Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Гуманитарное вторжение. Глобальное развитие в Афганистане времен холодной войны - Тимоти Нунан на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Однако советский пример не мог не вызывать желания ему последовать. Ленинская национальная политика помогла избежать междоусобиц, опустошивших Катангу, Биафру, Восточный Пакистан и Восточный Тимор. В мире, где соперничали хищные многонациональные корпорации, Москва сумела построить капиталоемкую инфраструктуру и передала ее афганскому государству. И энергетическая промышленность как в СССР, так и в Афганистане, казалось, избежала проблем, с которыми столкнулись во всем мире энергопроизводящие регионы. В капиталистических экономиках переход к более мобильным, капиталоемким формам добычи энергии, таким как нефть, угрожал «углеводородной демократии»[488]. Однако углеводороды порождали новую жизнь, зарождавшуюся в «чашках Петри» социализма. Углеводородное топливо давало жизнь элеваторам, заводам, хлебопекарням: все это были вехи на пути, обусловленном новым, навеки подписанным общественным договором о промышленном развитии страны[489]. Углеводороды давали Афганистану более трети государственных доходов. Изменения, произошедшие в энергетике, возможно, нанесли удар в спину британским шахтерам, но в целом углеводороды действительно объединили воедино рабочих, машины и промышленность.

При этом новая «метановая» цивилизация основывалась на нескольких развернутых предположениях о тесной связи между социализмом и добычей углеводородов. Некоторые из этих предположений оказались особенно хрупкими, причем именно в СССР. Баку, родина российской нефтяной промышленности, чеченский город Грозный в 300 милях к северу от Баку; Майкоп у Черного моря — вот образы того, чем мог бы стать Афганистан. Но на самом деле такие города переживали период упадка. В Баку «даже в 1966 году, во время послевоенного пика добычи, общий объем азербайджанской нефти не мог достичь уровня 1940 года — 22,2 млн тонн»[490]. В Приволжско-Уральском месторождении добыча стала падать в середине 1960‐х годов[491]. И только открытие «сверхгигантских» месторождений в Западной Сибири обеспечило рост советской нефтяной промышленности. К 1970‐м годам именно сибирские скважины в Тюмени, Нижневартовске и Тарко-Сале, а не прикаспийские или приволжские источники стали надеждой углеводородного социализма[492].

Эти перемены поставили под угрозу существовавший в СССР общественный договор. Месторождения Западной Сибири в 1983 году еще давали работу двумстам тысячам человек, однако положение с занятостью менялось[493]. В середине 1970‐х годов в Тюмени распространился так называемый «вахтовый метод», в соответствии с которым бригада бурильщиков прилетала в Сибирь на работу на две недели. В середине 1980‐х вахтовики выполняли «35–40 % всего объема бурения и примерно четвертую часть ремонта скважин»[494]. Данная система была основана на концепции труда как переменных затрат, которые можно перенести на тысячи миль вслед за капиталом, а не на концепции фиксированных затрат, связанных с конкретными объектами. Характерно, что, когда газовики, работавшие на гигантском месторождении, пытались вызвать к себе жен и детей из соседнего города, партработники насильно отправляли тех обратно[495].

Перемены в производстве, как их понимали марксисты, должны были привести к переменам в сознании. Западные исследователи угольной промышленности давно отмечали, что «сама география рабочих мест внутри шахты» способствовала росту социал-демократических настроений среди шахтеров[496]. Жители Сибири понимали это лучше всех: они выступали против использования «вахтового метода» в своих регионах. Так, К. И. Миронов, первый секретарь Ямало-Ненецкого окружкома КПСС, в интервью газете «Правда» говорил: «Человеческие ценности не всегда можно перевести на язык экономических категорий. <…> Временщик подчас несет чуждую обществу психологию, потребительский подход к делу, рваческое отношение к природе»[497]. Возможно, он был прав: местные изо всех сил пытались доказать правительству, что надо затрачивать большие средства на создание оседлых сообществ газовщиков и нефтяников; однако на сохранение «вахтового метода» работала тенденция к «экономности» в энергетической политике.

Ресурсы, благодаря которым можно было представить Афганское государство реально существующим, оказывали большое влияние на расхожие понятия и категории. «Вода» заставляла мыслить в категориях плотности населения и местных политических экономий. Понятия «вода», «солнечный свет» и «пахотный слой почвы» можно было перевести в калории, способные питать и удерживать на одном месте оседлое население. Энергоемкие, но несъедобные ресурсы — нефть и газ — это средства превращения изначальной солнечной энергии в энергетические единицы, способствующие промышленной трансформации и появлению пролетарского сознания. Представление о «рабочем сознании» могло быть иллюзорным и даже опасным, но советские экономисты видели в нем залог безопасности. Превращенные в нефть и газ, пущенные по трубопроводам советской постройки, углеводороды превращались в деньги — те рубли, о которых так пеклись экономисты из ГКЭС. Более того, нефть и газ безусловно принадлежали афганскому национальному государству. Никто не утверждал всерьез, что воды Гильменда или газовые месторождения под Шиберганом принадлежали кому-то другому. Однако в обоих случаях национальные мечты о едином народном хозяйстве или социалистическом развитии роковым образом сталкивались с возможностями афганского государства, создавая противоречия, которые не могло разрешить увеличение помощи в целях развития страны.

Может быть, дело обстояло иначе с лесами? Возможно, ситуация с кедровыми лесами в провинции Пактия, которые охотно вырубали лесозаготовители, чтобы перевозить в Пакистан, действительно была иной. Если учесть, что Пактия находилась вблизи линии Дюранда и была вовлечена в систему трансграничных обменов, которые веками препятствовали образованию единого афганского рынка, то можно понять, что ситуация в этом регионе не вписывалась в воображаемую картину развития национального государства. Однако, возможно, и там пришло время для перемен. И США, и СССР прилагали все усилия для того, чтобы придать глобальным проектам характер национальных, но это стремление отражало лишь самоуверенность ученых, задававших тон в социальных науках этих сверхдержав. Может быть, более скромный партнер — например, ФРГ — мог бы достичь того, что не получалось у Советов и американцев? Группы западногерманских советников находились в Кабуле почти столь же долго, как их советские коллеги. Кроме того, у немцев имелись давние традиции лесопользования. Могли ли западногерманские лесоводы перенести свой опыт на дикие леса Пактии? Могла ли общеафганская национальная экономика возобладать на транснациональной пуштунской границе?

ЛЕС: ЗАПАДНОГЕРМАНСКОЕ ЛЕСОВОДСТВО В ПАКТИИ

Как мы видели, в советских проектах, осуществлявшихся на севере Афганистана, при внимательном рассмотрении обнаруживаются серьезные просчеты. Тем не менее московская «помощь» казалась современникам впечатляющей. Ирригационные работы в долине реки Гильменд оказались медвежьей услугой со стороны американцев. Поступали средства и от Бонна; и хотя Западная Германия предоставила к 1970 году 24 миллиона долларов помощи, нужды Афганистана оставались неутоленными. Афганцы представили ФРГ «список пожеланий» сверх уже полученной суммы, включавший дополнительные проекты на 56 миллионов долларов. Заплатить эти деньги имело бы смысл, если бы это гарантировало Бонну политические бонусы в Афганистане, но поскольку Советы строили ГЭС чуть ли не на каждом речном изгибе, то казалось, что Москва осуществляет проекты столь масштабные, что Западной Германии за ней не угнаться. Действительно, учитывая местоположение Афганистана, трудно было назвать стратегические основания того, что ФРГ превзойдет здесь СССР.

Однако и малое участие могло оказаться важным. Возможно, если бы Бонн сосредоточился в большей степени на развитии провинций, это показало бы, что Запад отнюдь не уступает СССР[498]. По крайней мере, в этом Боб Нэйтан убеждал видного немецкого советника Курта Хендриксона осенью 1961 года[499]. Вскоре Хендриксон связался с Клаусом Лампе, специалистом по экономическому развитию из Бонна, который набрал группу агрономов, гражданских инженеров, архитекторов, специалистов по рациональному использованию земель и дорожному строительству[500]. Затем последовали пять лет технико-экономических обоснований: где разместить проект регионального развития? Немцы не были одиноки в своих инициативах. В это время ООН предложила небывалую винодельческую программу для крестьян в провинции Парван. Азиатский банк развития и французское правительство работали над проектами в провинциях Кундуз и Баглан. Всемирный банк и ООН осуществили совместный проект в Кунаре, а Китай — еще один проект в Парване. Дела в афганских провинциях, казалось, обстояли превосходно.

Предварительные исследования показали, что провинция Пактия на востоке Афганистана — подходящий испытательный полигон. Экология региона была уникальна: именно в Пактии находились те немногие лесные массивы, которыми располагал Афганистан. Один немецкий лесовод писал: «Из-за крайне сухого климата естественные лесные массивы Афганистана ограничены хребтом Сафедкох Гиндукуша, который отделяет Афганистан от Пакистана и на который влияет индийский муссонный климат. Здесь на высоте от 1800 до 3200 метров, в ландшафте с преобладанием скал и осыпей, располагаются смешанные леса — около 80 % афганских запасов гималайского кедра, пихты, ели и сосны»[501]. Местные жители особенно ценили гималайский кедр (Cedrus deodara), однако, продолжает специалист, «провинция отличается от других, поскольку ее свободолюбивое население имеет политические привилегии и было с давних пор закрыто от иностранных влияний. <…> Всеми лесами владеют роды и племена. Законы распределения собственности на лес невероятно запутаны и сложны, что часто приводит к кровавым спорам».

Если бы Пактия лежала километров на 500 западнее, эта ситуация была бы только академической проблемой. Однако хребет Сафедкох пересекала линия Дюранда, а рынки для продажи леса находились к Пакистане — и это превращало Пактию в передовой край афганской экономики. Местные, занимаясь торговлей лесом, игнорировали границу. Лесорубы валили деревья, водружали бревна на мулов и везли их на пакистанские лесопилки и рынки. Как объяснял немецкий специалист, «с недавних пор высокие цены платили за древесину кедра в соседних регионах Пакистана, бедных лесами, но промышленно более развитых. Это привело к массовым вырубкам и опустыниванию многих высокогорных лесов. Деревья рубили исключительно топорами, готовили к отправке, оставляя значительные отходы, и перевозили через границу большими верблюжьими караванами»[502]. Ориентация местных жителей на пакистанский рынок грозила лишить Пактию всех лесов. «Спрос на древесину на афганском рынке низок, поскольку традиция строительства деревянных домов развита слабо. Экспорт в Пакистан, напротив, постоянно растет». В 1968 году караваны из тысяч верблюдов, каждый из которых перевозил примерно кубометр древесины, ежедневно пересекали границу[503]. В одном сообщении содержится следующая оценка: лесная промышленность давала средства к существованию двумстам тысячам человек и приносила 2,5 миллиона долларов дохода[504]. Тем не менее «при такой быстрой эксплуатации», как продемонстрировали немецкие лесоводы, «в обозримом будущем намечается уничтожение оставшихся 35 тысяч гектаров леса. В то же время растет плотность населения, а вместе с ним и потребность в дровах и пастбищах»[505]. Все эти факторы, вместе взятые, создавали перспективу превращения региона в пустыню.

Данные экономические проблемы вызывали и политические вопросы. Как замечалось в докладе, представленном посольством ФРГ в Кабуле в 1963 году, Афганистан в течение долгого времени требовал «освобождения» пуштунских территорий «для основания будущего нового государства Пуштунистан». Посольство скептически относилось к этой идее, указывая, что «было бы прискорбно, если бы это и без того сомнительное требование превратилось в нечто смехотворное, когда окажется, что Афганистан не способен контролировать и развивать свои пуштунские территории». Авторы доклада заключали: «Проблема Пактии — это не модная идея нескольких политиков, как это часто бывает в развивающихся странах, а скорее политическая и экономическая проблема огромной важности, решение которой определит судьбу значительных ресурсов»[506]. Более того, афганцы прямо просили Бонн взять на себя управление плановым развитием этого сельского региона[507]. Бонн должен был взяться за это не только ради поддержания своего престижа, но и для того, чтобы вытеснить из Пактии вложивших туда 18 миллионов долларов поляков и югославов.

