История Вэги Томасона
Она
Она была по-настоящему красива. Красива той холодной, северной красотой, когда лицо кажется будто бы застывшим, то ли спящим, то ли всем недовольным. Нет, в её прищуренных глазах под тяжёлыми веками не было презрения. Но и любви... Да что там любви, в них не было даже жизни.
Однако только мне она смогла доверить самое ценное, что имела, — себя.
Мы встретились... Тебе действительно интересно? Можешь не слушать, но я расскажу, раз уж ты здесь. И вовсе я не глупо улыбаюсь, хотя, каюсь, когда думаю о ней, улыбка заполняет меня прямо из сердца.
Так вот, впервые мы встретились на петушиных боях. Представь, она очень азартна. Была. Она, с этой её неземной красотой, стояла среди мужланов и выпивох, среди работяг и простушек. Помню как сейчас её тёмно-зелёный... Да-да, как мои глаза, хотя, если вот так повернусь к фонарю, видишь, они больше светлые, выцвели от старости. Плащ у неё цвета моих глаз в молодости был с чёрным блестящим мехом вокруг шеи. И бледная кожа. Тонкая шея, торчащая, как молодой побег из вытоптанной земли, из этого меха. И шёл снег. Нет, сейчас таких снегов не бывает. А тогда толпа говорила, снежинки таяли от дыхания. Да что там снежинки?! Целые хлопья исчезали в облаках пара. А она, казалось, даже не дышала.
Помню лицо это её бледное, глаза синие или серые — не разобрать. И пятна на щеках и подбородке от холода красные. Дурацкие такие. И рука, держащая у груди маску с перьями. Рука. Ты бы видел её руки. Эти пальчики, тонкие, будто стеклянные, белее снега. И костяшки тоже красные.
На чёрного петуха она ставила. Он бился, проигрывал, пёрья-пёрья летели. А она молчала и губки так в куриную гузку поджала. И я понял, что пропал. Знаешь, когда то, что казалось неживым и холодным, вдруг оказывается совсем настоящим, с чувствами, с эмоциями, и ты это видишь... Знаешь, это как чудесное открытие.
Нет, пожалуй хватит, благодарю, не могу больше столько пить.
И вот тогда я понял, что пропал. А она молчала, дулась, а потом как крикнула: "Дерись, погань бескрылая!"; так тут все разом и примолкли. А она засмущалась, видать, маской лицо закрыла, а ручку в кулачок сжала — смешная моя девочка. И я понял тогда, что она не старше меня, а, наоборот, чуть помоложе. Хорошая моя.
Я за ней пошёл...
Воды, пожалуйста, тёплой, в горле пересохло. Благодарю. Вот, так хорошо. Кх-кх... М-да. Что, нет, не кровь на платке. Нет, не покажу. Так, кто здесь лекарь, я или ты? Ну вот. Раз я лекарь, мне и виднее, что со мной. М-да-а...
Пошёл за ней, увязался, как глупый мальчишка. И не только я. Чёрный петух новичок совсем был, но победу вырвал по праву. И вот шла моя девочка по улице, а следом проигравшие тащились и ворчали. Ну что, не знаю я их, думаешь? Знаю. Сам таким был, пока её не встретил.
Я ж потом, через несколько лет только, благодаря ей лекарским делом занялся. Признал дар свой. И однажды... А, сбился? Прости. Да, не всё сразу, верно. Проход, петухи... Вспомнил. Да, память уже не та. Хотя кое-что помню очень хорошо. Хорошо-хорошо, закажи мне выпить немного, да, того самого.
