нынешняя Гвинея{21}. Итак, возможно, что Энрике, благодаря опытным разведчикам, лучше был осведомлен о подлинных очертаниях Африки, нежели ученые-географы, считавшие непреложной истиной лишь сочинения Птолемея и в конце концов объявившие пустым вымыслом описания Марко Поло и Ибн-Батуты{22}. Но подлинно высокоморальное значение инфанта Энрике в том, что одновременно с величием цели он осознал и трудность ее достижения; благородное смирение заставило его понять, что сам он не увидит, как сбудется его мечта, ибо срок больший, чем человеческая жизнь, потребуется для подготовки столь гигантского предприятия. Как было отважиться в те времена на плавание из Португалии в Индию без знания океана, без хорошо оснащенных кораблей? Ведь невообразимо примитивны были в эпоху, когда Энрике приступил к осуществлению своего замысла, познания европейцев в географии и мореходстве. В страшные столетия духовного мрака, наступившие вслед за падением Римской империи, люди средневековья почти полностью перезабыли все, что финикийцы, римляне, греки узнали во время своих смелых странствий; неправдоподобным вымыслом казалось в ту эпоху пространственного самоограничения, что некий Александр достиг границ Афганистана, пробрался в самое сердце Индии; утеряны были превосходные карты и географические описания римлян, в запустение пришли их военные дороги, исчезли верстовые камни, отмечавшие пути в глубь Британии и Вифинии{23}, не осталось следа от образцового римского систематизирования политических и географических сведений; люди разучились странствовать, страсть к открытиям угасла, в упадок пришло искусство кораблевождения. Не ведая далеких дерзновенных целей, без верных компасов, без правильных карт опасливо пробираются вдоль берегов, от гавани к гавани, утлые суденышки, в вечном страхе перед бурями и грозными пиратами. При таком упадке космографии, со столь жалкими кораблями еще не время было усмирять океаны, покорять заморские царства. Долгие годы самоотвержения потребуются на то, чтобы наверстать упущенное за столетия долгой спячки. И Энрике — в этом его величие — решился посвятить свою жизнь грядущему подвигу.
Лишь несколько полуразвалившихся стен сохранилось от замка, воздвигнутого на мысе Сагриш инфантом Энрике и впоследствии разграбленного и разрушенного неблагодарным наследником его познаний Фрэнсисом Дрейком{24}. В наши дни сквозь пелену и туманы легенд почти невозможно с точностью установить, каким образом инфант Энрике разрабатывал свои планы завоевания мира Португалией. Согласно, быть может, романтизирующим сообщениям португальских хроник, он повелел доставить себе книги и атласы со всех частей света, призвал арабских и еврейских ученых и поручил им изготовление более точных навигационных приборов и таблиц. Каждого моряка, каждого капитана, возвратившегося из плавания, он зазывал к себе и подробно расспрашивал. Все эти сведения тщательно хранились в секретном архиве, и в то же время он снаряжал целый ряд экспедиций. Неустанно содействовал инфант Энрике развитию кораблестроения; за несколько лет прежние barcas — небольшие открытые рыбачьи лодки, команда которых состоит из восемнадцати человек, — превращаются в настоящее naxs — устойчивые корабли водоизмещением в восемьдесят, даже сто тонн, способные и в бурную погоду плавать в открытом море. Этот новый, годный для дальнего плавания тип корабля обусловил и возникновение нового типа моряков. На помощь кормчему является «мастер астрологии» — специалист по навигационному делу, умеющий разбираться в портуланах{25}, определять девиацию компаса, отмечать на карте меридианы. Теория и практика творчески сливаются воедино, и постепенно в этих экспедициях из простых рыбаков и матросов вырастает новое племя мореходов и исследователей, дела которых довершатся в грядущем. Как Филипп Македонский оставил в наследство сыну Александру непобедимую фалангу для завоевания мира, так Энрике для завоевания океана оставляет своей Португалии наиболее совершенно оборудованные суда своего времени и превосходнейших моряков.