Итак, снова холодная война и идея «Пуштунистана» выступали заодно. Помощь Восточного блока только усиливала панические страхи, что Кабул попытается изменить линию Дюранда. Внезапно оказалось, что немцы, еще даже не ответив на вопрос, нужна ли им вообще Пактия, уже объективно поддерживали политику «Пуштунистана». Повторялась знакомая нам схема. Афганистан, объясняли немцам афганцы, — это государство, в котором господствуют пуштуны, и потому он стремится помочь «своим» пуштунам. Но в то же время Афганистан был и несостоявшимся государством, которому угрожали полным развалом те же пуштуны. Афганские собеседники немцев снова вызывали призраков 1929 года, чтобы соединить два логически несовместимых, но практически важных тезиса. Если не заняться «научным» управлением лесным хозяйством, Пактия превратится в «лунную поверхность». Безработные лесорубы и козьи пастухи устроят «голодный поход полумиллиона пуштунских воинов на Кабул», и осуществится кошмар, который нужно было во что бы то ни стало «предотвратить»[508]. Предотвращение гнева мухаммадзаев на «диких» пуштунов-гильзаев и сознательного обращения этих страхов на иностранцев требовало новых вложений и большего участия специалистов. Кабул был вынужден преобразовывать находившуюся на грани экологического коллапса экономику региона, хотя правительство осознавало, что ни рынки, ни природа не сулят радужных перспектив. Приходилось разрушать сегодняшний пуштунский мир ради сохранения надежды на какой-то иной.

Вскоре идею территориального экономического пространства в сочетании с германской «надежностью» стали примерять к Пактии. В 1964 году Кабул создал Управление развития Пактии — аналог действовавшей на юге АДГ — Администрации долины Гильменда. Осенью того же года прибыла группа, которая должна была выяснить ситуацию, а два года спустя в столице провинции Хосте обосновались первые иностранные специалисты по сельскому хозяйству и лесоводству[509]. Большинство из них впоследствии приняли участие в Сельскохозяйственном проекте — программе, осуществлявшейся с 1966 по 1972 год и ставшей главной составляющей того, что стало известно как «Пактийский проект»[510]. Сельскохозяйственный проект предполагал участие нескольких сотен немецких экспертов и более 10 тысяч афганцев, выступавших в качестве наемных рабочих. В ходе его осуществления предполагалось построить оросительные каналы, попытаться остановить эрозию почв и внедрить новые методы ведения сельского хозяйства. На некоторых образцовых полях выделялись экспериментальные участки для определения того, какие комбинации удобрений и семян дают наибольший урожай. На открытых в Хосте специальных курсах крестьянам преподавали «начальные сведения» относительно водоразборных колонок, тракторов и используемых на Западе удобрений. Немецкая газета писала с гордостью: «В отдаленной провинции Пактия знахарство скоро перестанет приносить большой доход. Группа немецких специалистов по экономическому развитию из 15 человек начала систематическое обследование региона, и уже сегодня местное население предпочитает в случае болезни обращаться к немецкому врачу. Прежние старухи-знахарки с их причудливыми амулетами, корнями растений и костями животных скоро станут пережитком прошедшей эпохи»[511].


Ил. 5. Развитие, выставленное на всеобщее обозрение. Вывески на английском и пушту приветствуют посетителей выставки, устроенной Управлением развития Пактии. Конец 1960‐х годов (С разрешения Кристофа Хезельбарта)

Афганистан вновь оказался вовлечен в мировую систему научных знаний. В 1970 году Кристоф Хезельбарт, глава группы немецких советников, был приглашен в Университет Негева (город Беэр-Шева, Израиль), чтобы поучиться методам разведения лесов у израильских специалистов. Хезельбарт перенес этот новый опыт в Пактию, где, приняв во внимание засухи и перегрузку систем распределения водных ресурсов, основал программу «Продовольствие за лес». Немцы выдавали афганцам пайки в обмен на право использовать участки по 225–400 квадратных метров для посадки деревьев, а также за рытье ведущих к колодцам канавок, в которые высаживались саженцы. Во время ливней или наводнений вода стекала через эти укрепленные землей и камнями канавки в колодцы. Саженцы подрастали, и через пару лет специальные команды пересаживали деревья на новые места. «Поглядите на сегодняшнюю Пактию, — говорил Хезельбарт, — или на большую часть Афганистана. Вы увидите гигантскую пустыню — примерно так выглядел Израиль в шестидесятые годы. Но через пару лет после начала работ там все зазеленело»[512].

Однако Хезельбарт ничего не говорил о политической миссии, стоявшей за лесонасаждением. Его сравнение Афганистана с Израилем затемняло этически неоднозначную роль, которую сыграли леса в «новом развитии» Палестины после 1948 года. Еврейский Национальный фонд высадил лесные массивы на месте уничтоженных палестинских деревень, население которых было выслано за реку Иордан. Израильские учреждения дали еврейские названия выровненным бульдозерами местам. Израильский писатель А. Б. Иегошуа в рассказе 1963 года отразил эту моральную дилемму. Молодому израильскому разведчику поручено стеречь сосновый лес. В последний день его миссии пожилой араб сжигает этот лес. После пожара на земле становятся видны контуры разрушенной палестинской деревни — «в своих основных очертаниях, в виде абстрактного рисунка, как бывает со всем, что ушло в прошлое и похоронено»[513]. Иегошуа уловил явление, характерное не только для Израиля. Поскольку деревья были «зеленью», частью «окружающей среды», все труднее становилось рассматривать эти вечнозеленые хвойные деревья в качестве инструментов политической экологии.

Это был не единственный момент политической слепоты. «Вы не представляете, сколько времени это занимало», — рассказывал Хезельбарт, показывая фотографии крестьян-пуштунов, сидящих кружком. «Что бы мы ни предлагали: построить школу, посадить новый вид перца или кукурузы или любой другой овощ, — они поначалу все воспринимали в штыки. Потом они садились в кружок и начинали обсуждать это, часто часами, а мы просто стояли в стороне. Наконец, они подходили и извещали нас о своем решении, часто положительном». Хезельбарт показывал фотографии местных жителей, позировавших с огромными овощами. Быть volksnah («близко к людям») оказывалось сопряжено с риском. «Однажды мы попытались внедрить новый сорт кукурузы, — продолжает рассказ Хезельбарт, показывая фотографию двух кукурузных стеблей, один из которых явно выше другого. — Я думаю, что этот сорт был импортирован откуда-то из Мексики или Северной Америки. Поначалу крестьяне сказали, что они этого не хотят. Они оправдывали свое решение тем, что им не нужно больше кукурузы, хотя сами явно голодали». Хезельбарт заметил, что отчасти общие ценности (например, кедры в лесу или неосвоенные участки) приобретали большую ценность в глазах местных жителей, если начинали охраняться. Он попросил своих афганских коллег установить посты охраны вокруг кукурузного поля. «После этого стало проще убедить их выращивать новую для них культуру. Сам факт того, что нечто постоянно обворовывают, или даже угроза кражи делали предмет более ценным»[514].

Это наблюдение перекликалось с другими, говорящими о «разбойничьей» природе пуштунских крестьян. «Каждый день в Хосте, — рассказывал Хезельбарт, — происходили десятки эпизодов кровавой мести или потасовок. 99 % из них происходили из‐за двух причин: вода и земля». Но поскольку западные немцы «рассматривались как незаинтересованные наблюдатели этих конфликтов и поскольку афганцы думали, что мы разбираемся в вопросах, связанных с землей и водой, вожди племен и конфликтующие стороны часто приходили в наши конторы в Хосте, чтобы во всех подробностях рассказать о своем деле и спросить, как, по нашему мнению, следует поступать в том или ином случае». Некоторые советники заходили слишком далеко, особенно в 1968 году: как вспоминал Хезельбарт, «у нас было несколько <немецких> студентов, которые постоянно говорили о том, что нынешнюю общественную систему надо уничтожить и начать все с нуля. Большинство из них недолго продержались в Пактии».

Однако противопоставление, к которому прибег здесь Хезельбарт, — технократия и студенты-радикалы — затушевывало те амбициозные цели, которые преследовал Сельскохозяйственный проект. Отправившиеся в Пактию активисты из числа студентов — возможно, совсем оторванные от жизни — имели по крайней мере то преимущество, что могли считать себя политической силой, частью «внепарламентской оппозиции», готовой публично предъявить Федеративной Республике политические и моральные требования даже в том случае, если бы их за это изгнали из престижных учреждений. Наиболее красноречивые из радикалов настаивали на необходимости уважения к существующим институциям и называли реформу «долгим маршем через институции». Мышление «вечных революционеров» по иронии судьбы оставалось в рамках принятых представлений о политике и демократии: идеи о квалифицированном технократическом, но недемократическом знании не занимали важного места в их мировоззрении. Неудивительно, что Хезельбарт отзывался о них столь пренебрежительно. В отличие от этих политизированных студентов, руководящим принципом Сельскохозяйственного проекта было переосмысление политики как экономики (что весьма заметно в описании долгих споров, которые вели крестьянские собрания-джирги). Политика была делом скучным, утомительным, неактуальным: джирги длились часами, «пока мы <специалисты> просто стояли в стороне». В рассказах Хезельбарта о предложениях, которые он делал местным старейшинам относительно новых культур, синтаксис раскрывал понятийную систему говорящего. Сельские жители для него являлись объектами, а не субъектами экономики.

Попытки немецких лесоводов вмешаться в вопросы, касающиеся выращивания кедровых лесов, оказались чреваты не меньшими осложнениями. В 1963 году афганское правительство заказало исследование лесов в Пактии[515]. Два года спустя немцы высадили в Мандагере на северо-востоке Пактии «показательный лес». Специальные группы провели полную инвентаризацию леса, проложили тропы протяженностью 20 километров и создали питомник, в котором росли местные породы деревьев и лес, выращенный из «образцов немецких семян и растений». В 1968 году здесь появились также школа лесоводства, лесопилка и мастерская по обработке древесины, что позволяло сотням добровольцев и афганских чиновников приезжать сюда в летние лагеря. Отдельные офицеры афганской армии и выпускники местного технического колледжа получили также возможность изучать лесное дело в Западной Германии. В то же время реформа лесоводства в Пактии показала всю сложность ситуации. В мае 1969 года губернатор Пактии предоставил немецкой команде вертолет для аэрофотосъемки всей провинции. «Результаты оказались безрадостными и безнадежными, — писал ведущий немецкий специалист в афганское Министерство планирования. — Если не считать государственного леса в Мандагере, который с высоты птичьего полета выглядит как лесной оазис посреди вырубок, и нескольких разрозненных мелких остатков, то, с точки зрения лесовода, все другие лесные площади провинции нещадно эксплуатируются и сводятся на нет»[516]. Основные лесные районы Пактии — Джаджи, Мангал, Чадран и Чарути — были полностью истощены[517]. Следовал мрачный вывод: «Площадь лесов Пактии сокращается. Защитная функция леса для почвы и воды утрачена на больших площадях. Если такое обращение с лесами региона продолжится, им грозит опустынивание»[518].

Лесоводы предлагали правительству принять радикальные меры: наложить полный запрет на рубку в четырех лесных районах, помимо Мандагера, который можно было бы «использовать на устойчивой основе (nachhaltig) в соответствии с экономическим планом, разработанным Немецкой лесоводческой группой». Кабул должен был запретить племенам использовать лесные участки в качестве пастбищ, а также запретить вывоз древесины в Пакистан. Нужно было построить в Пактии две лесопилки, чтобы более эффективно обрабатывать древесину для употребления внутри страны. Если племена не начнут сотрудничать в рамках общенациональной экономики, у них нет будущего.

Однако опросы на местах давали мало оснований для оптимизма. В октябре и ноябре 1969 года немецкие специалисты провели всестороннее обследование состояния лесов, которое показало, что им грозит опасность. Только 3 % лесов Пактии можно было считать районами, которые «могут быть напрямую связаны с национальной экономикой»[519]. Две трети площади региона можно было восстановить до устойчивого состояния путем отбраковывания, остальные были обречены на вымирание. За пределами государственного леса в Мандагере и в районе Вазири (где геодезисты не смогли работать, так как им грозило похищение), наибольший процент лесов (55,6 %), пригодных для постоянных заготовок или восстановления до устойчивого состояния, был в районе Джаджи. Между тем большинство кедровых лесов со старыми деревьями находилось далеко от пакистанской границы. Почему так вышло? В начале 1960‐х годов Кабул попытался переселить пуштунов из племени левани в долину близ города Гардез, гарантировав им право на землю. Однако «конфронтация между правительством и членами племени по поводу прав и претензий на ту или иную собственность в огромном большинстве случаев приводила к демонстративной и хищнической вырубке лесов, и эмир вскоре оставил идею с переселением»[520]. В этой картине можно различить смутные очертания мифа 1929 года: афганское государство, усилия и труд которого вызывают революционное противодействие со стороны живущих на востоке племен. Меры, предпринимаемые правительством в Кабуле, осуществлялись очень медленно.

