Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Танец на краю пропасти - Грегуар Делакур на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я, правда, не сразу вошла в пивную, чуть не повернула назад. Я была тогда женщиной замужней, женщиной счастливой; я была и любимой женой, верной женой – зачем же выставлять себя напоказ перед незнакомцем, искать его взгляда. И откуда это покалывание в пальцах. В кончиках грудей.

У моей матери были строгие слова для таких женщин. Она говорила «дешевка». Говорила «распутница». «Уличная» – потому что «шлюха» гадкое слово.

Я вошла. Невзирая на анафемы. Невзирая на плевки.

Я сразу заметила его, за шумными клиентами, встречами украдкой, механическими официантами, обладающими этим ужасным даром слепнуть, когда они нужны.

На этот раз он был один, и наши взгляды встретились.

Его – скорее случайно, из опаски, видно, почувствовал, что на него смотрят. Что-то звериное.

Потом взгляд смягчился, когда он увидел мое лицо и понял, что угрозы нет, когда он понял мое смятение.

Я тотчас опустила глаза, и мне показалось, что щеки мои порозовели.

Роза признания, уже.

Когда я снова попыталась встретить его взгляд, он, кажется, улыбался, но сегодня я в этом больше не уверена – возможно, он улыбнулся позже, когда я отвела прядь волос, чтобы открыть лицо, как расстегивают верхнюю пуговичку платья, показывая бледность кожи, прокладывая путь.

Между нами вдруг возникло что-то кошачье. Гибкое, текучее.

Наши взгляды играли – казалось, они следовали за невидимым мячом: они останавливались всегда чуть поодаль оттуда, где их ожидали, точно трепет, на плече, на шее, на лбу, ухе, щеке, еще не на губах, еще не на руке, потом мяч отскакивал к более определенным местам, мочке уха, краю ноздри, босфору Алмаши[4], и, наконец, к губам, и, наконец, к пальцам, и его пальцы были тонкие и длинные, и мне стало жарко, и, я полагаю, ему тоже, и тогда мои глаза снова уставились на его рот, который он так аккуратно вытер вчера, устроились там, как голова на сгибе руки, остановились на сочной ягоде, полной густой горячей крови, и мне захотелось укусить ее, эту ягоду, захотелось выпить эту кровь, захотелось брызг, отметин, шрамов, мне захотелось поцеловать его рот, еще не его, не мужчину – уже, – просто впиться в его губы.

Я не могла бы вообразить, что случится с нами потом, – никто не мог бы.

После этого он больше на меня не смотрел.

Он доел свое блюдо, улыбаясь. Выпил несколько глотков вина, потом заказал крепкий эспрессо, по-прежнему улыбаясь, – он так и сказал эспрессо, как итальянец. И его улыбка была первым словом, и я тогда стала желанной женщиной.

Смятенной.

Это волнующее молчание сперва окутало меня, потом заполонило. Мне понравилась эта подвешенность. Эта пустота. Понравилось быть на время никем – ничем, лишь женщиной, сидящей у стойки, перед чашкой чая, перед нетронутым куском дежурного торта. Мне понравилось, что он не встал, не подошел ко мне, не произнес первых банальных слов, затертых до дыр, кофе, очень мило, спасибо, вообще-то, спасибо, нет, я пью чай, без сахара, берегу фигуру, любите ли вы Брамса? вы мне кого-то напоминаете. Потому что порой первые слова, которые потрясают, грубы, нетерпеливы и прекрасны, я хочу заняться с вами любовью, я хочу пить с вашего живота, я хочу бежать с вами, растерзать вас, но их не произносят, они таятся в молчании, написанные в этом взгляде, который больше не устремлен на вас и все же угадывает вас лучше всех, лучше вас самой, этот отсутствующий взгляд, который вас видит, уже вас знает до самых сокровенных глубин – и ощущение это почти мучительное.

Совершенно точно в это время, когда он больше на меня не смотрел, когда его глаза больше со мной не говорили и я снова стала лишь возможностью, лишь женщиной среди других, я поняла, что отдам ему себя, если он только попросит, что сдамся, как побежденная, и дам ему завоевать мои тени, чтобы мы оба потерялись в его желании.