Но трагедия предтеч в том, что они умирают у порога обетованной земли, не увидев ее собственными глазами. Энрике не дожил ни до одного из великих открытий, обессмертивших его отечество в истории познания вселенной. Ко времени его кончины (1460) вовне, в географическом пространстве, еще не достигнуты хоть сколько-нибудь ощутимые успехи. Прославленное открытие Азорских островов{26} и Мадейры{27} было, в сущности, всего только нахождением их вновь (уже в 1351 году они были отмечены в Лаврентийской портулане). Продвигаясь вдоль западного берега Африки, корабли инфанта не достигли даже экватора; завязалась только малозначительная и не особенно похвальная торговля белой и по преимуществу «черной» слоновой костью — иными словами, на сенегальском побережье массами похищают негров, чтобы затем продать их на невольничьем рынке в Лисабоне, да еще находят кое-где немного золотого песку; этот жалкий, не слишком славный почин — вот все, что довелось увидеть Энрике из своего заветного дела. Но в действительности решающий успех уже достигнут. Ибо не в обширности пройденного пространства заключалась первая победа португальских мореходов, а в том, что было ими свершено в духовной сфере: в развитии предприимчивости, в уничтожении зловредного поверья. В течение многих веков моряки боязливо сообщали друг другу, будто за мысом «Нан»{28} (что означает мыс «Дальше пути нет») судоходство невозможно. За ним сразу начинается «зеленое море мрака», и горе кораблю, который осмелится проникнуть в эти роковые воды. От солнечного зноя в тех краях море кипит и клокочет. Обшивка корабля и паруса загораются; всякий христианин, дерзнувший проникнуть в это «царство сатаны», пустынное, как земля вокруг горловины вулкана, тотчас же превращается в негра. Такой непреодолимый ужас перед плаванием в южных морях породили эти россказни, что папе, дабы хоть как-нибудь доставить инфанту моряков, пришлось обещать каждому участнику экспедиций полное отпущение грехов; только после этого удалось завербовать нескольких смельчаков, согласных отправиться в неведомые края. И как же ликовали португальцы, когда Жил Эанниш{29} в 1434 году обогнул дотоле слывший неодолимым мыс Нан и уже из Гвинеи сообщил, что достославный Птолемей оказался отменным вралем, «…ибо плыть под парусами здесь так же легко, как и у нас дома, а страна эта богата и всего в ней в изобилии». Теперь дело сдвинулось с мертвой точки; Португалии уже не приходится с великим трудом разыскивать моряков — со всех сторон являются искатели приключений, люди, готовые на все. С каждым новым, благополучно завершенным путешествием отвага мореходов растет, и вдруг налицо оказывается целое поколение молодых людей, превыше жизни ценящих приключения. «Navigare necesse est, vivere non est necesse»[13] — эта древняя матросская поговорка вновь обретает власть над человеческими душами. А когда новое поколение сплоченно и решительно приступает к делу, — мир меняет свой облик.
Поэтому смерть Энрике означала лишь последнюю краткую передышку перед решающим взлетом. Едва успел взойти на престол деятельный король Жуан II{30}, как начался подъем, превзошедший всякие ожидания. Жалкий черепаший шаг сменяется стремительным бегом, львиными прыжками. Если вчера еще великим достижением считалось, что за двенадцать лет плавания были пройдены немногие мили до мыса Боядор и еще через двенадцать лет медленного продвижения суда стали благополучно доходить до Зеленого Мыса{31}, то сегодня скачок вперед в сто, в пятьсот миль уже не является необычайным. Быть может, только наше поколение, пережившее завоевание воздуха, и мы, тоже ликовавшие, когда аэроплан, поднявшись над Марсовым полем,[14] пролетал по воздуху три, пять, десять километров, а спустя десятилетие уже видевшие перелеты над материками и океанами, — мы одни способны в полной мере понять тот пылкий интерес, то бурное ликование, с которым вся Европа наблюдала за внезапным стремительным проникновением Португалии в неведомую даль. В 1471 году достигнут экватор, в 1484 году Дьогу Кам{32} высаживается у самого устья Конго, и, наконец, в 1486 году сбывается пророческая мечта Энрике: португальский моряк Бартоломеу Диаш достигает южной оконечности Африки, мыса Доброй Надежды, который он поначалу, из-за встреченного там жестокого шторма, нарекает «Cabo Tormentoso» — «Мысом Бурь». Но хотя ураган в клочья рвет паруса и расщепляет мачту, отважный конкистадор смело продвигается вперед. Он уже достиг восточного побережья Африки, откуда мусульманские лоцманы с легкостью могли бы довести его до Индии, как вдруг взбунтовавшиеся матросы заявляют: на этот раз хватит. С разбитым сердцем вынужден Бартоломеу Диаш повернуть обратно, не по своей вине лишившись славы быть первым европейцем, проложившим морокой путь в Индию; другой португалец, Васко да Гама, будет воспет за этот геройский подвиг в бессмертной поэме Камоэнса{33}. Как всегда, зачинатель, трагический основоположник, забыт для более удачливого завершителя. И все же решающее дело сделано! Географические очертания Африки точно установлены; вопреки Птолемею впервые показано и доказано, что свободный путь в Индию существует. Через много лет после смерти своего наставника мечту Энрике осуществили его ученики и последователи.