Еще более фундаментальной и повсеместной, хотя и не получавшей огласки, была проблема с самой социальной наукой. В основе концептуального подхода лежала идея территориального государства. Немецкие лесоводы соглашались с тем, что люди, жившие вдоль линии Дюранда, не признавали ее роли в качестве границы; дровосеки-пуштуны, которых немцы взялись обучать, были участниками товарообменов, центром которых являлся Карачи. Угроза превращения лесов в пустыню была реальна, но, чтобы понять значение лесов для Пактии, нужно было пересечь не столько реальную, сколько эпистемологическую границу. Это требовало понимания того, как племена в Джаджи или Мандрале, например, взаимодействовали с купцами и владельцами лесопилок в пакистанских федерально управляемых зонах племен, в Северо-Западной пограничной провинции и в районах, расположенных южнее, вдоль дороги на Карачи. Однако проанализировать эту межнациональную экономическую ситуацию было невозможно, оставаясь в рамках концепции национальной экономики. Поэтому не было ничего удивительного в том, что вместо того, чтобы рассматривать Пактию как сомнительную приграничную территорию, каких было много на карте Афганистана в то время, немцы видели ее очерченной жирными линиями тех границ, которые требовались национальной экономике.

Пактия стала определяться как «негативное пространство»: ее дефинировали через то, чем она не являлась, а не через то, чем она была; в это пространство стекались ресурсы из Кабула[521]. Немецкие лесоводы понимали, что существование Пактии зависит от транснациональных рыночных отношений, но настаивали на том, что смогут ограничить и преобразовать эту «иррациональную» людскую географию, если найдут более четкие термины. В ответ на критику немецкие специалисты говорили, что Пактийский проект имеет долгосрочный характер[522]. «В области лесоводства, — писал один из них, — в отличие от сельского хозяйства, явный успех приходит только в долгосрочной перспективе. То, что копившиеся веками привычки не исчезают за несколько лет, не должно удивлять тех, кто приехал из промышленно развитого государства и должен понимать особенности страны, которая только вступает на путь развития: мирное или немирное сосуществование племен, с присущими им социоэкономическими структурами; их отношения собственности, которые нельзя игнорировать; их племенные распри по тому или иному поводу; их табу; их экстенсивный и отчасти кочевой способ землепользования; их способ мышления, ориентированный на удовлетворение только повседневных потребностей»[523].

Однако инвентаризация лесов Пактии, проведенная Лесоводческой группой, позволяет предположить, что немецкие специалисты были в меньшей степени заинтересованы в понимании ситуации, а в большей степени — в учете территории, и не принимали в расчет альтернативы. Те моральные проблемы или идеи транснациональной экономики, которые не соответствовали концепции «национальной экономики» Афганистана, просто подгонялись под принятую идеологию. Концепция развития лесов Пактии требовала переосмысления роли провинции не с точки зрения социальной реальности, а скорее с точки зрения понимания «естественной» структуры экономики в соответствии с ее физической географией. «Поскольку описание региона в терминах племенных территорий не дало бы разумного решения, — отмечалось в предисловии к инвентарной описи, — <концептуально наш отчет> объединяет системы долин и те регионы, из‐за географических особенностей которых экспорт древесины вынужден идти в одном направлении»[524]. Географические особенности, определяющие расселение людей, были просто вычеркнуты из доклада группы как «иррациональные». Лесоводческая группа признавала, что ее концепция «естественных» потоков древесины на афганские рынки, определяемая физической географией, не имеет оснований в реальности. Однако в ответе на газетную статью немцы утверждали, что, если афганские племена окажутся способны выйти за пределы пребывания в «вечном настоящем», они поймут «естественную» географию, из которой исходит Лесоводческая группа. Тем не менее «в свете того, что <племена> стремятся извлекать из лесных массивов все, что возможно, до тех пор, пока еще есть резервы, и использовать сиюсекундные шансы на получение прибыли до тех пор, пока ничего не останется, убедить их мыслить с точки зрения завтрашнего дня довольно сложно»[525].

Немецкие лесоводы, похоже, ни разу не проявили желания действительно понять что-то о местах, которые собирались преобразовывать. Их успехи оказались ограниченными. Они сумели добиться запрета экспорта обработанных брусьев сечением два на четыре дюйма через определенные пограничные пункты, но это было бессмысленно, поскольку «границы» в действительности не существовало. В большей мере, чем где бы то ни было, в приграничных районах было заметно, что Афганистан является пространством, через которое протекают экономические потоки, а вовсе не автаркическим национальным государством. Любое объяснение, которое линия Дюранда давала особенностям «национальной экономики», являлось иллюзией. Концепция территориального государства сулила Афганистану только неприятности. Старая фискально-административная модель Афганистана как области обмена больше не работала. Элитам давали советы зарубежные специалисты, которые считали афганское государство территориально замкнутым экономическим пространством. Но ни афганское правительство, ни немецкие лесоводы не могли заставить самих афганцев мыслить в терминах «естественных» потоков древесины, «рационального» образа будущего или «национального» рынка, развитию которого они должны были способствовать. Социологи могли говорить, спорить и писать отчеты, но они оказались неспособны понять ситуацию.

Постепенно у немецких специалистов стал усиливаться скепсис по отношению к Пактии. Один из дипломатов, побывавший в этой провинции, отмечал, что Пактийский проект фактически провалился. Географические представления лесоводов не работали: «Так же как Пактия в целом отделена от остального Афганистана высокими горами, некоторые отдельные части этой провинции отделены друг от друга горными хребтами. Долины, где расположены Хост и Чамкани, в торговом отношении естественным образом соотнесены с Пакистаном»[526]. Однако одновременно дипломат подчеркивал, что неудача произошла не по вине лесоводов: «В самом начале долговременного планирования можно было выбрать более подходящее место для регионального развития». Когда в том же году Курт Хендриксон беседовал с министром планирования Афганистана, тот объяснил, что запрет на экспорт древесины неосуществим. «Племена сильны, а государственная администрация коррумпирована», — кратко пояснил министр[527]. Скрытая от посторонних глаз попытка создать частно-государственную корпорацию (с контрольным пакетом акций у кабульского правительства), которая владела бы всеми лесами Пактии и выплачивала дивиденды племенам в обмен на жесткие ограничения на вырубку леса, ни к чему не привела.

Месяц спустя начальник политического отдела афганского МИДа побеседовал с представителем посольства Германии о мятежах и вспышках насилия, происходивших в Пактии между Мангалом и Джаджисом. Он сообщил, что о военном вмешательстве не могло быть и речи[528]. А когда в 1973 году получившие подготовку в СССР офицеры афганской армии (многие из них были уроженцами пограничных районов) свергли Захир-шаха и привели к власти его двоюродного брата Дауда, пактийский проект был закрыт.

И все же в одном немцы были правы. «Афганистан мог бы стать зеленым, — сетовал Хезельбарт. — Там могли бы вырасти леса. Страна стала бы похожа на Израиль». Но большая часть работы, которую проделали Хезельбарт и Лесоводческая группа для озеленения приграничных земель, прошла впустую. Племена вырубили леса, превратив Пактию в пустыню и ускорив упадок этой провинции[529]. Более того, в течение десятилетия то, что еще оставалось от прежних лесов, сгорело. «Когда пришли русские, — рассказывал Хезельбарт, — они сожгли с помощью напалмовых бомб многое из посаженного нами. Партизаны прятались в наших зеленых насаждениях, так что пришлось все это сжечь». Вскоре лесное покрытие в пограничных землях исчезло полностью. «Все вывезли из Афганистана, — вспоминала одна из афганских женщин-активисток, — все, что было в земле, и все, что было в воздухе. Рубили деревья, чтобы увозить их в Карачи, и ловили птиц, чтобы продавать их на птичьих рынках в Саудовской Аравии»[530]. Сегодня Пактия может похвастаться совсем небольшим количеством лесов, да и те находятся в состоянии упадка. Данные, которые собирали немецкие лесоводы, разумеется, свидетельствуют о беспомощности социальных наук, но они же остаются невольной приметой времени, свидетельствующей о возрасте, разнообразии и красоте лесов, которые росли в Пактии в эпоху развития Афганистана — важнейшую эпоху, которая оказалась столь же хрупкой, как cedrus deodara.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Афганистан прошел головокружительный путь. После обретения независимости в 1919 году королевское правительство сделало страну коммерчески независимой от англо-индийских торговых связей. Благодаря обретенному суверенитету Афганистан выжил в имперском мире, но сделался барометром отношений между Великобританией, СССР и ФРГ. Однако в тот самый момент, когда Кабул, казалось, уже достиг своих целей, раздел Индии преобразовал Центральную Азию, сделав ее областью территориальных государств, где больше не работали принятые в межвоенную эпоху стратегии. Афганская персоязычная элита желала продолжать свою политику крайне медленной модернизации и привлечения иностранных субсидий, для чего ей пришлось превратить страну в площадку для экспериментов, основанных на представлениях иностранцев о путях экономического развития и о территориальном государстве. Единственным способом осуществления этого казалось приспособление старых британско-индийских концепций пуштунского национализма для целей государства, в котором правили персы. Такая политика представляла собой часть более широкой стратегии, в ходе которой затемнялась, объявлялась несущественной и игнорировалась суть Афганистана.

Этот план провалился, однако на помощь кабульскому правительству пришла холодная война. Явились ученые — специалисты в области социальных наук. Идеи, зародившиеся в пригородах Филадельфии, «сформировали» афганское государство. Созданные в московских лабораториях вакцины прививались афганским крестьянам американскими вакцинаторами. Афганистан оказался в плену различных заманчивых образов: немецкие леса, пустыни американского Юго-Запада, нефтяные вышки и мужчины-рабочие. Многим казалось, что возникает возможность создания единого для всех мира. В 1970 году молодая американка, занимавшаяся прививанием оспы в Афганистане в составе Корпуса Мира, написала родителям письмо, в котором рассказывала о молодом афганце, с которым у нее завязалась дружба и даже нечто большее, чем дружба: «Ахад стал очень важным для меня человеком в последние полгода, — писала она. — Надо сказать честно: он единственный, за кого я могла бы выйти замуж». Однако ее одолевали сомнения, и потому она перечеркнула последние слова и написала вместо этого: «…он единственный, за которого я хотела бы выйти замуж»[531].

Жизнь людей преобразилась. И все же обещанные социальными науками кардинальные перемены так и не произошли. Афганцы оказались окружены множеством привнесенных иностранцами примет современности, но лишь немногие из местных жителей видели улучшения в своей собственной жизни. Как сетовал один из тогдашних участников проекта развития, те афганцы, которые приезжали в Германию, переживали одну личную катастрофу за другой. Часто бывало так, что афганец «находил в Германии белокурую подругу, а затем старался либо остаться в ФРГ, либо увезти невесту домой и жениться. Однако рано или поздно брак летел ко всем чертям»[532]. Возвращавшиеся в Кабул желали служить только в качестве «белых воротничков — работать за письменным столом с телефоном, иметь слуг — и отказывались от любой „грязной работы“». Учительница русского языка в Мазари-Шарифе, устроившая в классе дискуссию об освоении космоса, с удивлением обнаружила, что ни один из школьников не хочет стать космонавтом. «Почему?» — спросила она. Из ответов она поняла, что проблема заключается не в том, что ученики не хотят становиться космонавтами вообще, а в том, что они хотели бы стать советскими космонавтами, поскольку Афганистан никогда не покорит космическое пространство; Афганистан — бедная страна[533]. Постколониальное национальное государство стало тюрьмой.

Боб Нэйтан размышлял над этой проблемой, ожидая рейса в аэропорту Кандагара. Это ожидание само по себе говорило о приближении небывалого будущего: возможность полетов на реактивных самолетах изменила первоначальные функции аэропорта, который строился для транзитных внутриазиатских рейсов. Нэйтан наблюдал за строительством современного терминала, которое «продвигалось вперед без надежды на завершение. Было ясно, что он останется приметой плохого планирования и дурного воплощения. Он будет стоить около 30 миллионов долларов и не оправдает этих затрат. Дело было в дурном политическом решении, которое обусловило нашу программу помощи на годы вперед»[534]. Нэйтан заключил, что у этой кандагарской аномалии есть только одна позитивная перспектива. «Говорят, что его превратят в военный аэродром. Неплохая идея: убрать его подальше с глаз гражданских. Это был действительно большой промах».

Эти слова оказались пророческими. Идея экономического развития Афганистана не оправдала себя. Для многих американцев крах войны во Вьетнаме развеял надежды на то, что с помощью открытых социальными науками истин можно приручить бывшие колонии. Время «модернизации» закончилось, настало время таких понятий, как «связи», «разрядка» и «доверие». Вашингтон делал главную ставку на Исламабад. Президент Никсон в 1970 году заявил: «Никто из хозяев Белого дома не относился так дружественно к Пакистану, как я»[535]. Но еще до прихода Никсона к власти расходы Америки на помощь Афганистану сократилась в процентном отношении к ВВП вдвое по сравнению с 1962 годом. Государственный департамент планировал закрыть посольство в Кабуле[536]. По мере того как Ostpolitik способствовала улучшению отношений Востока и Запада, ФРГ все меньше вмешивалась в сложные вопросы, касающиеся отдаленных стран третьего мира. В то же время советские советники неослабно осуществляли свои проекты в Афганистане.