Тогда я встала и вышла, я не почувствовала его взгляда спиной, затылком, ягодицами, не ощутила никакого ожога, не обернулась – и улыбнулась сама себе, как и он, со своей стороны, наверно, улыбнулся одновременно со мной, перед своим крепким эспрессо, держа толстую и горячую ручку маленькой чашечки в своих длинных тонких пальцах, которые, мечталось мне, ложились на мою шею и сжимали ее тихонько – до моего восторга.

Моего забытья.

Моей погибели.

На улице я шла, как пьяная, разрываясь между желанием бежать, задать стрекача, желанием протянуть руки, чтобы меня спасли, вырвали из неминуемого крушения, и другим желанием – смеяться и танцевать. Но брызнули слезы, и мне стало страшно и холодно, впервые, как бывает, когда идешь по тонкой линии горного хребта и знаешь, что, как бы то ни было, упадешь.

Что все кончено.

58

Спать с моим мужем и думать о другом.

Ощущать тяжесть тела моего мужа. Слышать его похрапывание и думать о другом. Чувствовать, как ворочается мой муж, стонет, сдавленно вскрикивает, и думать о другом.

Ощущать биение его сердца и моего страха. Слушать, как стучит его кровь. Чувствовать, как дрожат мои ноги. Скользнуть рукой к средоточию моего желания и думать о другом.

Кусать губы, чтобы молчать, чтобы терзать неведомое имя другого. Чтобы смаковать его, как сладкий сок.

Наслаждение – блуждание в ночи.

57

Моя работа.

Я была, думаю, создана для слов, для книг, для нот музыки и танца – неосязаемых вещей, которые питают жизнь, очерчивают новые перспективы, рисуют иные пропорции, всех этих вещей, что раздвигают наши стены и расширяют наши жизни.

Подростком я мечтала о книжных магазинах, о синематеках или о работе в Опере, пусть даже билетершей или продавщицей программок, но после учебы в Като[5], шестимесячной стажировки в книжной сети «Фюре дю Нор» и трех недель в «Тирлуа»[6], я нашла только место в кредитной компании «Кофинога».

Работу свою я сразу возненавидела.

Два года я продавала деньги по чудовищно дорогой цене людям, у которых их не было и, наверно, никогда не будет. Медовым голосом, с бьющимся сердцем я предлагала им луну с неба, клятвенно обещала лучшие дни на таком-то диване, перед таким-то гигантским плоским экраном, драгоценную свободу на такой-то машине, таком-то мотоцикле. И когда угрозы падали в их почтовые ящики, потому что они не выплачивали, потому что шли ко дну, потому что они кричали, но никто их не слышал, и вода очень быстро заглушала их крики, мне было стыдно, и этот глухой, тошнотворный, окончательный стыд заставлял меня браться за телефон, звонить моим клиентам, чтобы попросить у них прощения и посоветовать им сослаться на статью R 635-2 уголовного кодекса о навязанной продаже.

Я ушла в слезах и больше туда не вернулась.

Меньше десяти месяцев спустя родилась Манон. Наша первая дочь. Роды были легкими, беременность счастливой, спокойной, полной любимых опер, погруженной в новые романы того времени, Сыцзе[7], Каррера, Распая, Маалуфа, Клоделя. Они будили порой смутное желание писать, но за тремя детьми после шести лет супружества, ненасытностью моего мужа, наверно, и кое-какими страхами насчет моих склонностей, а потом, позже, необходимостью денежной работы оно забылось. Я от этого не страдала, потому что читать – это тоже писать. Когда книга закрыта, ее мысленно продолжаешь.

До этих событий, изменивших ход нашей жизни, я работала, как уже говорила, в магазинчике одежды – поначалу на замене, предполагалось, что это временно, но оказалось постоянно. Прошли месяцы. Потом целый год. И еще один. Мое самоуважение неуклонно истощалось, я закоснела в пассивности жизни, неспособная взять ее в руки, убаюканная приливом обыденности. Я пустела. Сбивалась с дыхания, силясь не улететь. Я бледнела, и Оливье порой тревожился – он говорил тогда, что надо бы куда-нибудь уехать на несколько дней, в Испанию, в Италию, на озера, как будто их глубины могли поглотить мою меланхолию. Но мы никуда не уезжали, потому что были дети, потому что был автосалон и потому что я в конечном счете спрятала все мои разочарования поглубже в карман, прикрыв сверху носовым платком, как учила меня мать. Страдать молча – какое отречение от себя.