С изумлением и завистью обращаются теперь взоры всего мира на это незаметное, забившееся в крайний угол Европы племя мореходов. Покуда великие державы — Франция, Германия, Италия — истребляли друг друга в бессмысленной резне, Португалия, эта золушка Европы, тысячекратно увеличила свои владения, и уже никакими усилиями не догнать ее безмерных успехов. Почти внезапно Португалия стала первой морской державой мира. Достижения ее моряков закрепили за ней не только новые области, но и целые материки. Еще одно десятилетие — и самая малая из всех европейских наций будет притязать на владычество и управление пространствами, превосходящими пространства Римской империи в период ее наибольшего могущества.
Разумеется, проведение в жизнь столь непомерных притязаний должно было очень быстро истощить силы Португалии. И ребенок сообразил бы, что крохотная, насчитывающая не более полутора миллионов жителей страна не сможет надолго удержать в руках всю Африку, Индию и Бразилию, колонизировать их, управлять ими или хотя бы даже только монополизировать торговлю этих стран, и менее всего сможет на вечные времена оградить их от посягательств других наций. Капле масла не успокоить бушующего моря; страна величиной с булавочную головку не может навсегда подчинить себе в сотни тысяч раз б
Но каждое великое деяние отдельного народа совершается для всех народов. Все они чувствуют, что это первое вторжение в неизвестность в то же время опрокидывает общепринятые дотоле мерила, понятия, представления о дальности, и вот при всех дворах, во всех университетах с лихорадочным нетерпением следят за новыми вестями из Лисабона. В силу какой-то чудесной прозорливости Европа постигает творческие возможности этого расширившего рамки мира великого подвига португальцев, постигает, что вскоре мореходство и открытия новых стран перестроят мир решительнее, чем все войны и осадные орудия, что долгая эпоха средневековья кончилась и начинается новая эра — «новое время», которое будет мыслить и созидать в иных пространственных масштабах. Флорентийский гуманист Полициано{36}, представитель мирной научной мысли, в сознании величия этой исторической минуты поет хвалу Португалии, и в его вдохновенных словах звучит благодарность всей просвещенной Европы: «Не только шагнула она далеко за Столбы Геркулеса и укротила бушующий океан, — она восстановила нарушенное дотоле единство обитаемого мира. Какие новые возможности, какие экономические выгоды, какое возвышение знаний, какое подтверждение выводов античной науки, взятых под сомнение и отвергнутых, сулит это нам! Новые страны, новые моря, новые миры (alii mundi) встают из векового мрака. Отныне Португалия — хранитель, страж нового мира».
Ошеломляющее событие прерывает грандиозное продвижение Португалии на восток. Кажется, что «другой мир» уже достигнут, что королю Жуану обеспечены корона и все сокровища Индии, ибо после того как португальские моряки обогнули мыс Доброй Надежды, никто уже не может опередить Португалию и ни одна из европейских держав не смеет даже следовать за ней по этому закрепленному за нею пути. Еще Энрике Мореплаватель предусмотрительно выхлопотал у папы буллу, отдававшую все земли, моря и острова, которые будут открыты за мысом Боядор, в полную, исключительную собственность Португалии, и трое пап, сменившихся с того времени, подтвердили эту своеобразную «дарственную запись», одним росчерком пера признавшую весь еще неведомый Восток с миллионами его обитателей законным владением династии Визеу. Итак, Португалии, и только Португалии, подчинены все новые миры. С такими незыблемыми гарантиями в руках люди обычно не обнаруживают большой склонности к рискованным предприятиям; поэтому вовсе не так недальновидно и странно, как это a posteriori[15] считает большинство историков, что beatus possidens[16] король Жуан II не проявил интереса к странному проекту безвестного генуэзца, страстно требовавшего целого флота para buscar el levante por el ponente, чтобы с запада добраться до Индии. Правда, Христофора Колумба любезно выслушивают в Лисабонском дворце, наотрез ему не отказывают. Но там слишком хорошо помнят, что все экспедиции на якобы расположенные к западу между Европой и Индией легендарные острова Антилию и Бразиле кончались плачевными неудачами. Да и чего ради рисковать полновесными португальскими дукатами для поисков весьма сомнительного пути в Индию, когда после многолетних усилий верный путь уже найден и рабочие на корабельных верфях у берегов Тежу день и ночь трудятся над постройкой большого флота, который, обогнув Мыс Бурь, прямиком пойдет к Индии?