Исламабад продолжал воспринимать Афганистан как потенциальную угрозу. Оазисы развития в долине реки Гильменд, в северных провинциях и в Пактии при ближайшем рассмотрении, возможно, оказывались миражами, однако в глазах пакистанских элит они составляли проблему. Настойчивое выдвижение Кабулом идеи «Пуштунистана» изменило отношение к линии Дюранда, а после того, как в результате Индо-пакистанской войны 1971 года Пакистан раскололся надвое, Исламабад стал считать установление лояльного себе режима в Кабуле важнейшим вопросом национальной безопасности. Но в мире, определяемом понятиями о территориальном суверенитете, добиться этой цели казалось невозможно. По иронии судьбы потребовалось вторжение Советского Союза — государства, представлявшего собой квинтэссенцию территориальной политики, — чтобы Пакистан смог преодолеть налагавшиеся суверенитетом препятствия. По мере того как после советского вторжения миллионы беженцев переходили на пакистанскую территорию, все большую роль начинали играть международные НПО — сначала в Пакистане, где оседали беженцы, а затем — поскольку страдания не знали границ — и в самом Афганистане. Эпоха развития закончилась, наступила новая эра. Утопии и дистопии, порожденные многочисленными интерпретациями линий, прочерченных на картах, собирались превратить пространство, именовавшееся «Пуштунистаном», в экспериментальную площадку, на которой будут взаимодействовать новые глобальные проекты, несущие ужасающие последствия тем, кто оказался между ними.

Глава третья. «ГОСУДАРСТВА ИСКЛЮЧЕНИЯ», «ГОСУДАРСТВА ГУМАННОСТИ»

Такие категории, как «класс» или «идеология», оказывались столь могущественными в предшествующие годы оттого, что воплощали в себе «будущее» — как политический вопрос или как обозначение цели борьбы за осмысленную жизнь. Задаваясь вопросом о будущем, можно критически осмыслить настоящее, необязательно как промежуточный временной отрезок между прошлым и будущим, но именно как некое уязвимое место, как опасно ускользающую точку входа, через которую может просочиться совершенно другой временной опыт.

Ашиль Мбембе[537]

Циклоны, голод, беженцы; технотронные времена, «футуршок» (шок будущего), «демографические бомбы»; «дуги кризиса», «последние утопии», эпохи переломов: неудивительно, что «история 1970‐х годов в целом обычно рассматривается как катастрофа или даже как нервный срыв»[538]. Ни один регион на Земле не соответствует этой характеристике лучше, чем Афганистан. В те годы к западу от него произошла неожиданная и стремительная катастрофа: крах иранской нефтяной диктатуры. На востоке гражданская война и иностранная интервенция раскололи надвое Пакистан. В самом Афганистане голод порождал перевороты, а те, в свою очередь, влекли за собой новые перевороты, гражданские войны и инспирированные из‐за рубежа революции. Обнадеживающе прямолинейные идеи национального государства оборачивались своей противоположностью: межэтническими конфликтами, хилиастским шиитским милленаризмом или доктриной беспощадной классовой борьбы. «Шизофренические идентичности», «шизоидная экономика», «шизогенные нации» — таковы ключевые слова той эпохи; на повестке дня развитие явно не стояло.

И все же «семидесятые» не сводятся только к распаду: это десятилетие было отмечено и «переходом от установки на государственность к всемирной морали»[539]. Государства в это время действительно оказались неустойчивы, что доказал уже в самом начале десятилетия тропический циклон Бхола. «Руководители западных провинций Пакистана не делали ничего», — рассказывал один из свидетелей этого урагана, обрушившегося на Бенгалию в ноябре 1970 года[540]. Но после того, как страну захлестнули стихийные бедствия, начался бурный рост деятельности гуманитарных организаций, которые основывали свою легитимность на незаметных, но важных переменах во всемирном левом движении. Благодаря им суверенитет переходил от государств к отдельным лицам. «Отношения между нациями» уступали место отношениям, развивавшимся вопреки государствам; речь шла теперь не о зависимости, а о взаимозависимости, не о территориальности, а о посттерриториальности — таковы были ключевые сдвиги того времени.

Поэтому при любом последовательном объяснении событий, происходивших в Афганистане, надо соотносить их с глобальными переменами. Надо объяснить, каким образом пространство, которое раньше интерпретировалось как ядро «Пуштунистана», стало лабораторией по выработке новых моделей суверенитета, развития и гуманитаризма. Надо объяснить, почему некоторые государства — прежде всего СССР и Пакистан — оставались приверженцами традиционных представлений о территориальности. Но объяснение этой уже известной нам истории надо увязать с «антиполитикой» общечеловеческой морали — с установкой, отвергающей легитимность национальных границ. Только с помощью подобного синтеза можно понять, как Афганистан стал ареной двух противоположных глобальных проектов: «реального социализма» и гуманитаризма. Советский глобальный проект разрушал государства внутри их границ; гуманитарные организации проникали через границы, чтобы бросить вызов нелиберальным государственным функциям. Однако Пакистан, играя на столкновении этих двух глобальных проектов, воспользовался двусмысленностью линии Дюранда и принес Афганистану ужасное будущее.

АФГАНИСТАН СЕГОДНЯ — ПАКИСТАН ЗАВТРА

«Страна, — писал Рабиндранат Тагор, — это не территориальное, а идейное явление»[541]. Пакистан соответствовал этой истине как нельзя лучше. Активисты Всеиндийской мусульманской лиги всегда представляли себе территорию своей предполагаемой мусульманской родины весьма расплывчато, и даже в середине 1940‐х годов воображали будущий Пакистан не единым компактным пятном, а разбросанным по всей Южной Азии огромным архипелагом. Территории, которые в конечном итоге образовали страну, не прилегали ни к прежним мусульманским империям Южной Азии, ни к местам проживания мусульманского населения субконтинента, ни даже друг к другу. Путаницу углубляло то, что Мухаммад Али Джинна и Мухаммад Икбал предложили в качестве национального языка будущей страны не арабский, не английский, не пенджабский и не бенгальский, а язык урду, чье место наибольшего распространения находилось где-то между двумя большими «крыльями» Пакистана. «Крепости Агры и Фатехпур-Сикри сегодня лежат в руинах, — писал пакистанский ученый в 1948 году, — и разрушены они не временем, а разбойными грабежами. Остатки былого величия постоянно напоминают о нашем поражении и служат красноречивым символом нашего распада»[542]. Политическая смелость идеи создания Пакистана была прямо пропорциональна его территориальной алогичности. Идея государства для мусульман в Южной Азии — но с меньшим количеством мусульман, чем в Индии; мусульманское государство — но в отрыве от всех главных центров цивилизации Моголов; территория-резервация — но для нации без национальности; и нет ничего удивительного в том, что Пакистан «никогда не обладал стабильной формой даже в собственном социальном воображаемом»[543]. И все же Пакистан как государство не мог не обладать территорией, что прекрасно понимали тамошние активисты-националисты. Обычно, когда говорят о разделе Индии, имеют в виду события в Бенгалии и Пенджабе, но тот же раздел придал законченную форму границам соответственно Белуджистана и Пуштунистана. Многие возражали против идеи «Единой провинции» 1955 года — административного акта, который очертил на карте границы «Западного Пакистана» в виде искаженных очертаний Белуджистана и Пуштунистана. Лишенные возможности высказаться на демократических выборах, активисты протестовали против плана Джинны; их точку зрения выразил Салман Рушди: «…вот и сложилась картина, полная вопиющих несуразиц: по соседству с „бесстыдными“ сари (завезенными пришлым людом) скромные мусульманские одеяния; язык урду вечно на ножах с пенджабским; новое не в ладах со старым, одним словом, Пакистан — это фальшивое чудо»[544]. Лидер белуджей Гхаус Бахш Бизенджо утверждал, что у белуджского народа «есть собственная культура, такая же как у Афганистана и Ирана, и если из того, что мы мусульмане, следует, что мы должны объединиться с Пакистаном, то тогда Афганистан и Иран также должны с ним объединиться… Они говорят, что мы должны присоединиться к Пакистану по экономическим причинам. Однако у нас есть полезные ископаемые, у нас есть нефть и порты. Спрашивается, что было бы без нас с Пакистаном?»[545]

Руководствуясь своими мечтаниями, Джинна привязал границу к низменностям, на манер уродливого тазобедренного сустава, но демократические выборы 7 декабря 1970 года давали надежду на спасение живой половины этого чудища. Результаты всеобщих выборов, на которых победила бангладешская партия «Лига Авами» («Народная лига»), хорошо известны, но часто забывают о выборах в Белуджистане и в Северо-Западной пограничной провинции (СЗПП). Пакистанская народная партия (ПНП), которой руководил Зульфикар Али Бхутто, получила большинство в Пенджабе и в Синде, но в Белуджистане и в СЗПП возобладала Национальная партия Авами (НПА, фракция Вали-хана) — левая пуштунская националистическая партия, которая сформировала в этих провинциях коалиционные правительства без участия ПНП[546].

Как бы то ни было, общенациональные выборы привели к расчленению Пакистана, и это обстоятельство все изменило. В апреле 1971 года, когда пенджабские солдаты жестоко подавили волнения в Восточном Пакистане, индийский политический аналитик Кришнасвами Субраманьям утверждал, что Дели получил «шанс, какого больше не будет никогда»[547]. Подписание крупного советско-индийского стратегического соглашения в августе 1971 года только усилило напряженность. В декабре Индия вторглась в Восточный Пакистан и вынудила к сдаче 93 тысячи пакистанских солдат: это была самая большая капитуляция со времен Второй мировой войны. Индира Ганди объявила в индийском парламенте, что «отомстила за несколько веков унижения индусов со стороны мусульманских императоров и султанов»[548]. Пакистан, как считал его лидер Зульфикар Али Бхутто, «столкнулся с огромной военной угрозой со стороны Индии и Афганистана, вооруженных и поддерживаемых Советским Союзом»[549].

Пакистан в действительности далеко не являлся «воплощением самоопределения» победившего ислама; более того, ему, как проявлению «географического беспорядка», угрожал скорый конец. Угроза уничтожения извне усиливала угрозу расчленения изнутри. После того как первоначально назначенный Бхутто губернатор Белуджистана потерял доверие коалиции ПНП, весной 1972 года Бхутто раздал посты белуджийским активистам: Мир Гхаус Бахш Бизенджо стал губернатором, а Атаулла Менгал — главным министром этой провинции. Бхутто подчеркнул, что оба заслужили «благоволение президента» своим «стремлением к национальному единству»[550]. Однако летом 1972 года пакистанские СМИ сообщили о встрече белуджских и пуштунских сепаратистов в Лондоне. Осенью того же года Бизенджо запустил программу этноадминистративной индигенизации, в результате которой государственные служащие небелуджских национальностей были «репатриированы» и заменены белуджами. Один из белуджских коммунистов так объяснил происходящее восточногерманским дипломатам: Пакистан — это диктатура пенджабцев, оккупировавших земли белуджей[551]. Но «если белуджам и пуштунам были бы обеспечены равные права, как в Афганистане, и с господством пенджабцев было бы покончено, то исчез бы смысл пребывания Пенджаба в составе пакистанского государства, а левые в Пенджабе потребовали бы объединения с Индией»[552].

Такая внутренняя политика угрожала «совместному военному владению пенджабцев и пуштунов», лежавшему в основе пакистанского государства[553]. Как подчеркивал Ю. В. Ганковский, пакистанская армия предложила пенджабским и пуштунским «янычарам» возможность войти в число землевладельцев и сохранить привилегии кастовых групп, от которых отказались избиратели ПНП[554]. Шведский журналист левых взглядов Ян Мюрдаль показал, что армейская элита не сомневалась в том, что «проблему <Пуштунистана> можно решить с помощью танков и самолетов через завоевание Афганистана: аннексию Афганистана и Пуштунистана и постоянную оккупацию страны»[555].

Разумеется, Пакистан был не просто этнической диктатурой, и целью подавления пуштунского национализма являлось не подчинение Кабула, а сдерживание Дели. Чтобы победить в долгосрочном конфликте с Индией, Пакистану надо было по крайней мере не отставать, если не опережать ее в военных расходах. Но это была проблема величины абсолютной, а не соотносительной с доходами: только в 2013 году Пакистан достиг ВВП Индии 1980 года[556]. Кроме того, после сокрушительного поражения 1971 года стало ясно, что война на два фронта — против опиравшегося на Советский Союз Афганистана и против Индии — приведет к катастрофе. Контроль над суверенитетом пуштунов и белуджей был единственным способом компенсировать военную слабость. «Несмотря на все… союзы с Америкой», — пояснял советский дипломат Владимир Басов, — фундаментальные интересы Исламабада заключались в том, чтобы «Афганистан оказался сферой большого жизненного пространства самого Пакистана, чтобы это усиливало его в противоборстве, если надо, с Индией. Это так называемая тыловая база»[557].