Хозяйка магазина, больная фиброзной дисплазией костей, лишившей ее возможности ходить, хотела его продать. Мой муж даже подумывал взять еще кредит, чтобы открыть там для меня книжную лавку, но счел, что площадь слишком мала, а местоположение невыгодное, хотя я раздвинула бы стены, рискнула бы всем.

В тот день вошла дама и попросила что-нибудь для новорожденного. Мальчика. Но что-нибудь не очень дорогое, это дочка моей горничной, понимаете, да, и она любит яркие цвета. Она выбрала белую маечку с красным помидором, ярко-красным, почти флуоресцирующим. Двенадцать евро. А, однако. В «Ашане» за такую цену я купила бы еще и комбинезончик. Так идите в «Ашан», мадам. Далековато мне, призналась она устало.

Когда она ушла с красивым подарочным пакетиком в руках, я набрала на компьютере заявление об уходе, распечатала его, подписала, положила в конверт; я закрыла магазин и пошла обедать на улицу Бетюн – как буду делать это отныне почти каждый день до самого конца. По дороге я бросила конверт в почтовый ящик, как бросила бы жизнь в крапиву.

Я знала, что не вернусь.

Мужчина из «Пивной Андре» всколыхнул во мне что-то, что-то даже сломал, он пробудил во мне порывы, усыпленные моей тихой жизнью.

Он разжег во мне пламя.

От крошечной искры могут запылать тысячи гектаров леса, простой камень может изменить течение реки, сделав его внезапно и радостно бурным.

56

«И даже – но это только между нами, Гренгуар, – один молодой олень темной масти имел счастье понравиться Беляночке. Влюбленные пробродили час или два вместе по лесу, а о чем они говорили, спроси, Гренгуар, у болтливого ручейка, что течет себе среди мхов».

55

И как болтливый ручей, его губы произнесли позже новые слова, чистые, как прозрачный горный поток, струящийся между камней: ему нравится мой печальный вид. Нравится моя меланхолия.

Этот сплин его волнует.

Хрупкость листа на ветру, сказал он. При виде ее хочется протянуть руку, раскрыть ладонь, поймать меня.

Ему внезапно нужна эта незнакомка в ресторане, он хочет ее. Она становится смыслом жизни, желанием взять.

Позже слова его точны. Ваши бездны манят меня, они мне необходимы.

Моя меланхолия.

Его рот снова улыбается, и я покидаю пивную, мне легко. Я чувствую себя лакомой и аппетитной. Чувствую себя красивой.

Есть мужчины, которые находят вас красивой, и другие, которые вас делают красивой.

И поодаль, на улице, я начинаю танцевать.

54

Будь у меня фотография этого мужчины, на ней бы увидели высокий рост, темные волосы, светлые глаза, длинные густые ресницы, сногсшибательную ямочку – но я это уже говорила.

На ней увидели бы изящную, гибкую фигуру. Угадали бы, под качественной одеждой, крепкое тело, сильные руки и, наверно, даже чуть-чуть уютного жирка на талии, мягкую кожу со слабыми запахами кофе, горячего сахара, светлого табака и скошенной травы. Увидели бы человека светлого, любопытного и скромного. Заподозрили бы у него нежные и точные жесты, и, может быть, на фотографии его большой палец приглаживал бы одну бровь, с мечтательным выражением, крупицей женственности. Увидели бы мужчину классической красоты, красоты без возраста, одновременно серьезной и чуточку шалой; лицо, в дальнейшем, созданное для морщин и всех радостей, что они выдают.

И если бы тех, кто смотрел на портрет, попросили сказать одно слово, единственное, чтобы определить этого мужчину, обозначить его суть, пришло бы только одно, неизменное и весомое, как волна у подножия мира.

Обаяние.

53

Я хотела поговорить о слезах.