Поэтому, как камень, брошенный в окно, ворвалось в Лисабонский дворец ошеломляющее известие, что хвастливый генуэзский авантюрист действительно пересек под испанским флагом «Oceano tenebroso»[17] и спустя каких-нибудь пять недель плавания в западном направлении наткнулся на землю. Чудо свершилось! Нежданно-негаданно сбылось мистическое пророчество из Сенековой «Медеи», долгие годы волновавшее умы мореплавателей.
Поистине, «…наступят дни, чрез много веков океан разрешит оковы вещей, и огромная явится взорам земля, и новые Тифис{37} откроет моря, и Фула{38} не будет пределом земли».[18] Правда, Колумб, новый «кормчий аргонавтов», и не подозревает, что он открыл новую часть света. До конца дней своих этот упрямый фантазер упорствует в убеждении, что он достиг материка Азии и, держа от своей «Эспаньолы»{39} курс на запад, мог бы через несколько дней высадиться в устье Ганга. А этого-то как раз Португалия смертельно страшится. Чем поможет Португалии папская булла, отдающая ей все земли, открытые в восточном направлении, если Испания на более кратком западном пути в последнюю минуту обгонит ее и захватит Индию? Тогда плоды пятидесятилетних трудов Энрике, сорокалетних усилий его продолжателей превратятся в ничто. Индия будет потеряна для Португалии вследствие сумасбродно-смелого предприятия проклятого генуэзца. Если Португалия хочет сохранить свое господство, свое преимущественное право на Индию, ей остается только с оружием в руках выступить против внезапно объявившегося противника.
К счастью, папа устраняет грозящую опасность. Португалия и Испания — наиболее любимые и милые его сердцу чада, это единственные нации, чьи короли никогда не дерзали восставать против его духовного авторитета. Они воевали с маврами и изгнали неверных; огнем и мечом искореняют они в своих государствах всякую ересь; нигде папская инквизиция не находит столь ревностных пособников в преследовании мавров, маранов{40} и евреев. Нет, папа не допустит вражды между любимыми чадами.
Поэтому он решает все еще не открытые страны мира попросту поделить между Испанией и Португалией, притом не в качестве «сфер влияния», как это говорится на лицемерном языке современной дипломатии, нет: папа, не мудрствуя лукаво, дарит своею властью наместника Христова обоим этим государствам все еще неизвестные народы, страны, острова и моря. Он берет шар земной и, как яблоко, только не ножом, а буллой от 4 мая 1493 года режет его пополам. Линия разреза начинается в ста левгах (старинная морская мера протяжения) от островов Зеленого Мыса.
Все еще не открытые страны, расположенные западнее этой линии, отныне будут принадлежать возлюбленному чаду — Испании; расположенные восточнее — возлюбленному чаду — Португалии. Сперва оба детища изъявляют согласие и благодарят за щедрый подарок.
Но вскоре Португалия обнаруживает некоторое беспокойство и просит, чтобы линия раздела была еще немного передвинута на запад. Эта просьба уважена договором, заключенным 7 июня 1494 года в Тордесильяс, по которому линия раздела была перемещена на двести семьдесят левг к западу (в силу чего Португалии позднее достанется не открытая еще в ту пору Бразилия).
Какой бы смехотворной ни казалась на первый взгляд щедрость, с которой чуть ли не весь мир одним росчерком пера даровался двум нациям без учета всех остальных, все же это мирное разрешение конфликта следует рассматривать как один из редких в истории актов благоразумия, когда спор разрешается не вооруженной силой, а путем добровольного соглашения.