Смотри, вон там в углу под фонарём, да цветок этот дурацкий в горшке. А раньше там стол стоял самый маленький. Она вошла прям сюда, а те, что следовали за ней, даже порог не переступили, все попадали, как замертво. А я устоял, хотя ноги подкашивались знатно. Она вошла и села, сразу напитки подали, будто ждали. Я вошёл и сел напротив. Она так пригубила вина своего жеманно, мизинчик оттопырив, ну прям дитя дитём. Я спросил у неё, как она всех так положила, а она только плечиками повела под этим своим мехом, а потом руку мою взяла эту... Нет, эту. Да, взяла в свои ручки, а они тёплые... знаешь, я ведь думал, она ледяная вся...
Нет, всё хорошо, расчувствовался я что-то, старость не радость, знаешь ли. И вот глянула она на мою руку и рассказала прошлое моё, и каков я, и что судьбой мы с ней связаны. Сказала, мол, раз так, то вручает мне себя. А я сижу и улыбаюсь как дурачок. Счастлив был до небес и обратно.
И сказала она, что еще я с ней намучаюсь. Не обманула. Да она всегда честной была, коли говорила. А говорила она редко. А вот шептала часто. У неё, как она сказала, дар испорченный. Проклятье там или ещё что, я так и не понял. Вот только остальным из её племени песнями других лечить удаётся, а она не могла. Но если шептала, то либо порчу наводила, либо исцеляла. И сама, представь, никогда не знала, что получится.
Говорила мне, что хоть мы и связаны с ней, раз я от её шёпота устоял, но однажды она меня этим своим чародейством прикончит. Вот такая она была: загадочная, противоречивая, честная... А ты, погляди ж: я тут, а она — пеплом по миру.
Мы с ней тогда выпили, поели, она с петуховых денег расплатилась, и мы вышли. А там метель. Будто снег снизу вверх летел. Холодно, страшно. Я в своей коцубейке мигом продрог. А она ко мне прижалась, плащ на плечи накинула. Так мы с ней в обнимку под её плащом и дошли до гостиницы.
Там женщина нас встретила, что комнаты давала, сказала нам, мол, всё занято и стенки тонкие, чтоб мы не кричали. Моя девочка тогда шёпотом ответила, а хозяйка взяла и померла на месте. Я тогда призвание открыл своё. Увидел, как нить жизни у неё в груди натянулась и тренькнула. Схватить хотел, заживить. А сил не было, опыта тоже. А девочка моя, северная моя, снежная радость, сказала, что и не надо. Мы денег за комнату оставили под тетрадкой, ключ взяли последний от комнаты, да наверх поднялись.
Мы спали на разных кроватях, держась за руки. И во сне она шептала разное, не разобрать. А меня от её шёпота чуть не убило. Так до утра едва глаза сомкнул. И поседел в ту же ночь. А знаешь, я ведь раньше рыжим был, ага, как куртейка твоя. Огненно-рыжим, как мне все говорили. А теперь — вот. Совсем седой. Под стать её волосам. Только у неё они с рождения такие.
А ещё её звали Эда Морталес.
Отсюда
Отсюда, да, прямо отсюда началось наше с ней путешествие. Мне тогда этот город прям поперёк горла встал. Улицы — не протолкнуться. Люди — жестокие, чёрствые, как портянки после двух дюжин дней пешего пути. И такие же изорванные...
Знаешь, тут такая бедность была ужасающая. Эти, с юга, вывезли всё подчистую. А мы тоже хотели нормально жить. Да, былое... Как у нас тут говорят: кто старое помянет, того Чернозубые в могиле грызть будут. Что, и у вас так говорят? Да-а, мал мир.
Ты не стой, тут тропка топкая, лучше сойди немного. Подожди, не поспеть мне за тобой. Вон к тому дереву давай отойдём. Фух, упарился. Морозно, вроде, после вчерашнего снега, а упарился как в молодости.
Ты глянь, а мост, мост наш — каменный теперь! Во дела! Мы ж когда с моей красавицей по нему из города уезжали, деревянный был, рыхлый весь, что квашня. А тут — камень. Добрая работа.