В ту пору, через несколько минут после моего ухода из «Кофиноги», я рухнула на тротуар. Марионеткой, которой разом перерезали все нити. Неудержимость моих слез пугала. Два человека предложили мне помощь. Третий – вызвать спасателей.

– Все хорошо, – пробормотала я, – Оливье придет за мной. Оливье – это мой муж.

Я позвонила ему за несколько минут до того, до стыда, расплющившего меня, до придавившей меня мной лавины, повлекшей незримые раны. Он был со своими продавцами на производственном совещании. Услышав мой голос, он все бросил, вскочил, я полагаю, в самую быструю из свободных машин и приехал за мной. Он остановил машину, наполовину заехав на тротуар, с угрожающим скрипом тормозов, как полицейские в американских сериалах, по которым фанатеет наш сын. Он кинулся ко мне, обнял меня, поцеловал, осушил губами мои слезы, зашептал перепуганным голосом, скажи мне, что с тобой ничего не случилось, пожалуйста, пожалуйста, Эмма. А я только попросила его отвезти меня, отвези меня домой, прошу тебя.

В машине я продолжала плакать. Слезы текли по стеклу. Я пыталась вытереть их, но мои мокрые руки их только размазывали. Я извинилась, что испачкала новенькую машину. Он улыбнулся. Сказал, пачкай сколько хочешь, если тебе от этого легче, плевать, это всего лишь машина, вот, вот, и он плюнул на ветровое стекло перед собой, и я засмеялась, а он выхватил из кармана фломастер и стал разрисовывать приборную доску из светлой кожи, писать на ней наши инициалы, окружая их сердечком, я пыталась удержать его руку, ты с ума сошел, Оливье, перестань, а он смеялся, смеялся, это всего лишь машина, Эмма, главное – ты, чтобы тебе было хорошо, и я проглотила слезы, и его смех и мой слились воедино.

Как больно от мысли обидеть кого-то, кто однажды примчался вас спасать.

Оливье не вернулся в салон в тот день – несмотря на важную встречу по поводу предложения на партию автомобилей. Мы остались в нашем уютном доме – в нем еще шел ремонт, но нам все равно было там хорошо, – и долго лежали, обнявшись, на диване.

Позже он налил нам обоим по большому бокалу вина. Марочного. Шато-сен-байон. С ароматом фиалок. Потом он поставил диск, «Агриппину», оперу Генделя, которую я так люблю, и когда в третьем акте Оттон пел Поппее о своей верности: «Нет, нет, я люблю лишь тебя, нежная моя любовь, к тебе одной меня влечет, мое сердце отдано тебе»[8], и она наконец отдалась ему, я снова разрыдалась. На сей раз это были другие слезы, сладкие, горячие и густые – это были слезы моих тринадцати лет, когда я слушала мою первую оперу, «Орфея и Эвридику», вместе с матерью и видела, как она несколько раз вздрогнула из-за Орфеева голоса кастрата.

И тогда я попросила Оливье заняться со мной любовью. Он взял меня грубо. Был скорым – неловкий подросток. Потом он извинился.

– Ты меня напугала.

Эта его грубость вспоминается мне сейчас. Тот момент, когда я была оцарапана, но следы проступили не сразу.

Вспоминаются мне и другие мои слезы.

Мне двадцать лет, Оливье двадцать четыре.

Совсем недавно он сказал мне эти красивости, от которых падают девичьи сердца, и сорвал меня, как букет – несколько бледных цветов, еще не совсем распустившихся.

От стыдливости еще напряжена моя кожа, когда его губы касаются ее. Я не открываю глаз. Мои руки несмелы, и он направляет их. Я узнаю пористость кожи, холод содроганий, горячее короткое дыхание, соль на шее, на затылке, на груди, и иной раз запахи, от которых кружится голова.