Заключенный в Тордесильяс договор на годы, на десятилетия предотвратил всякую возможность колониальной войны между Испанией и Португалией, хотя само решение вопроса было и осталось лишь временным. Ведь когда яблоко разрезают ножом, линия разреза должна проступить и на противоположной, незримой его части. Но в какой же половине находятся столь долго искомые острова драгоценных пряностей — к востоку от линии раздела или же к западу, на противоположном полушарии? В части, предоставленной Португалии, или в будущих владениях Испании? В данный момент ни папа, ни короли, ни ученые не могут ответить на этот вопрос, ибо никто еще не измерил окружности земли, а церковь и вовсе не соглашается признать ее шарообразность. Но до окончательного разрешения спора обеим нациям предстоит еще немало хлопот, чтобы управиться с гигантской подачкой, которую им кинула судьба: маленькой Испании — необъятную Америку, крохотной Португалии — всю Индию и Африку.
Неслыханная удача Колумба сначала вызывает в Европе беспредельное изумление, но затем начинается такая лихорадка открытий и приключений, какой еще не ведал наш старый мир. Ведь успех одного отважного человека всегда побуждает к рвению и мужеству целое поколение. Все, что в Европе недовольно своим положением и слишком нетерпеливо, чтобы ждать, — младшие сыновья, обойденные офицеры, побочные дети знатных господ и темные личности, разыскиваемые правосудием, — все устремляется в Новый Свет. Правители, купцы, спекулянты напрягают всю свою энергию, чтобы побольше снарядить кораблей; приходится силой обороняться от авантюристов и любителей легкой наживы, с ножом в руках требующих скорейшей доставки их в страну золота. Если инфанту Энрике, чтобы залучить на корабль хоть минимальное число матросов, приходилось испрашивать у папы отпущение грехов для всех участников своих экспедиций, то теперь целые селения устремляются в гавани, капитаны и судовладельцы не знают, как спастись от наплыва желающих идти в матросы. Экспедиции непрерывно следуют одна за другой, и вот действительно, словно внезапно спала густая завеса тумана, повсюду — на севере, на юге, на востоке, на западе — возникают новые острова, новые страны: одни, скованные льдом, другие, заросшие пальмами. В течение двух-трех десятилетий несколько сотен маленьких кораблей, выходящих из Кадиса, Палоса{41}, Лисабона, открывают больше неведомых земель, чем открыло человечество за сотни тысяч лет своего существования. Незабываемый, несравненный календарь той эпохи открытий. В 1498 году Васко да Гама, «служа господу и на пользу португальской короне», как с гордостью сообщает король Мануэл, достигает Индии и высаживается в Каликуте{42}; в том же году капитан английской службы Кабот открывает Ньюфаундленд и тем самым — побережье Северной Америки. Еще год — и одновременно, но независимо друг от друга, Пинсон{43} под испанским флагом, Кабрал{44} под португальским открывают Бразилию (1499); в это же время Гаспар Кортереал{45}, идя по стопам викингов, через пятьсот лет после них входит в Лабрадор. Открытие следует за открытием. В самом начале века две португальские экспедиции, одну из которых сопровождает Америго Веспуччи, спускаются вдоль берегов Южной Америки почти до Рио де Ла-Плата; в 1506 году португальцы открывают Мадагаскар, в 1507 году — остров Маврикия, в 1509 году они достигают Малакки, а в 1511 году берут ее приступом; таким образом, ключ к Малайскому архипелагу оказывается в их руках. В 1512 году Понсе де Леон{46} попадает во Флориду, в 1513 году с Дарьенских высот первому европейцу, Нуньесу де Бальбоа{47}, открывается вид на Тихий океан. С этой минуты для человечества уже не существует неведомых морей. За сравнительно малый отрезок времени — одно столетние — пройденное европейскими кораблями пространство увеличилось не стократно, нет, тысячекратно! Если в 1418 году, во времена инфанта Энрике, весть о том, что первые barcas достигли Мадейры, вызвала восторженное изумление, то в 1518 году португальские суда — сопоставьте по карте эти расстояния — пристают в Кантоне и Японии; скоро путешествие в Индию будет считаться менее рискованным, чем еще недавно плавание до мыса Боядор. При столь стремительных темпах мир меняет свой облик от года к году, от месяца к месяцу. День и ночь сидят в Аугсбурге за работой гравировщики карт, и космографы не в силах справиться с огромным количеством заказов. У них вырывают из рук влажные, еще не раскрашенные оттиски. Печатники не успевают издавать для книжного рынка книги с описаниями путешествий и атласы — все жаждут сведений о Mundus novus.[19] Но едва только успеют космографы тщательно и точно, сообразуясь с последними данными, выгравировать карту мира, как уже поступают новые данные, новые сведения. Все опрокинуто, все надо начинать заново, ибо то, что считали островом, оказалось частью материка, то, что принимали за Индию, — новым континентом. Приходится наносить на карту новые реки, новые берега, новые горы. И что же? Не успеют граверы управиться с новой картой, как уже приходится составлять другую — исправленную, измененную, дополненную.