Нет, попозже к мостику-то спустимся, давай пока здесь передохнём. А чего б не на снегу? Смотри, какой тёплый. Да ты не тушуйся, это ж дерево акинуба, что само греет. Так и снег вокруг тёплый, не тающий, он снутри до весны в камень обращается. Да... Как-как? Хе-хе. Хвеномен? Смешное слово. Вот такой у нас тут хвеномен с этим деревом. Вот так, сядем-присядем. О-ох, ноженьки мои...
О чём бишь я? Чегось уехали отсюдова? Да не, ни только из-за голода, нищеты и злости этой повальной. Я хотел помочь моей девочке, ласточке моей ненаглядной. Предложил найти других Чародеев тёмных, прознать, как петь мою льдинку родименькую научить, да от шёпота её проклятого избавиться.
Мы со знакомства здесь с ней четыре месяца прожили. И снег всё шёл. Холодно так было. Мы денежки петуховы все проели, я там чего подшабашивал, пока работа была. А там и петухов тех хозейва забили, работы не было, ремни ели. Не было тут смысла больше оставаться. Выменяли тогда доспех серебряный моей роднулечки на клячу хромую, да уехали.
Ох, бедолага та кляча была. Я-то к шепотку моей девочки привык уже, и пусть рук не чувствовал, да три ребра вдавились, пусть я стоял еле-еле. Зато любила она меня. Как она меня любила! Бывало, сядет на меня верхом, тонкая-звонкая, и раскачивается. А я ей ротик руками зажму, чтоб ни гу-гу, и мы с ней так и... А чего это ты уши закрываешь? И пятнами пошёл? А-а-а, стыдновато? Ну, молод ты ещё, чтоб не стыдиться.
Ну и ладно с тобой. Мирно мы с моей девочкой жили. Чегось? Сколько лет ей было? Да за второй десяток уже перевалило, как и мне. А что?.. Ну так это вы своих бабонек по именам трямкаете, а Чародеек за имена трогать не смей — священные они у них. Вечно ты с расспросами своими. Да не сержусь я! Перебивают — не люблю. А льдиночку мою я ох как любил. Да и сейчас...
Знаешь, мы только об одном поспорили: как клячёнку нашу назвать. Она хотела Зорькой, мол, отвезёт нас к самому рассвету нашей жизни. А я хотел — Кудлой: хвост длинный, да бестолковый — в колтунах вечно.
Помню, весна уже брезжила, мы мосток да земли эти минули давно, на юг пробирались, и тут нежная моя прошептала что-то, клячонка понесла нас, да в овраг. А там репья было прошлогоднего, как снежинок в зиму. Еле выбрались. А, да, там ногу сломал. Камни острые. Вот с тех пор и ноет на мороз, зараза.
Пташечка моя тогда билась-билась, пыталась голосом вылечить. Хых... Только начнёт нащупывать что, так сразу обратно, да ещё хуже. Она перепугалась тогда. Ох, как она перепугалась! Еле клячонку поймала, перекинула меня через седло, да повезла дальше, к городу ближайшему, лекаря искать. Да, это с той зимы я худой такой. Седой... Переломанный... Тощий... Любовь меня так изменила.
А красивый мост. Смотри, птички-белочки, колея разъезженная. Что? Да нашли, конечно. Коли б лекаря до вечера не нашли, я б прям там копыта отбросил. Добрались мы поздно ночью к деревушке маленькой. Приняли нас там, напоили, обогрели. Там староста был из Чародеев тёмных, связал он моей роднулечке амулет, что силу запечатывает, и велел на горле носить, не снимая. Она так и поступила.
Мы до лета там жили. Хорошо, сыто, работу опять же давали. Я даже отъелся чуть. Да только хереть моя девочка стала. Проклятие её снутри грызло, выхода не находя. Простились мы с деревенскими, сели на нашу кабыздоху, да двинули дальше. Повязку ту я сразу снял с моей красавицы...