Произошедший в феврале 1973 года инцидент заставил Исламабад довести эту позицию до логического завершения. Вечером 9 февраля полицейские в столице взяли штурмом иракское посольство, где обнаружили советское оружие, а также деньги, якобы предназначенные для белуджских мятежников. Бхутто отправил в отставку Бизенджо и Менгала, и пакистанская армия ввела в Белуджистан более 80 тысяч солдат[558]. Однако белуджийские партизаны, растворившиеся среди местных жителей, оказывали серьезное сопротивление правительственным войскам. К лету 1974 года партизаны перерезали магистральные автодороги и железную дорогу в Пенджаб, блокировав экспорт угля, и похитили пенджабских нефтяников в районе Марри. «Мы знали, — размышлял один бывший командующий армией, — что надо действовать очень решительно, иначе мы просто не смогли бы взять ситуацию под контроль». Вскоре американские вертолеты «Чинук» появились в больших количествах над ущельями и скалами, что позволило армии значительно продвинуться и вести снайперский огонь по белуджским боевикам[559]. Шах Ирана поставил 30 американских вертолетов «Хью Кобра», управляемых иранскими пилотами и вооруженных скорострельными (до 750 выстрелов в минуту) пулеметами[560].

И все же, если основной проблемой оставался суверенный статус бывшего колониального фронтира, то линия Дюранда не определяла всей стратегической логики происходившего в регионе. Афганский суверенитет, возникший когда-то как странная флуктуация в истории непомерно разросшейся Британской империи, теперь представлял собой фундаментальную угрозу для Пакистана. Пакистану нужно было воплотить стремление пуштунов к самоопределению, повсеместно поддерживаемое в XX веке левыми силами, в такие формы, чтобы оно не привело к созданию полноценного национального государства третьего мира. Исторически пакистанская армия справлялась с этой задачей тем, что ассимилировала или истребляла местных пуштунов, но уникальное наложение послевоенных норм суверенитета на границы, оставшиеся от колониального периода, сделало Афганистан совершенно особым объектом международного права. Линия Дюранда была «просто линией», но поскольку «возможность фактических (не только внутренних) пограничных и промежуточных зон была исключена из государствоцентричного понимания территории», у Исламабада не оставалось возможности нейтрализовать афганское государство как движущую силу самоопределения пуштунов[561]. Ирония заключалась в том, что афганское государство вовсе не было инструментом продвижения пуштунского господства, хотя об этом твердила мусахибанская элита и мечтали афганские коммунисты. Однако благодаря навязчивым попыткам подороже продать идею самоопределения колониальные метафоры смешивались с послевоенными ожиданиями национальной государственности и с пакистанским стратегическим мышлением, обретая собственную жизнь.

Бхутто нужно было найти способ превратить суверенитет из узды, сдерживавшей Пакистан, в тормоз для Советского Союза. Пакистанские дипломаты были уверены, что истинной целью Москвы являлось расширение СССР до Персидского залива, и «кратчайший путь», как они уверяли, лежал «через Пакистан»[562]. Указывая на неизбежность войны с Индией и Советским Союзом, они считали, что Афганистан и Пакистан фактически находились «в одной лодке». Бывший министр внутренних дел Насрулла Бабар уточнял: «Угроза с севера (со стороны СССР) направлена сегодня на Афганистан, а завтра на Пакистан. Угроза с юга (со стороны Индии), направлена сегодня на Пакистан, а завтра на Афганистан. Мы видим, что после 1971 года индийские стратеги рассматривают Пакистан и Афганистан в одном ряду, как свою ближайшую цель»[563]. С этой точки зрения для Пакистана имело больше смысла воевать в союзе с Афганистаном, чем против него. На практике это могло означать одно из двух: либо заменить Дауда своим марионеточным правительством и заставить его отбросить идею «Пуштунистана», либо заставить Дауда признать линию Дюранда. Размышляя о смене афганского режима, Пакистан все еще руководствовался предпосылкой государственного суверенитета как общей рамкой для политических решений. Смысл переворота заключался не в том, чтобы уничтожить или захватить Афганистан, а в том, чтобы устранить редкий казус межвоенной афганской деколонизации, поместив Афганистан в ряд гораздо менее привилегированных постколониальных национальных государств.

Однако внутриполитические события не дали осуществиться планам Бхутто. 8 февраля 1975 года террористы убили видного функционера ПНП в СЗПП. Через два дня после этого события Бхутто запретил Национальной партии Авами заниматься политической деятельностью и учредил так называемый Хайдарабадский трибунал для расследования ирредентистской деятельности НПА. Этот суд мобилизовал внутреннюю оппозицию против ПНП. Одновременно Дауд поставил условием для переговоров о «Пуштунистане» легализацию НПА и освобождение ее руководства[564]. Исламабаду была нужна новая стратегия. Летом 1975 года пакистанский Директорат межведомственной разведки (ISI/ИСИ) вооружил исламистских повстанцев из долины Панджшир, и те попытались произвести переворот в афганском государстве. Эта попытка имела обратный эффект, поскольку в результате противостояния со стороны афганской армии борьба зашла в тупик, а советские дипломаты усилили давление на Пакистан, чтобы тот уступил территорию Афганистану. Когда Исламабад отказался, советский посол зловеще провозгласил: «Теперь одному богу известно, что произойдет» и указал, что ни одно государство не может «добровольно согласиться на то, чтобы его собственный народ был разделен надвое»[565].

Но Советы ошиблись в прогнозах. Осенью 1975 года кабульские дипломаты, потрясенные попыткой переворота, «заявили о готовности к переговорам с <Пакистаном>, подтвердив, что у них нет никаких замыслов относительно <пакистанской> территории: они хотят только защитить пуштунов и белуджей»[566]. Тогдашний губернатор СЗПП вспоминал впоследствии: «Господин Бхутто в 1976 году убедил Дауда… В 1976 году Дауд признал линию Дюранда и захотел мира с Пакистаном»[567]. Летом 1976 года, даже после того, как Хайдарабадский трибунал вынес приговор обвиняемым, Дауд начал переговоры. Стратегия Бхутто сработала. Исламабад установил режим ограниченного суверенитета на своей границе и собирался обеспечить окончательное урегулирование, которое устранило бы угрозу вмешательства со стороны индо-советского альянса. Мотивы и цели Исламабада, возможно, были безумны, но средства оказались вполне пригодными и даже блестящими: точно так же как СССР в Европе смог закрепить границы завоеваний военного времени в рамках системы наибольшего территориального суверенитета, так и Пакистан сумел решить свои дилеммы эпохи холодной войны, преобразовав колониальную картографию с помощью преимуществ послевоенного национального государства.

Однако оставался вопрос: сможет ли Бхутто опередить события внутри страны, чтобы обеспечить свои внешнеполитические планы? Оппозиция против ПНП, объединившаяся после начала работы Хайдарабадского трибунала, готовилась к мартовским выборам 1977 года. Ведомая Бхутто ПНП одержала решительную победу, но затем последовали обвинения в фальсификациях, а когда премьер-министр арестовал лидеров оппозиции, уличные протесты усилились. Тем временем пакистанская военная верхушка — и в первую очередь ставленник Бхутто, пенджабский генерал Мухаммед Зия-уль-Хак, — планировала переворот. Вечером 4 июля 1977 года, отправив офицеров-лоялистов на некий «семинар» в безопасное место, Зия-уль-Хак приказал армейским подразделениям арестовать премьер-министра. Генерал распустил Национальное собрание и все провинциальные парламенты, приостановил действие Конституции и пообещал провести новые выборы. Бхутто вскоре был освобожден, но 3 сентября власти вновь арестовали его, на этот раз по сфабрикованным обвинениям в убийстве. После судебного фарса 18 марта 1978 года он был приговорен к смертной казни. Продолжительный апелляционный процесс не принес результата, и 4 апреля 1979 года Зульфикар Али Бхутто был повешен в центральной тюрьме Равалпинди.

Тело Бхутто было доставлено в его семейное имение в городе Ларкана, а Пакистан — этот посттерриториальный мусульманский Сион — остался все так же слабо защищен в территориальном отношении. Бхутто превратил Белуджистан и СЗПП в территории, где осуществлялось перманентное военное управление и где коммунисты, социалисты и секуляристы были легкой добычей для властей. Однако Исламабад не смог превратить Афганистан в аналогичную зону для жертвоприношений. До тех пор пока Афганистан оставался суверенным государством, у Пакистана не было возможности навсегда покончить с угрозой, которую тот представлял. Опора на послевоенный суверенитет и принуждение Кабула к признанию линии Дюранда было неплохой альтернативой, однако смертельная угроза, исходившая от индусской части населения, никуда не исчезла. Если бы не произошло серьезного кризиса, у Пакистана не нашлось бы средств для фундаментальной трансформации суверенитета афганского государства. Когда останки Бхутто опускали в могилу в мавзолее Гахри Худа Бакш, территориальное устройство планеты казалось столь же незыблемым, как имитация усыпальницы Великих Моголов, возвышающаяся над равнинами Синда.

АФГАНСКАЯ ВЕСНА?

События в Пакистане постоянно беспокоили кабульское руководство. Ирано-пакистанские военные операции в Белуджистане и запрет НПА выявили неспособность Кабула вывести «Пуштунистан» за рамки риторики радиопередач, превратить его в направляющую внешнюю политику идею. Министерство внутренних дел, которым руководили члены НДПА из фракции «Парчам», предотвратило две попытки государственного переворота: сначала ее предпринял Мохаммед Хашим Майвандваль, а затем генерал-лейтенант Сеид Мир Ахмад-шах[568]. Но чем больше угроз устраняли получившие подготовку в СССР офицеры, тем бóльшую угрозу представляли они сами[569]. Когда Дауд пытался заказать оружие у западных поставщиков, офицеры, контролировавшие эти сделки, по указке партийного руководства саботировали переговоры[570]. Но даже если бы они этого не делали, Кабул все равно не мог обменивать афганский газ (поступавший в СССР) на американское оружие; попытки обучать офицеров в Иране или в странах Персидского залива заканчивались ничем[571].

Визит Дауда в Москву в апреле 1977 года выявил растущую пропасть между двумя режимами. Встревоженная подозрениями Дауда по отношению к НДПА, Москва призвала расколотую партию к объединению. Хотя между «Парчамом» и «Хальком» сохранялись глубокие разногласия, было лучше противостоять Дауду единым фронтом. Однако Москва чувствовала, что время на ее стороне. «В мидовских кабинетах, когда речь заходила об Афганистане, — вспоминал один бывший разведчик, — любили проводить параллель с Финляндией: тоже нейтральное дружеское государство с предсказуемой политикой»[572].

События, произошедшие вечером 17 апреля 1978 года, разрушили эту иллюзию. В этот день видный деятель НДПА Мир Акбар Хайбар принял члена ЦК партии Абд аль-Кадуса Гурбанди в своем доме в «микрорайоне» — жилом районе советской застройки в восточной части Кабула. Гурбанди, по-видимому, убедил Хайбара поехать к нему на обед в его собственный дом в западной части Кабула[573]. Однако на следующий день прохожие обнаружили тело Хайбара на улице, где-то между его домом и домом Гурбанди[574]. Возмущенные руководители НДПА организовали крупную демонстрацию протеста во время похорон Хайбара. Правительственные войска не стали открывать по толпе огонь, но арестовали главу «Парчама» Бабрака Кармаля. Казалось, что левые силы рассеяны.

Однако в четверг 27 апреля, во второй половине дня, совещание министров в президентском дворце прервал обстрел[575]. Здание обстреляли советские истребители Су-7Б, самолеты МиГ-21 и боевые вертолеты. Это афганские военно-воздушные силы, следуя указаниям заместителя руководителя «Халька» Хафизуллы Амина, начали переворот[576]. К вечеру танки окружили здание «Радио Кабула». На рассвете 28 апреля солдаты захватили Дауда в зале для приемов, выпустили множество пуль в него и в членов его семьи, а затем бросили тела в братскую могилу за пределами Кабула[577].

Этот переворот, получивший название «Апрельская революция», отдал Афганистан в руки целой мафии оголтелых революционеров. К тому времени репутация НДПА была подмочена попытками проведения аграрной реформы, антирелигиозной пропагандой и стремлением к эмансипации женщин[578]. Примечательно и то, что эта партия вполне серьезно относилась к идее пуштунского государства. В апреле 1978 года половина ЦК НДПА состояла из пуштунов, а к октябрю их доля доходила уже до трех четвертей[579]. Генеральный секретарь Нур Мохаммад Тараки назначил в северные провинции губернаторов-пуштунов и восстановил ненавистную многим доплату в размере 15 % за пуштунский язык[580]. Аудитории Кабульского университета заполнили кубинцы; вскоре в университете уже читалось больше курсов на испанском, чем на узбекском или туркменском языках[581]. НДПА отказывалась обеспечивать студентов учебниками и проводить занятия на узбекском или туркменском, так что многие опасались геноцида[582].