Никогда, ни до, ни после, не знали география, космография, картография таких бешеных, опьяняющих, победоносных темпов развития, как в эти пятьдесят лет, когда, впервые с тех пор, как люди живут, дышат и мыслят, были окончательно определены форма и объем Земли, когда человечество впервые познало круглую планету, на которой оно уже столько тысячелетий вращается во вселенной. И все эти беспримерные успехи достигнуты одним-единственным поколением: эти мореходы приняли на себя за всех последующих все опасности неведомых морей, эти конкистадоры проложили все пути, эти герои разрешили все — или почти все — задачи. Остается еще только один подвиг — последний, прекраснейший, труднейший: на одном и том же корабле обогнуть весь шар земной и тем самым, наперекор всем космологам и богословам прошедших времен, измерить и доказать шарообразность нашей Земли. Этот подвиг станет заветным помыслом и уделом Фернано де Магельаеша, в истории именуемого Магелланом.
МАГЕЛЛАН В ИНДИИ
Первые португальские корабли, отплывшие из устья Тежу в неведомую даль, были предназначены только к открытию новых земель: последующие старались мирно завязывать торговлю со вновь открытыми странами. Третья флотилия уже снаряжена по-военному, и с этой даты, 25 марта 1505 года, прочно устанавливается тот трехтактный ритм, который будет господствовать на протяжении всей начавшейся отныне колониальной эпохи. Веками будет повторяться все тот же процесс: сперва основывается фактория, затем — якобы для защиты ее от нападений — воздвигается крепость. Сперва ведется мирная меновая торговля с туземными властителями, затем, как только налицо окажется достаточное количество солдат, у князьков попросту отнимают их владения, а следовательно, и все их добро. Не пройдет и десятка лет, как опьяненная первыми успехами Португалия забудет, что первоначальные ее притязания сводились к скромному участию в торговле восточными пряностями: в удачливой игре благие намерения быстро исчезают. С того дня, как Васко да Гама высадился в Индии, Португалия немедленно принялась оттеснять от нее все другие народы. Ни с кем не считаясь, рассматривает она всю Африку, Индию и Бразилию исключительно как свою собственность. От Гибралтара до Сингапура и Китая не должен отныне плавать ни один чужеземный корабль; на половине земного шара никто, кроме подданных самой маленькой страны маленькой Европы, не смеет заниматься торговлей.
Потому столь величественное зрелище и являет собою 25 марта 1505 года, когда первый военный флот Португалии, которому предстоит завоевать эту новую, величайшую в мире империю, покидает Лисабонскую гавань, — зрелище, которое можно сравнить разве лишь с переправой Александра Великого через Геллеспонт.
Ведь и здесь задача столь же непомерна. Ведь и этот флот отправляется в плавание не за тем, чтобы подчинить Португалии какую-нибудь одну страну, один народ, а чтобы покорить целый мир. Двадцать кораблей стоят в гавани; с поднятыми парусами ждут они королевского приказа поднять якоря. И это уже не корабли времен Энрике, не открытые баркасы, а широкие, тяжелые галионы с надстройками на носу и на корме, мощные корабли с тремя, а то и четырьмя мачтами и многочисленной командой. Кроме нескольких сотен обученных военному делу матросов, на корабле находится не менее тысячи пятисот воинов в латах и полном вооружении, человек двести пушкарей, а сверх того еще плотники и всякого рода ремесленники, которые по прибытии в Индию немедленно начнут строить новые суда.