Пойдём, мосток-то посмотрим. А то, как я сюда вернулся, ещё до него не доходил. Ты молодец, что приехал, рассказал мне всё. А то я ведь и не знал, что с дочкой нашей с ласточкой приключилось, как брат мой её увёз представления всякие показывать.
Нет, об имени дочки мы не спорили. Мы ж, когда она родилась, вместе, почитай, уже десять лет были. Притерпелись друг к дружке. Назвали в честь цветов её любимых, что хрусталём на севере крайнем расцветают. Чудачка она у меня была.
А хороший мосток. Помню до сих пор деревянный тот: клячонка идёт, переваливается, снег сверху пушистый, чистый, как поцелуй младенца, и рученьки ласточки моей меня обнимают сзади. А мосток скрип-скрип, крак-крак...
Пойдём. Дай руку. Устал. Даже костыль не удержать.
Начинала
Да, по утрам она всё чаще начинала меня пилить. Шутковала, конечно, моя ненаглядная. Ну так и я к этому всерьёз не относился. Знаешь, за что? Что с ней был. На мне ж и места живого не осталось, всё шёпот её, проклятье это ужасное меня увечило.
Терпел я, надеялся. Пропала бы она без меня... Охохонюшки... Не пропала бы. Она, знаешь, какая сильная была! Сейчас расскажу тебе одну историю, давай только до вон той лавочки дойдём.
Ты хлеба-то взял? Тут, видишь, источники горячие, уточки. Как так был тут уже? И без меня? А-а, тогда. Ну, если тогда, то ладно. Я ж тогда был... А, что? Запамятовал, тьфу. Что ж я делал тогда? Не знаешь? Не знаешь. А я и не помню. Кажется, важное что-то, вот с этим связанное. Ай, не трогай. Да, до сих пор пальцы сводит и сердечко колет. А от чего — забыл.
Ты хлеб давай кроши уткам, видишь, набежали. У меня теперь рука нерабочая. Эх, да где ж я так её... Кху-кху... Нормально... Кх-кх... Всё норма... Кх-х... Не пережи... Кх-кх... У-уф... Тяжко. Сердце... Ох, распугал уточек бедненьких. Кули-кули, идите сюда, хлебушка покуш...кх-кх...
Уснул я что ли? Стемнело уже. А тепло тут, у источников. Ты хлеб-то уткам докормил? И хорошо. Историю? Да, помню одну историю...
С роднулечкой моей отвернули мы на восток, клячонка наша дни свои последние нас носила. Тяжело так переваливалась, пешком, авось, быстрее бы было. Но везла. Знаешь, мы когда рядом с ней шли, она губами своими так причмокивала то за рукав, то за воротник, и в сторону седла головой, мол, садись. Ох, верная была коняга, добрая. И глаза... Ты видел, какие у старой умной лошади глаза? А я видел...
Не молчу я.
Мы на солнце шли, долго так, с остановками. Ели всё, что находили. Едва-едва вместе со штиблетами во мне кило пятьдесят было. А тростиночка моя и того меньше. Не слишком тяжёлая ноша для старой коняги, да?
Вот только когда дорога в горы пошла, пришлось рядом идти с лошадушкой. Фыркала так, губами шлёпала и усами щекотала седыми. Хорошая была. Мы ж так имя ей и не дали. Всегда на голос шла. Добрая...
В горах тех туман прям дымом висел, жёлтым, непроглядным. Мы с утра в него вошли, думали, к обеду разойдётся, а он всё никак. Уже думали обратно сходить, но нас вело будто что-то напрямик.
К ночи услыхали мы пение, сначала казалось, будто дитя плачет: курлык-курлык, хнык да хнык. А потом дева почудилась. И ш-шурх так ш-ш-шурх. Из расщелины ветер на нас — гу-у-у. А мы стоим, шатаемся. Голоднющие!