И эти опасения подтвердились: НДПА обрушила волну репрессий на старую афганскую элиту и образованное общество в целом. Менее чем за полтора года пребывания «Халька» у власти были убиты десятки тысяч людей, причем наиболее пострадавшими оказались госслужащие, интеллигенция и национально-религиозные меньшинства. «Хальк» начал расправу с нескольких близких к Дауду генералов, а также с бывших премьер-министров Мохаммада Мусы Шафика и Нур Ахмада Эттемади[583]. Затем последовали исламисты, заключенные в тюрьму Даудом. А после исламской революции в Иране НДПА менее чем за год уничтожила 7000 шиитов-хазарейцев[584]. В то же время Амин заверял советских дипломатов, что «все планы и программы должны быть строго научны и реалистичны»[585].

Когда в декабре 1978 года Тараки и Амин прибыли в Москву для подписания Договора о советско-афганской дружбе, признаки фундаментального расхождения между двумя странами были уже налицо. Когда дуумвират вышел из самолета в московском аэропорту Внуково, Брежнев пригласил их поехать в центр Москвы вместе с ним в сопровождении Станислава Гаврилова — советника афганского отдела МИД, владевшего персидскими языками; он должен был выступить в роли переводчика. Гаврилов перевел сказанное Брежневым на дари, но Тараки сделал вид, что не понял[586]. На следующий день, за несколько минут до того, как начались переговоры, Тараки объявил: «Мы, члены приехавшей в дружественный Советский Союз делегации, — афганцы, а точнее сказать — пуштуны. И поэтому мы хотели бы, чтобы под сводами этого замечательного зала звучала пуштунская речь». Афганский военный, единственный из присутствовавших, кто говорил по-русски и на пушту, стал переводить, путаясь в политических и юридических терминах. После этого советский МИД обратился к Владимиру Козину — единственному в министерстве знатоку пушту, с просьбой выступить переводчиком. Что же за этим стояло?

Тараки и Амин могли сколько угодно воображать себя истинными националистами, но весь их национализм был лишь отражением прошлого — трех десятилетий разговоров о «Пуштунистане», послевоенного самоопределения и провала экономического развития Афганистана. Благодаря вовлечению Кабула в холодную войну Тараки и Амин не только получили власть в персоязычном Кабуле, но заняли видное место в управляемом из Москвы довольно пестром международном левом движении. Они достигли зрелости как революционеры в эпоху, когда национальное государство — а не федерация или империя — выглядело наиболее привлекательной основой для самоопределения. Они были воспитаны на пропагандистских мифах о том, что Афганистан был или должен стать государством, в котором господствуют пуштуны. Когда Тараки и Амин говорили на пушту перед неафганской аудиторией в качестве представителей афганского государства, они демонстрировали не только свое непонимание того, как на самом деле Кабул исторически обеспечивал себе международное финансирование, но также и то, до какой степени «изолированный» Афганистан всегда был в плену у чуждых ему глобальных дискурсов.

Вскоре после разрешения затруднения с языком Амин встретился с советским премьером А. Н. Косыгиным. Как вспоминал переводчик, во время разговора Амин подчеркнул, что линия Дюранда нанесла ущерб пуштунам[587]. Однако хаос, творящийся в Пакистане, дал историческую возможность одержать победу Тараки — «великому вождю всех пуштунов». Амин заверил Косыгина, что режим Зия-уль-Хака слаб и Кабул может легко объединить пакистанских пуштунов, белуджей и сторонников свергнутого премьер-министра Бхутто, чтобы уничтожить Пакистан. Все, что для этого нужно, — это советская «финансовая поддержка, передача стрелкового оружия, минометов, средств связи, транспорта, боеприпасов». За этими заявлениями советские правители увидели красную черту — если она еще существовала. Разумеется, Исламабад и Вашингтон сразу предположили бы, что за авантюрами Кабула стоит Москва. Но могла ли Москва после тридцати лет массированной помощи Афганистану просто бросить его на произвол судьбы?

Ситуация выходила из-под контроля. В феврале 1979 года маоистские террористы похитили и убили американского посла в Афганистане. В марте в Герате вспыхнул мятеж, охвативший и местный гарнизон афганской армии. НДПА призвала Москву вмешаться, но Политбюро отказалось. Косыгин заявил: «Нельзя допускать того, чтобы дело выглядело таким образом, будто бы вы не смогли сами справиться со своими собственными проблемами и пригласили на помощь иностранные войска»[588]. Он оказался прав: афганские танки и десантники, хотя и с огромными жертвами, но вернули себе город. Как стало ясно после декабрьской встречи с Косыгиным, реальной проблемой была установка «Хальк» на воплощение идеи «Пуштунистана». Когда пакистанский белуджский активист Х. Низамани посетил Кабул, Амин прямо сказал ему, что «рано или поздно соседние пуштунские и белуджские районы Пакистана вернутся на „родину“»[589]. В публичных выступлениях Амин высказывал свои мечты об этническом пуштунском государстве, простирающемся «от Оксуса до Абасина» и «от гор Памира до пляжей Гвадара»[590]. Когда 3 марта 1979 года Политбюро ЦК НДПА издало указ, написанный только на пушту, опасения по поводу господства пуштунов приобрели самый серьезный характер. Амин заявил, что гений пуштунов сделал ленинский тезис о национальном самоопределении неуместным; стоит «Хальк» уничтожить класс феодалов — и несогласия народов разрешатся сами собой[591].

Амин знал, о чем говорил. В период с 12 апреля 1979 года по 28 ноября 1979 года в кабульской тюрьме Пули-Чархи под надуманными предлогами было убито не менее 4784 афганцев: большинству из них предъявляли обвинения в том, что они являются «ихвани» («братьями», то есть принадлежат к организации «Братья-мусульмане» Хекматияра и Раббани), но других бросили в тюрьму лишь за то, что они несли флаг с надписью «Аллах Акбар», или были бездомными, или оскорбили «великого вождя „Хальк“»[592]. Один бывший преподаватель Кабульского университета вспоминал, как всех заставляли смотреть телевизионную передачу с участием Тараки. Один из его коллег швырнул в телевизор ботинок, и политические комиссары объявили, что это изменник, которого надо казнить. Рассказчик был потрясен. Он пытался объяснить, что его товарищ всего лишь бросил ботинок в образ Тараки на экране. Однако охранники вытащили нарушителя во двор; затем послышался треск выстрелов и звук падения тела[593]. В то же время масштабы убийств НДПА показали ограничения, налагаемые государственными границами: среди жертв были уроженцы Ирана, «Пуштунистана» или «Свободной пограничной зоны», но большинство все же было гражданами Афганистана из соседних с Кабулом провинций. Несмотря на то что партия вытеснила многих афганцев с афганской территории, она руководила слабо институционализированным государством, которое с трудом проникало во внутренние районы за пределами Кабула, а тем более в «Пуштунистан».

Все это должны были поправить прибывающие в страну из СССР советники. Москва извлекла уроки из таких неудач, как сотрудничество с Гвинеей, и знала, что политический контроль имеет первостепенное значение[594]. А политический контроль — это было то, чем обладал и что продвигал Кабул. Советники хлынули в министерства новообразованной Демократической Республики Афганистан (ДРА). Они переписывали законы страны и направляли строительство инфраструктурных объектов, которых становилось все больше: газопроводы из Джаркудука и Ходжи-Гугердага в СССР; медеплавильные заводы; мосты, противооползневые сооружения вдоль Салангского туннеля, больницы[595]. Грузооборот между двумя странами вырос настолько, что на СССР приходилось 40 % общего товарооборота Афганистана; это в четыре раза превышало показатели торговли с ближайшим конкурентом — Японией[596].

Амин использовал советскую помощь для построения своей личной диктатуры. В сентябре 1979 года он настоял на том, чтобы Тараки представлял Афганистан на саммите Движения неприсоединения в Гаване. Сотрудники КГБ пытались, но не смогли отговорить «великого вождя „Хальк“» от этого перелета[597]. По пути с Кубы 10 сентября Тараки сделал остановку в Москве, и Брежнев во время встречи посоветовал ему сместить Амина. На следующий день, по прибытии в Кабул, Тараки попытался сделать это во время заседания Совета министров, однако потерпел поражение. На следующий день, 11 сентября, Амин фактически взял в свои руки власть. Во второй половине дня 14 сентября, после ряда напряженных стычек между Тараки и Амином, дело дошло до критической точки. Тараки пригласил Амина в президентский дворец для разговора, во время которого завязалась перестрелка: охранники Тараки безуспешно попытались застрелить Амина[598]. Те же неудачи поджидали и кабульский гарнизон, предпринявший попытку захвата ключевых точек в городе. Москва пустила в ход экстренный план похищения Амина и спасения Тараки, но было поздно: Тараки был изолирован и неделю спустя убит. На следующий день, 15 сентября, руководители КПСС получили телеграмму, в которой сообщалось, что Амин сменил Тараки на посту лидера Афганистана.

Амин понимал, что зашел в тупик, и искал возможности для резкого изменения политического курса. Он подчеркивал, что Тараки виновен в массовых убийствах. Он искал контактов с Пакистаном, пытаясь в начале декабря 1979 года встретиться на высшем уровне с Зия-уль-Хаком. К несчастью для себя, Амин связался также с американским поверенным в делах Дж. Брюсом Амстутцем. Москва, помнившая неудачи в Гвинее и Египте, не желала снова оказаться обманутой. В меморандуме от 29 октября члены Политбюро отмечали, что Вашингтон заигрывает с Кабулом, и намеревались «при наличии фактов, свидетельствующих о начале поворота X. Амина в антисоветском направлении, внести дополнительные предложения о мерах с нашей стороны»[599]. На заседании 8 декабря подчеркивалось, что дело не только в возможной потере Советским Союзом своего долговременного союзника, а в том, что в результате сотрудничества с Америкой Афганистан превратится в платформу для ракет «Першинг», станет источником урана для иракской и пакистанской ядерных программ, а также (что было не очень правдоподобно) будет способствовать интеграции советской Средней Азии и Кавказа в «Новую Великую османскую империю»[600]. Амин плохо усвоил уроки продвижения идеи «Пуштунистана», но произошедшая при нем перемена курса создавала для Афганистана угрозу даже бóльшую, чем его первоначальный фанатизм.

Высказывания Амина относительно разрядки международной напряженности не производили никакого впечатления на генералов в Равалпинди, давно пришедших к выводу о том, что Амин — советская марионетка и закоренелый националист. Тем не менее, даже несмотря на то что Тараки и Амин не смогли добиться каких-либо успехов в своем курсе на этническую диктатуру, жестокость, проявленная ими внутри границ афганского государства, изменила положение на территориях, входивших в воображаемый «Пуштунистан». К апрелю 1979 года в Пакистан бежало 109 тысяч человек, а к сентябрю эта цифра увеличилась почти вдвое, до 193 тысяч[601]. Во время правления Амина число беженцев, нашедших приют в Пакистане, снова удвоилось, достигнув 386 916 человек. Почти половину из них составляли дети.

Массовая миграция дала Пакистану неожиданные возможности. Проект по «запиранию» Афганистана в рамках территориальной государственности потерпел крах, но НДПА невольно снабдила Исламабад фрагментами пазла, сложив которые можно было достичь гораздо более радикальной цели — уничтожить государственный суверенитет Афганистана. Многие из будущих моджахедов были афганскими беженцами, которых Амин вынудил покинуть родную страну. Идея вооружить исламистских партизан, чтобы уничтожить пуштунское националистическое государство — отголоски попытки свергнуть Дауда в 1975 году, — была еще одним нужным Пакистану фрагментом. Следующий фрагмент пазла составляло в изобилии поступавшее в Пакистан американское и китайское оружие. Наконец, еще одним фрагментом была идеология, цементировавшая всю конструкцию: спонсируемый Саудовской Аравией воинственный суннитский ислам, который легко распространялся среди потерявшей корни молодежи. Безумная попытка превратить Афганистан в национальное государство с доминированием пуштунов обернулась тем, что в самом центре «Пуштунистана» возник гигантский транснациональный опытный цех, работавший на полное уничтожение афганского суверенитета. Однако в этом проекте был и еще один, последний фрагмент пазла, с появлением которого в Афганистане стало ясно глобальное значение происходящего.