С первого взгляда должен уразуметь каждый, что перед столь гигантской эскадрой и задача поставлена гигантская — окончательное покорение Востока. Недаром адмиралу Франсишку д'Алмейде{48} пожалован титул вице-короля Индии, недаром самый прославленный герой и мореплаватель Португалии, Васко да Гама, «адмирал индийских морей», самолично выбирал и испытывал снаряжение. Военный характер задачи Алмейды несомненен. Алмейде поручено сравнять с землей все мусульманские торговые города Индии и Африки, во всех опорных пунктах воздвигнуть крепости и оставить там гарнизоны. Ему поручено — здесь впервые предвосхищается руководящая идея английской политики — утвердиться во всех исходных и транзитных пунктах, запереть все проливы от Гибралтара до Сингапура и тем самым пресечь торговлю других стран. Далее вице-королю предписано уничтожить морские силы египетского султана и индийских раджей и взять под такой строгий контроль все гавани, чтобы «с лета от рождества Христова тысяча пятьсот пятого» ни один корабль не португальского флага не мог перевезти и зернышка пряностей. С этой военной задачей тесно переплетается другая — идеологическая, религиозная; во всех завоеванных странах распространить христианство. Вот почему отплытие этого военного флота сопровождается таким же церемониалом, как выступление в крестовый поход. В соборе король вручает Франсишку д’Алмейде новое знамя из белого дамаста с вытканным на нем крестом господним, которому предстоит победно развеваться над языческими и мусульманскими странами. Коленопреклоненно принимает его адмирал, и, также преклонив колени, все тысяча пятьсот воинов, исповедавшись и приняв причастие, присягают на верность своему властелину, королю португальскому, равно как и небесному владыке, чье царствие им надлежит утвердить в заморских странах. Торжественно, словно религиозная процессия, шествуют они через весь город к гавани; затем орудийные залпы гремят в знак прощания, и корабли величаво скользят вниз по течению Тежу в открытое море, которое их адмиралу надлежит — от края до края — подчинить Португалии.
Среди тысячи пятисот воинов, с поднятой рукой приносящих клятву верности у алтаря, преклоняет колена и двадцатичетырехлетний юноша, носитель безвестного доселе имени Фернан де Магельаеш. О его происхождении мы знаем только, что он родился около 1480 года. Место его рождения уже спорно. Указания позднейших хронистов на городок Саброуза, в провинции Траз-уж-Мондиш, опровергнуты новейшими исследованиями, признавшими завещание, из которого это сообщение почерпнуто, подложным; наиболее вероятным в конце концов является предположение, что Магеллан родился в Опорто, и о семье его мы знаем только то, что она принадлежала к дворянству, правда, лишь к четвертому его разряду — fidalgos de cota de armes. Все же такое происхождение давало Магеллану право иметь наследственный герб и открывало ему доступ ко двору. Предполагают, что в ранней юности он был пажом королевы Элеоноры, из чего, однако, не явствует, что в эти годы, покрытые мраком неизвестности, его положение при дворе было хоть сколько-нибудь значительным. Ведь когда двадцатичетырехлетний идальго поступает во флот, он всего-навсего sobresaliente (сверхштатный), один из тысячи пятисот рядовых воинов, что живут, питаются, спят в кубрике вместе с матросами и юнгами, всего только один из тысяч «неизвестных солдат», отправляющихся на войну за покорение мира, в которой всегда там, где погибают тысячи, остается в живых лишь десяток-другой, и всегда только одного венчает бессмертная слава сообща совершенного подвига.
Во время этого плавания Магеллан — один из тысячи пятисот рядовых, не более. Напрасно стали бы мы разыскивать его имя в летописях индийской войны, и с достоверностью обо всех этих годах можно только сказать, что для будущего великого мореплавателя они были незаменимой школой.
С безвестным sobresaliente особенно не церемонятся. Его посылают на любую работу: он должен зарифлять паруса во время бури и откачивать воду; сегодня его посылают на штурм города, завтра он под палящим солнцем роет песок на постройке крепости. Он таскает тюки товаров и охраняет фактории, сражается на воде и на суше; он обязан ловко орудовать лотом и мечом, уметь повиноваться и повелевать. Но, участвуя во всем, он во все постепенно начинает вникать и становится одновременно и воином, и моряком, и купцом, и знатоком людей, стран, морей, созвездий.
И наконец, судьба очень рано приобщает этого юношу к великим событиям, которые на десятки и сотни лет определят мировое значение его родины и изменят карту Земли. Ибо после нескольких мелких стычек, напоминающих скорее разбойничьи налеты, чем честные бои, Магеллан получает подлинное боевое крещение в битве при Каннаноре{49} (16 марта 1506 года).