Моя девочка уже тогда почти целыми днями рот себе крепко-накрепко шарфом заматывала, чтоб ни шепотка, ни словечка не вырвалось. А то бы мы там и полегли все втроём. И вот стоит она: одни глаза, огромные, испуганные, на личике осунувшемся горят, а ручки в кулачки сжаты. Решительная была... Значит, идём.
Чего попёрлись туда? В одной деревушке слышали, мол, там, у большой воды, жил Чародей, что всякое проклятье снимает. Вот ради него и пошли.
Начали искать проход какой. Щель, откуда ветром нас обдувало нещадно. И что-то... Не знаю, то ли я оступился, то ли у клячонки ноги на скалах разъехались — туман же был, мокрое всё, противное такое, по лицу рукой проводишь, а будто в глину сырую.
Так вот, беда случилась: камешки посыпались один за другим. И всё больше-больше! Лошадёнка к нам жмётся, кричит, плачет, тростиночка моя голову её к груди прижимает, в морду седую целует, а я как есть камни от них откидываю. А горы всё трещат. Страшно... Скользко...
Знаешь, мы там забились втроём в щель какую-то и стояли, друг с дружки глаз не сводя. Трясло и нас, и горы. Мы от голода на ногах еле держались. Вот пузо предательское: весь мир трещит, а нам бы пожратеньки чего.
Развязала тогда повязку свою моя девочка, и мы принялись со скалы серый мох объедать. Поганый такой, гнилушный, в помёте птичьем. А к обеду красавица моя с животом мучилась, корчилась бедолаженька. Выругалась она шёпотом, да от него большой кусок скалы обвалился прям за нами, да тропу открыл на лужок. А за ним... Большая... Вода... Необъятная... Как небо перевёрнутое.
Знаешь, как девицы на весеннее равноденствие у костра танцуют, да юбками своими туда-сюда, туда-сюда?! И вот юбки эти загибаются. Так и небо то будто бы загнулось, да к ногам нашим выстелилось с зелёными оборочками лужка того.
Мы дом Чародея сразу нашли. На мысу беседка зачарованная стояла. Мы в неё, а там — кости истлевшие. А на столе в ящике железном тетрадка с обращением к нам. Ох, память дырявая: тут помню, тут не помню.
Было там вроде того, что спасения нет от проклятия. Что оно так и будет висеть над нами топором до самой смерти. И что проклятие то навели... Навели... Не помню... Давняя история. Дальняя родня какая-то.
Моя ж роднулечка родителей своих не знала, так и блукала по свету одна-одинёшенька, пока меня не повстречала. Мы с ней как две половинки были. Она из Чародеев тёмных, а я из светлых. Её дар, что силой своей мог луну на землю снести, и мой, что тогда немощней двухдневного цыплёнка.
Мы в беседке этой жили ещё года два, пока шторм злющий всё не порушил. Записи того Чародея изучали... Лошадушка? Дак померла в первую же зиму у большой воды. Мы её к костям Чародея схоронили. А ночью над могилкой свет был и песня лилась. Только пели это звери морские, что дельфинами зовутся.
Выныривали у берега и курлы-курлы нам. Добрые они, сердечные. Мы их потом гладить приноровились, а они нам ракушки с жемчугом таскали. Да, так мы потом денежег и заработали на этих кругляшах. Всё чёрные да розовые... В сон клонит... Ночь уже... Отведи меня домой.
Свой
Свой дом, один на двоих, мы хотели обрести с моей ненаглядной ещё в первую зиму. Пусть проклята, пусть больно, но вместе. Понимаешь? Понимаешь... Вижу, что понимаешь...
Говорю всё, говорю, а ты молчишь только. Не скучно со стариком-то? ... ну да, вопросы не считаются. Вопросы эти твои да поддакивания. Чего молодой-то к старику за тридевять земель приехал байки послушать? Ишь, захотелось ему...
Мне вот в своё время дом хотелось. И чтоб только я и она. Чтоб утречком глаза откроешь, а она рядышком. И лицо её сонное близко-близко. И никого нам больше не надо было.