Но в этот вечер его лицо низко у моего лона, а его руки крепко держат мои ягодицы, ногти ранят, и вдруг он приподнимает меня и подносит ко рту, как полный до краев стакан вина. Он раскрывает меня и пьет, язык ныряет глубоко, зубы впиваются в мою плоть, мне больно, я с силой отталкиваю его, но его голова становится тяжелее, жесты настойчивее, мои пальцы вцепляются ему в волосы, тянут, отпихивают, но он противится, не слышит меня, не слушает, не желает знать, что я этого не хочу, и продолжает, хищник, каннибал; и тогда всплывают образы, которых я не люблю, они не похожи на нас, они не мы, это не я, не я это тело, взрезанное, съеденное, не со мной он это делает, но с женским лоном, все равно с каким, все равно с кем; это мое первое унижение, рана, которую не зарубцует время, я была мясом у него во рту, все равно каким, все равно кем.

Мои первые слезы с мужем пролились в тот день.

52

Ища корни моих слабостей, я с горечью понимаю, что наши страдания никогда не бывают глубоко зарыты, а наши тела – достаточно велики, чтобы похоронить в них все наши боли.

51

Муки совести – или нравственная деликатность.

Бросить моих детей. Сломать их молодые жизни. Нанести удар Манон, нашей старшей дочери. Предать моего мужа. Разочаровать наших друзей. Заставить обезуметь от горя мою лучшую подругу. Уморить мать медленной смертью. Бежать, как преступница. Стать, в свою очередь, уличной. Эгоизм, эгоизм, эгоизм.

Теперь я должна была вернуться в наш дом. Принять ледяной душ. Забыть его взгляд. Оттереть места на моем теле, которых он касался, с тех пор как мы смотрели друг на друга. Больше не ходить на улицу Бетюн. Не сесть рядом с ним, никогда, не сказать ему однажды, что мне хотелось бы узнать, каков его голос, что я готова к этому. Не услышать, как он называет мне свое имя, рассказывает о своей жизни, когда я была бы так близко к нему, что ощутила бы биение его сердца, кипение крови в его жилах.

Я, наверно, должна была признаться в моем желании Оливье, попросить его помочь мне нейтрализовать этот яд, попытаться его растворить в благости наших будней, уюте нашего брака, попросить у него прощения.

Мне бы следовало биться за то, чтобы эта надвигающаяся гроза не разразилась, чтобы грозные молнии не разрушили то, чем мы были тогда.

Счастливую семью.

Я помню, как учила меня мать: желание приходит с познанием другого, и это познание, Эмманюэль, ведет к любви.

Для нее любовь – вещь разумная, даже выстроенная, ведь она прочерчивает путь целой жизни, от размеров дивана до места в постели, количества детей, способности закрывать глаза (как официанты в пивной). Со временем, вообще-то довольно скоро, я решила, что эта вера придумана для тех, кому приходится довольствоваться любовью посредственной, мелкими негорючими желаниями.

Матери учат нас терпению, этому вежливому кузену аскезы, потому что они знают, что между желанием и любовью есть ложь и капитуляции. Желание не вместит целую жизнь, говорила она мне.

– Любовь тоже, отвечала я ей. Я верю в первый взгляд, мама. Верю в первое впечатление. Верю в язык тела. В язык глаз. В головокружение. В молнию.

– То, во что ты веришь, моя девочка, приводит к горю.

Ну и вот.

50

«Трава на лужайке стала для козы с тех пор невкусной. Она затосковала. Бока у нее ввалились, молока стало мало. Больно было видеть, как натягивает она веревку и тянется к горам, жадно раздувая ноздри. «Ме-э», – грустно жаловалась она».

49

Итальянская церковь. Даже сицилийская. В самом конце длинной прямой дороги. По обеим сторонам дороги поля. А в полях поденщики за работой. Когда начинается сцена, звонят колокола, двери церкви распахиваются, и выходят новобрачные. Сыплется рис. Летят букеты. Смех. Поцелуи.

Новобрачные садятся в большой автомобиль – и вот он уже едет на скорости человека, идущего под полуденным солнцем, вдоль полей. Поденщики поднимают головы. Некоторые здороваются. Другие пользуются случаем, чтобы утереть лицо, выпить глоток воды или вина. Чета улыбается, посылает воздушные поцелуи, а она еще бросает лепестки. Внезапно поодаль, среди колосьев, очень красивое лицо молодой светловолосой женщины оборачивается к машине. Она смотрит на новобрачного, а новобрачный на нее. Это неописуемый взгляд. Огонь. Конец света.



Поделиться книгой:

На главную
Назад