ПОЛИТИЧЕСКАЯ НЕСОСТОЯТЕЛЬНОСТЬ

Миллионы афганцев бежали в соседние Иран и Пакистан, и Управление Верховного комиссара ООН по делам беженцев (УВКБ), равно как и гуманитарные неправительственные организации, изо всех сил пыталось противостоять тому, что обернулось вторым по величине кризисом беженцев в истории. Однако, чтобы понять, каким образом они действовали, необходимо углубиться в истоки гуманитарного движения периода холодной войны, то есть вернуться назад — по крайней мере, к кризису в Биафре 1967–1970 годов. После государственного переворота, совершенного в январе 1966 года военными из народности игбо в юго-восточной Нигерии, после ряда этнических погромов и контрпереворота, в результате которого игбо были отстранены от власти, 30 мая 1967 года военный губернатор Восточной области Нигерии провозгласил ее независимой Республикой Биафра. Правительственные войска начали военную операцию по возврату территории, что привело к голоду и появлению на экранах телевизоров по всему миру кадров с изможденными африканскими детьми. Религиозные организации и национальные группы Международного комитета Красного Креста (МККК) наладили помощь с островов в заливе Биафра в морскую гавань новой республики — Порт-Харкорт.

Однако в мае 1968 года этот порт был захвачен войсками нигерийского правительства, и повстанцы Биафры потеряли доступ к океану. Красный Крест лишился возможности доставлять им гуманитарную помощь. Правительство Нигерии отклонило предложение о гуманитарном транзите через линию фронта, да и руководство Биафры отвергало любые варианты перевозки помощи через территорию Нигерии. Попытки получить разрешение на транзитные авиаперевозки также ни к чему не привели. Нигерийское правительство разрешило доставлять помощь только в дневное время и только на позиции повстанцев, что подвергало защитников Биафры прямой опасности обстрела и вынудило бы гуманитарные организации прекратить тайные полеты с островов Сан-Томе (принадлежащих Португалии) и Фернандо-По (испанская колония). Когда Фернандо-По получил независимость и стал называться Экваториальной Гвинеей, вызванные территориальной политикой сложности усилились еще больше. Соседний Камерун поддержал правительство Нигерии, сделав невозможной доставку помощи в Биафру по суше. И даже когда никем не признанное государство признал Габон, руководство Красного Креста решило, что не может действовать и оттуда: Женеве было чрезвычайно важно сохранять нейтралитет.

В итоге Биафра потерпела поражение, преподав наблюдателям тяжелый урок. И хотя «фотографии доведенных до полного истощения детей» и «несмолкающий жалобный плач умирающих младенцев» привлекли внимание мировой общественности к постколониальной борьбе, территориальный суверенитет по-прежнему давал диктаторам право на убийство[602]. Запрещая прямые военные вмешательства и прикрываясь знаменем суверенитета, постколониальные государства могли задушить любой ирредентизм. Потрясенные таким положением дел, бывшие сотрудники французского Красного Креста решили пересмотреть свои принципы. Один из врачей, Бернар Кушнер, воздержался от критических высказываний в адрес Красного Креста, но после катастрофы этот ветеран коммунистического студенческого движения выступил с инициативой, к которой присоединились «ветераны» Биафры — Макс Рекамье, Паскаль Греллети-Босвьей, Жак Берес и Ксавье Эммануэли. Они основали «экспедиционную бригаду Красного Креста»[603]. В начале 1970 года группа провела несколько плохо спланированных операций, а в ноябре того же года независимый журналист Филипп Бернье опубликовал в медицинском журнале «Тонус» статью, в которой призвал молодых французских врачей использовать свои отпуска для того, чтобы принять участие в выполнении гуманитарных миссий в качестве добровольцев[604]. «Разве мы наемники?» — ставил вопрос Бернье. На эту статью откликнулся Рекамье, и после ряда дискуссий Бернье (редактор «Тонуса») и Рекамье выступили с инициативой создания гуманитарной организации «Врачи без границ» (Médecins Sans Frontières — MSF).

Проект основывался на компромиссе: организация не комментирует политические аспекты внутренних конфликтов, и это дает врачам возможность действовать на суверенных территориях, спасая человеческие жизни. Бедственное положение жертв требовало на время забыть о политике ради этики и не выступать против постколониальной территориальности, а действовать в ее рамках. Кушнер выразил свой принцип предельно лаконично: «страдания детей в странах третьего мира — это не правое и не левое»[605]. Однако после спорной операции — помощи иракским курдам — фракция журнала «Тонус» вышла из организации[606]. «Врачи без границ» объявили, что ключевой частью их миссий является témoignage («свидетельствование»). Затем к организации присоединились представители нового поколения врачей, такие как Клод Малюре, в течение года работавший в лагерях камбоджийских беженцев в Таиланде и исполнившийся отвращения к «красным кхмерам». Еще одним участником стал потомок польских евреев Рони Броман. Как и Малюре, он имел опыт работы в лагерях камбоджийских беженцев, что внушило ему скептическое отношение к политической идеологии и в то же время позволило приобрести организационные навыки, которыми должны обладать даже «наемники».

Отказ от границ и идеологии привел к любопытной симметрии, если иметь в виду параллельные процессы в развитии мировой социалистической системы. В 1970‐е годы социалистические режимы вошли в период экономической стагнации и начали сталкиваться с критикой своего отступничества от марксизма как со стороны маоистов, так и со стороны коммунистических диссидентов-ревизионистов[607]. В качестве ответного шага советские режимы приняли терминологию своих противников и стали именовать себя странами «развитого» или «реального» социализма, противопоставляя эти понятия утопиям европейских левых[608]. Любое подлинно гуманитарное движение, с марксистской точки зрения, должно считать именно пролетария (а не какого-то разочарованного парижского студента-медика) «представителем современных производительных сил, чья общественно-политическая позиция придаст новые качества социальному взаимодействию»[609]. Демократический централизм и командная экономика — возможно, неприглядные компромиссы, но в жестоком империалистическом окружении они необходимы. Европейские марксисты, мечтавшие о демократическом переходе к социализму или о медленной революции посредством культурной гегемонии, были обречены повторить судьбу Сальвадора Альенде или пережить упадок по примеру «еврокоммунистической» итальянской компартии. Настало время торжества политики ценой моральных уступок.

«Врачи без границ» занимали прямо противоположную позицию. Революция так и не состоялась — несмотря на выступления рабочих или парижских студентов. Временное увлечение европейцев разнузданным насилием маоизма свидетельствовало лишь о трудно умирающей вере в способность левых прийти к социализму посредством деятельности профсоюзов и партий или с помощью политики как таковой. После множества разочарований, в условиях отсутствия политической критики капитализма, левые поставили на место политики мораль. Действительными полюсами в мире были для них не Вашингтон и Москва, а Пиночет — или Пол Пот — и их жертвы. Неудача революционных выступлений на итальянских заводах и в гвинейских бокситовых рудниках вынудила СССР и режимы Восточного блока удвоить ставку на национальное государство. Европейские левые, напротив, увидели в несостоявшейся революции знак того, что пора полностью отказаться от мерок национального государства.

Эти разногласия в оценке национального государства третьего мира поначалу не имели большого значения. Многие из мест, в которых начинали свою деятельность гуманитарные организации, — Восточный Пакистан или Никарагуа — были жертвами стихийных бедствий, где ни политика местных режимов, ни их некомпетентность не опровергали точку зрения левых на СССР как на необходимое зло[610]. Гуманитарный подход позволял избегать споров между «НАТОполисом» и социализмом[611]. Но по мере того, как «Врачи без границ» и другие подобные организации собирали свои «свидетельства», возникала все большая напряженность[612]. Все чаще и чаще жестокости совершались во имя социализма, что стало особенно заметно во время кризиса, связанного с вьетнамскими беженцами, которых называли «людьми в лодках». Они бежали от коммунизма на обычных шлюпках, а соседние страны по большей части отказывались их принимать. Проблема вызвала особенное возмущение в постколониальной Франции, где группа французских интеллектуалов начала кампанию по созданию плавучего лагеря беженцев в международных водах. Движение «Лодка для Вьетнама» помогло французам преодолеть глубокие политические разногласия[613].

Но когда к этому движению присоединился Бернар Кушнер, «Врачи без границ» вдруг раскололись[614]. Соучредитель организации Ксавье Эммануэлли (также бывший коммунист) и ветераны Индокитая скептически отнеслись к планам Кушнера устроить плавучий лагерь беженцев в акватории размером с Индию. Эммануэли написал критическую статью, назвав «Лодку для Вьетнама» «Лодкой для Сен-Жермен-де-Пре»: с его точки зрения, этот нереалистичный проект был рассчитан больше на завоевание симпатий респектабельных парижан, чем на помощь беженцам[615]. «Если эта лодка есть только искра и идея, — писал он, — то да здравствует эта воображаемая лодка, которая должна пересечь океаны нашей вины, чтобы откликнуться на стенания обездоленных во всех странах, где люди страдают от гнета… Но все это не делает <лодку> функциональной или исправной. Пусть она останется символом нашего „конца века“… издевательски утлая лодка, которая никогда никуда не приплывет». На следующем заседании правления Кушнер объявил, что организация «Врачи без границ» уничтожена «бюрократами от благотворительности», и подал в отставку[616].

История с вьетнамцами ослабила «Врачей без границ», но раскол между ними и созданной Кушнером новой организацией «Врачи мира» (Médecins du Monde — MDM) имел и другое значение: он указывал на возникновение антитоталитарного консенсуса. Рони Броман охарактеризовал парижские споры по поводу «людей в лодках» как «кульминацию поворота марксистов-леваков к антитоталитаризму, к осуждению государственного марксизма»[617]. При этом он прямо заявлял, что «права человека здесь ни при чем; речь шла, скорее, о праве на жизнь для вьетнамцев». Это замечание указывает, что произошедшее было в гораздо большей степени знаком отхода от марксизма, а не поворота к «правам человека». Когда на полках парижских книжных магазинов к Раймону Арону и Франсуа Фюре присоседились тома Солженицына и «новых философов», таких как Андре Глюксманн и Бернар-Анри Леви, советская романтика была решительно повержена, хотя едва ли можно сказать, что ее заменили какие-то программные альтернативы.

То, что мы сейчас называем «гуманитаризмом», принимало различные формы. Это станет ясно, если помимо Франции обратиться также и к Швеции — стране, где возникла самая активная НПО из числа действовавших в Афганистане. За несколько десятилетий правления социал-демократов шведское общество превратилось из сельскохозяйственного в образцовое социал-демократическое. Государственное вмешательство в экономику помогало поддерживать высокую заработную плату и низкую безработицу; рабочие были довольны. Поскольку шведские социал-демократы имели основания считать, что они овладели политикой производительности в масштабах национального государства, им не нужно было дополнительно позиционировать себя в транснациональной сети политических альянсов. Это не значит, что шведские политики избегали участия в международных делах: социал-демократический премьер-министр Улоф Пальме продемонстрировал свои откровенно левые взгляды, посетив Гавану и сравнив американские бомбежки Вьетнама с Треблинкой.

Еще важнее то, что в Швеции существовало отлично организованное массовое движение протеста против вьетнамской войны: так называемые «ФЛН-групперна» (FLN-Grupperna, Группы Фронта национального освобождения). Это движение объединяло маоистов, недовольных как социал-демократией, так и советским социализмом, с видными интеллектуалами, связанными с газетой FiB/Kulturfront. Вслед за Пальме, который смещался на крайне левый фланг, активисты «ФЛН-групперна» романтизировали «героический Вьетконг, сражающийся против белых американцев» и поддерживали марксистские режимы в Анголе и Никарагуа[618]. Однако после того как американцы покинули Юго-Восточную Азию, сначала Вьетнам, а затем Китай стали вторгаться в страны третьего мира — и «антиоккупационная» политика дала сбой. Тем не менее левые извлекли из произошедшего важные уроки, касавшиеся прежде всего выдвигаемых лозунгов, организационной дисциплины и настороженного отношения к бюрократии. Влияние маоистов сказалось в оценке роли деревни и крестьянства в национально-освободительных движениях.

Однако самым существенным было то, что прошло время, когда вооруженные своим представлением о национальном государстве европейцы могли свысока смотреть на происходившее в мире. Когда в начале 1970‐х годов один из давних участников FLN-Grupperna начинал работать в газете в провинциальном городе Нючёпинг, увольнение на местном заводе каких-нибудь двух рабочих становилось событием такого масштаба, что об этом писали на первых полосах газет[619]. Однако через несколько лет все изменилось: шведские обувные компании (и не только они) работали по аутсорсингу в Португалии, а увольнять стали не только рабочих, но и самих журналистов. В 1976 году Социал-демократическая партия Пальме проиграла выборы, потому что бизнесмены восстали против консенсуса, касавшегося «социалистического» распределения заработной платы. Взаимозависимость в форме европейской интеграции заложила бомбу под стремление к экономической справедливости через национальное государство. Вера в прогрессивную политику в масштабах государства стала исчезать, и на ее место не пришло ничего, кроме смутного стремления противостоять империализму. «Я занимался партийной политикой в течение 1970‐х годов», — рассказывал Андерс Фенге. К концу десятилетия он, по его шутливому определению, «поступил, так сказать, на службу к человечеству»[620].