Нет, мы, конечно, мечтали хозяйство завести, но как-то вскользь. Оно бы время наше драгоценное забирало, друг у дружки бы нас отнимало. Да и сколько под шёпотом её животинка бы какая продержалась?
Мы тогда место себе искали. От воды большой давненько ушли, полную коробку жемчужин насобирали. Нет, у воды жить не хотелось: летом жарко, а всё времечко остальное зуб на зуб не попадает. Видели там рыбаков, но те не местные, пришлые, что с юга или севера приплывали. Бестолковые-е-е... Ни слова по-нашему.
Ну и отправились мы на земли. Горы обошли по бережку, да так рука об руку и вышли к какой-то деревеньке. А там...
Там праздник был. Костры, как вулканы... Ты не застал... А ты же уходил куда-то недавно. А у нас тут без тебя, видишь, зелень попёрла, пичужки вернулись. И вулканы, куда ж без них в конце зимы, били. Чегой-то гейзеры? Ты наши вулканы всякими вашими словечками не принижай! И чего что дымом только? Иногда и огнём плюются!
Разговорился, смотрите-ка на него! Всё, молчи. Эка ты болтливый оказывается! Гейзеры — выдумал же!
... а вот не расскажу дальше! Перебил, вулканы наши обозвал! Ты мне тут на горло вашими словечками не наступай! Сердит я на тебя за это!
Ну так что, слушать будешь? Ну и вот. Правильно. Послушай старого человека, авось сгодится на что знание. Так, бишь, о чём я? Вулканы. Вот всё настроение сбил!
Ладно, дурной ты сегодня. Быстро расскажу, да домой, греться, чай на травах пить. Сердечко-то пошаливает. А ты меня своими гейзерами в могилу свести хочешь, вот непутёвый!
К кострам, говорю, вышли с девочкой моей. А там народ пляшет. То ли праздник посевов у них, то ли ещё что, да только нас они в свой кружок ухороводили, накормили, напоили, привечали, как родненьких. Ну тут мы и размякли. Видать, в брагу их подмешано что было, сдёрнула моя ненаглядная повязку, да давай петь, да ещё громко так, не всклад.
Да там ужё всё одно было от браги той: кто храпел, кто сношался, кто в картишки играл. А моя-то тростиночка стояла меж костров, ручки к небу подняла и пела. Знаешь, я же в песнях разбираюсь, да-а, ты не подумай! Я же в молодости с братцем занимался в хоре, ух, нас там муштровали! По пальцам прутиком били, коли в музыку не попадали.
Так вот пела моя прекрасная ужасно... Хе-хе... Ну хоть не шептала, и то слава богам. Вот только когда голосок её охрип, я оторвался взглядом от моей роднулечки и заметил, что нехорошие люди пытались нашу коробку стянуть. Я на неё вещей-то набросал, а эти ироды проклятые ручки-то тянули.
Встал я, пошатнулся — брага та в голову ударила, — но не сплоховал! Схватил палку, что у ног валялась, да кинулся на них. А моя будто в трансе: хрипом хрипит, стонет, а с неба глаз не сводит.
На меня уже и толпа навалилась, по рёбрам моим худым сандалетками своими застучала. А я милую мою звёздочку звал, пока кровь горлом не пошла... Кх-кх... До сих пор вспоминать больно.
И тогда явился он! В латах весь, страшный, длинный. Лицо будто череп. А сквозь латы ржавые огонь проступает. Ух, и струхнул я тогда! Люди эти разбежались, по домам попрятались. Да я бы и сам сбежал, было бы куда! И приехал он на мёртвой лошади. На скелете безглазом, безгубом. Ржёт, как меч об меч в сече сталкиваются. Из-под копыт искры летят. Страшно!
А тут и моя девочка подошла, поклонилась ему, меня подняла. Сказала, что пением его и призвала, дабы вывел нас на хорошее место. Мы тогда из амбара местных выгнали, заночевали, а на утро в путь двинулись. Пяток жемчужин на двух коняг сменяли.
Оказалось, что родненькая моя этого рыцаря давно знает. То ли воспитывал он её, то ли вместе по свету блукали. Да только не по нраву мне мёртвый рыцарь на мёртвом коне. Да и воняло от него страшно. Я по первости не чуял, а потом, как отёк с лица спал, ощутил эту вонизму. Фух, гадостно! Что? И ты его знаешь? Ну-ну, заливать! С того времени, почитай, полсотни лет минуло! Тьфу на тебя!
Но вывел нас этот Смердящий Рыцарь до города доброго, помог, чем смог. Мы там на окраине домик купили. Знаешь, маленький такой, с садиком... Пять шагов до калитки, три комнаты... Второй этаж — да-а! И крыша синяя...
Кресло нам с домом досталось, качалка, вдвоём помещались. И голова моей девочки на моём плече... Качаемся... Впереди луга летним цветом раскинулись... Поля... Бабочки, птички... И люди хорошие, душевные. Ни разу нам зла не сделали, ни даже словечком острым не укололи.
А этот Рыцарь к нам заезжал иногда. Он за нас по свету ездил, искал, как проклятие снять. И нашёл. Но тебе я о том не скажу. Сегодня точно! Всё ещё сержусь на тебя!
Ты... Домой меня доведи только, не бросай тут. Вот. Ух-х, все ноженьки отсидел. Пойдём.
Путь
Путь, что я выбрал для своей ненаглядной, был тёмным и страшным. Многие бы осудили меня за него. И ты осудишь...
Знаешь, ночи такие бывают непроглядные, когда ни снежка, ни луны не видно, да и на улицу носа никто не кажет... В такие ночи будто всё внутри замирает, как мышонок на ладошке. Кажется, из костей холод поднимается, жилы сковывает, выкручивает, как бабы бельё мокрое. И кровь еловой смолой по венам — ни бьётся, ни согревает.
Осудишь, как пить дать осудишь... Но смолчать не могу... Сколько лет в себе ношу. Скребёт, рвёт изнутри это. А никому не говорил. А тебе, кажется, могу. Не знаю почему. Хотя... Ты такой толстый, значит, добрый. А коли добрый, так зла мне не сделаешь за слова мои.
Вот выговорюсь, авось полегче станет. А то всё ноет сердечко, ноет, мёрзнет, как младенец в корзине под дверями святилища.
... Не надо, не останавливай меня. Хочу рассказать. Должен. Хоть кому-нибудь...
Слушай и молчи. Сегодня времени твоего не отниму много.
Минул год в нашем доме с родименькой, будто сон. Сладкий, тягучий. Каждый день словно праздник. Вместе просыпались и засыпали, мылись в лоханке во второй комнатке в закутке, у нас там печурка стояла, а воду с колодца носили у соседей.
Там кусты жимолости с меня ростом, сочная-а-а, словами не описать. Пригоршней ягод наесться можно. Да и сами соседи добрые: то яичек дадут, то молочка крынку, а бывало на праздники — а праздников там знаешь как много, не то что здесь, — напекут хлеба и с нами делятся.
Мы тогда понемногу отъедаться начали, мясца набирать. А жемчужин у нас от покупки дома чуть осталось, решили их не трогать. Я на работу пошёл в поля: за скотиной смотреть, курей на продажу щипать.
А девочка моя дома сидела, всё плела накидки из тамошних трав. Так дней, бывало, пять с одной провозится, умается бедолаженька, что без сил совсем спит. А я за это время ту накидку на мягком полешке отобью, чтоб все ниточки-травиночки одна к одной слиплись, чтоб полотно цельным стало, крепким, что воду не пропускает. Как они ценились эти накидочки — любо-дорого!