Апрельский переворот 1978 года в Кабуле поставил перед французскими и шведскими активистами непростую интеллектуальную задачу. Для многих шведов левых убеждений революция все еще оставалась привлекательной идеей. Один журналист вспоминал, как он обрадовался, узнав за чаем в индийском городе Шимле о произошедшей в Кабуле «настоящей живой революции»; это известие побудило его обратиться в пакистанские и афганские консульства, чтобы поскорее отправиться в Гиндукуш[621]. Отношение французов было более критичным. Французский врач Жерар Коут после нескольких лет, проведенных в Афганистане и Пакистане, работал в Париже. В апреле 1979 года ему позвонили из офиса «Врачей без границ». Малюре и другие руководители этой организации были несколько растеряны после разрыва с Кушнером и подумывали об устройстве своих миссий в Афганистане[622]. Малюре попросил Коута разведать обстоятельства на месте, и тот вскоре отправился в путь. «Самым логичным, — рассказывал он, — было бы связаться с официальными лицами в Пешаваре — с Международным Красным Крестом. Не знаю почему, но я старался держаться от них подальше. Как бы то ни было, меня доставили в посольство Франции в Исламабаде, где мне предложили встретиться с великим сахимом <Верховным комиссаром ООН по делам беженцев>. Но я отказался: сама мысль о подчинении официальной структуре казалась мне ересью. Я категорически не хотел быть заключенным, не хотел, чтобы мной командовали»[623]. Коут побеседовал с беженцами: «Все они рассказывали одно и то же: резня, разрушения, мятежи». Коут подумывал, не отправиться ли на афганскую территорию, но не мог решиться: «Это не входило в мои полномочия», и кроме того, после свидетельских показаний беженцев необходимость помощи казалась несомненной. Коут доложил о результатах поездки парижскому руководству, но лидеры «Врачей без границ» все еще были настроены скептически и решили не спешить с оказанием помощи.

Однако поступавшие из Кабула сообщения о творящихся там ужасах вызывали обеспокоенность чиновников из шведского Агентства по международному развитию. Нужны были знающие люди, и правительство обратилось к Андерсу Форсбергу — молодому аспиранту, который дважды посещал Афганистан в 1970‐х годах. Агентство связало его с Карлом Шёнмайром — шведом, главой миссии ЮНИСЕФ в Нью-Дели. Шёнмайр сразу решил, что Форсберг будет полезным источником информации, так как во время своих прежних поездок он познакомился с интеллектуалами, ставшими теперь видными деятелями НДПА[624]. Шёнмайр чувствовал себя обязанным начать действовать. Он написал Форсбергу, что Афганистан — это новая Герника, Лидице или Орадур-сюр-Глан, перечислив места нацистских репрессий против гражданского населения, не связанные, однако, с истреблением евреев[625]. По его мнению, события в Афганистане, возможно, не были вторым Холокостом, однако указывали на проблему мирового масштаба. «Подобные антропогенные катастрофы в Биафре, Кампучии и Ливане быстро вынудили международное сообщество перейти к согласованным действиям, — писал Шёнмайр. — Но жизнь и благополучие афганцев, похоже, ничуть не трогают структуры ООН»[626]. Нейтральные державы, такие как Швеция, имели возможность повлиять на агентства ООН — ЮНИСЕФ и ПРООН, призвав своих представителей в Нью-Йорке приступить к разрешению «афганской чрезвычайной социальной ситуации» в ходе совместной работы с указанными агентствами ООН, сформировав международный фронт «стран Западной Европы» и «стран третьего мира в целом» для решения проблемы «социальной катастрофы внутри Афганистана».

Шёнмайр был прав только наполовину. В начале 1980 года Международному Красному Кресту разрешили оказывать медицинскую помощь в Кабуле, но затем НДПА «пересмотрела свою позицию и через пять месяцев попросила приезжих остановить свою деятельность»[627]. В августе 1982 года несколько человек было допущено в страну для проведения интервью с заключенными (в четырех из пяти случаев — в присутствии представителей режима), но «в октябре сотрудников Красного Креста вынудили покинуть страну»[628]. В январе 1984 года в Кабуле произошло землетрясение, сопровождавшееся масштабными разрушениями, и афганское правительство запросило и приняло помощь от ПРООН и Бюро Координатора ООН по оказанию помощи в случае стихийных бедствий, но только в отношении последствий землетрясения[629]. Глава миссии ЮНИСЕФ в Пакистане попытался доставить в Афганистан медикаменты, но члены Совета ЮНИСЕФ из Восточного блока пригрозили отправить в отставку американского руководителя организации, если этот план не будет отменен[630]. ЮНИСЕФ в конечном итоге получил разрешение на вакцинацию детей в Кабуле, но когда эта организация предложила проводить разъяснительные кампании в мятежных районах, афганцы поставили четкие условия: «Общение с диссидентскими группами не означает признания „статуса“ этих групп, точно так же как, например, было при работе ЮНИСЕФ по обе стороны конфликта в Китае в 1940‐х годах, в Биафре и Вьетнаме в 1970‐х годах, а также в Кампучии и Бейруте в 1980‐е годы»[631]. Попытки самих афганцев оказывать гуманитарную помощь или заниматься мониторингом прав человека были столь же безуспешными. Четыре преподавателя Кабульского университета в 1982 году основали Комитет по защите прав человека, но вскоре были арестованы и заключены в тюрьму[632].

Шведы прекратили свою деятельность, а французы пошли другим путем. После советского вторжения Клод Малюре обратился к Жюльетт Фурно, хирургу-стоматологу, которая в детстве, в 1960‐е годы, жила в Афганистане. Малюре предложил организовать миссии для афганских беженцев в лагерях УВКБ ООН в Пакистане[633]. Однако пакистанские власти не дали «Врачам без границ» разрешения на работу в лагерях, оставив им «единственную возможность: действовать в самом Афганистане. Это умножило стоявшие перед нами препятствия, но позволило оказывать помощь тем, кто действительно в ней нуждался, и оказывать ее там, куда не могли проникнуть официальные международные организации с дипломатическим статусом»[634]. Рони Броман выступал против этой идеи, но Коут не согласился с ним, заявив, что готов работать в Афганистане каким угодно образом[635]. Коут открыл миссию в Нуристане, но усилия по созданию медицинского пункта потерпели неудачу после ссоры между группировками моджахедов.

Более успешной оказалась следующая миссия, направленная зимой 1981/82 года в центральную горную часть Афганистана — Хазараджат. «Врачи без границ» открыли там четыре амбулатории и больницу в горах, населенных хазарейцами. И все же ситуация в этом регионе — сотни квадратных миль в глубине Афганистана — не вполне совпадала с той масштабной картиной несчастий, нужды и отчаяния, которая рисовалась воображению врачей. «Спустя два года, — отмечалось в их отчете, — природная крепость Хазараджат стала местом освободительного движения, небывалого по своему размаху, успеху и, прежде всего, относительному единству»[636]. Цены выросли астрономически, но регион избежал катастрофы благодаря «возврату к прежней экономической самодостаточности каждой долины». Органические отношения между Кабулом и сельской местностью действительно принесли пользу хазарейцам. Каждый день конвои автобусов, грузовиков и пассажирских такси ехали из городов Бамиан и Бехсуд в Кабул под охраной моджахедов и (на подступах к столице) советских войск. Один арбаб (сельский староста) из Бехсуда объяснял: «Они нуждаются в наших товарах (мясе, шерсти, дровах) больше, чем мы нуждаемся в их товарах (соль, сахар, чай и бензин)». Полевые командиры моджахедов даже ввели ограничения и налоги на свои поставки дров в столицу, что привело к семикратному росту цен в Кабуле: «жители Кабула этой зимой страдали от холода больше, чем хазарейцы!»[637] Правители из ПДПА выслали зажиточных кабульских хазарейцев вместе с их торговлей обратно в провинцию, и некоторые местные жители даже называли эту ситуацию «маленьким освобождением» от власти Кабула[638].

Тем не менее, несмотря на эти небольшие победы, медицинская ситуация в Хазараджате оставалась тяжелой. В регионе на три миллиона жителей был всего один врач: не случайно Хазараджат называли «медицинской пустыней»[639]. Но в первом отчете миссии «Врачей без границ» вопрос о болезнях населения трактовался расплывчато. Авторы отмечали, что их консультации привели «к определению довольно специфического синдрома: ощущения „все болит“ <перевод выражения „besyār dard“>». Его основные симптомы составляли боль во всем теле и боль в животе, а также ощущение жжения в глазах, уретре или спине[640]. «Отсутствие статистических исследований, — заключалось в докладе, — заставляет нас воздерживаться от окончательных выводов»[641].

Неопределенность синдрома «все болит» помогает понять, для чего «Врачи без границ» прибыли в Афганистан. Их миссия резко контрастировала с задачами советских специалистов, желавших превратить здоровые стройные мужские тела в стражей территориального государства. Для коммунистических государств «именно исчезновение тела выражало абсолютную и произвольную природу грубой власти, когда стирался даже физический след отдельных людей или целых народов. Тело является политическим в том смысле, что оно в конечном итоге свидетельствует о власти»[642]. Гуманитарный подход, напротив, не оставлял следов насилия на телах субъектов, а фиксировал соматические стигматы как маркеры истины. Целью «Врачей без границ» было свидетельствование (témoignage) задокументированных признаков истязания, в котором повинно государство; врачи противопоставляли тело тоталитарной власти в качестве контраргумента истины.

И фактические пытки — когда тюремщики со знанием дела причиняют боль человеческому организму, — были идеальной мишенью для такого «соматического» разоблачения. Ясно, что нельзя осудить ураганы или землетрясения за нарушение какого-то священного договора, даже если они уничтожают больше человеческих тел, чем любой Пиночет или Сухарто. В связи с этим стоит обратить внимание на места, где действовали «Врачи без границ». Хазараджат, большой горный хребет, разделяющий Афганистан надвое и населенный этноконфессиональными меньшинствами, входил в число наименее интегрированных в государство регионов. Но для гуманитарных организаций, настроенных на «катастрофичность», такие внутренние пограничные зоны образуют идеальный биотоп. НПО переосмысляли положение дел в таких регионах как «катастрофу» или «чрезвычайную ситуацию», и пренебрежение этими местами со стороны властей автоматически означало, что состояние здоровья жителей там ужасающее, даже в отсутствие гражданской войны. Как отмечал шведский наблюдатель Нильс-Горан Шёблом, французы прекратили отправлять в этот регион специализированных хирургов, поскольку «число серьезных боевых ранений было не столь велико, чтобы требовались специалисты по военно-полевой хирургии». Тем не менее, добавлял он, «медицинские отчеты „Врачей без границ“ ясно указывают на катастрофическую ситуацию в Хазараджате», оправдывающую продолжение гуманитарного присутствия[643]. Если для централизованных режимов горы, меньшинства и «маргинальные территории» были проблемой, то для работы гуманитарных организаций они же создавали оптимальные условия, поскольку здесь удобнее всего было использовать тонкую грань между катастрофой и бедностью, между медициной и политикой, между телом истины и телом власти.

Однако «Врачам без границ» повезло с Советской армией, которая в изобилии оставляла на афганских телах следы насилия. Рано утром 31 октября 1981 года советские боевые вертолеты открыли огонь по больнице «Врачей без границ» в Джагори (кишлак в Хазараджате) и сравняли ее с землей[644]. В здании больницы не было ни персонала, ни пациентов: за три дня до нападения над больницей кружил гражданский вертолет, и это послужило сигналом к эвакуации. Но атака подтвердила худшие опасения по отношению к СССР, и не в последнюю очередь — со стороны нового социалистического правительства Франции, которое дважды заявляло о своей поддержке «Врачей без границ» осенью и весной 1981–1982 годов[645].

В каком-то смысле это было на руку французским врачам, поскольку, по их же собственному признанию, их клиническая работа оставляла желать лучшего. Как объяснялось во внутреннем отчете, присланном из Джагори, в первое время работы доктора раздавали населению много таблеток. Интенсивность таких заболеваний, как туберкулез, иногда снижалась вокруг мест деятельности «Врачей без границ», но по мере уменьшения количества медикаментов болезни возвращались[646]. Синдром «все болит», как отмечалось в отчете, просто отражал неверный подход организации. «Не все причины для начала работы в Афганистане были сугубо гуманитарными, и декларируемая роль свидетеля не оправдывает ipso facto любую деятельность на местах»[647]. Тем не менее миссия по-прежнему считалась оправданной. Помимо призывов к «честной медицине», в отчете отмечалось, что «все больше действительно больных людей приходят к нам сами, чтобы лечиться и лечь в больницу»[648]. Авторы отчета отказались от максималистской позиции témoignage, но остались приверженцами поиска «телесной» истины невзирая на границы.

НА СЛУЖБЕ У ЧЕЛОВЕЧЕСТВА



Поделиться книгой:

На главную
Назад