— Почему? Но стакана нету.
— Из горла. Вот так!
Булькнуло. Пальцами она подхватила пару ломтиков картошки, ловко бросила в рот и протянула бутылку.
— Действуй, мужик. Как тебя звать-то?
Он заколебался.
— Александр…
— Хватит. Давай без отчества. Саша будешь. А я Настя. Тут в кафешке вроде официантка, ну и на кухне помогаю на полставки. Короче, кручусь. Так что давай за знакомство.
Она дождалась, пока он выпил, забрала бутылку и исчезла быстро, как и пришла.
Александр Дмитриевич жевал картошку в некотором раздумье.
«Вот и опростился… Посудомойка по отчеству не признала, зато пожалела… за хозяйский счет. Ну и что из этого? Пора наконец определиться, покончить с претензиями. На что? Что ты, собственно, хочешь от жизни, от людей? Разве ты ничему не научился, когда тебя пытали, как узника в средневековом застенке, а рядом за окном солнце рвалось сквозь листья, детские голоса во дворе звенели, жужжала пчела… Разве этого мало, чтобы отбросить иллюзии, понять, в каком мире живешь, случайно и временно, и нет смысла его переоценивать, биться о стекло, как та пчела? А всего вчера разве не собирался ты покинуть этот мир, но испугался. Не зря ли?»
Пашков вспомнил отвратительный запах газа. Но ведь это в первую секунду, а потом будто в сон потянуло. Ему уже казалось, что после отвратительной секунды приблизилось ощущение покоя.
«Если бы не звонок… Зачем был звонок? Зачем эта очередная гадость жены, отнявшей в очередной раз покой? Стоит ли, однако, все валить на жену? Что, если ее жадную мысль о квартире, которая может уплыть из рук, другая воля направляла, та, что мы судьбой называем? И тем временем Аннушка уже разлила масло и вывела Сосновского на перекресток, где якобы случайно определилось его, Пашкова, будущее, скорее всего заключительный момент жизни? Момент, потому что, сколько бы он ни продлился, это всего лишь момент в вечном потоке жизни, и сам Александр Дмитриевич не заметит, как он пролетит. А другие тем более. И кто, собственно, другие?
Раньше было вездесущее государство прежде всего. Оно вручало тебе паспорт и многочисленные бумаги, анкеты, документы, которым ты обязан был соответствовать. Оно обязывало тебя занимать определенное место в подчиненном ему мире. В этом мире литератор, ставший дворником, бросал общественный вызов, превращался если не в опасного, то в подозрительного человека… Ныне государство освободило его от опеки недреманного ока. Он был больше не нужен государству, так же, как не нужен и ячейке его, так называемому коллективу, хотя бы потому, что давно нигде не «работал» в государственном понимании, и никакой коллектив его не окружал, не требовал добросовестного труда, не помогал путевкой и прочими льготами, которыми государство расплачивалось за лицемерную любовь своих подданных.
Не осталось у Александра Дмитриевича и личных друзей. Так уж получилось, да разве у него одного? Разве с возрастом не уходит некогда радостная дружба, не разбивается о суровые реалии жизни, в которой отношения бескорыстные неумолимо вытесняются спайкой людей «нужных».
Происходит процесс постепенно, путем естественного отбора. Из знакомых, приятелей и друзей как-то исподволь отсеиваются просто приятные и остаются приятные во всех отношениях, то есть полезные. Осознавалось это, однако, с некоторым стыдом, и чем больше полезные входили в негласный сговор, тем больше свои взаимные услуги маскировали мнимой сердечностью, цветами, подарками, поцелуями немолодых мужчин и женщин и застольями с приятнейшими тостами. Бывших же непреуспевших друзей давно уже не обнимали, не приглашали посидеть на кухне и даже за руку не всегда здоровались, чтобы не зацепиться, не задержаться, не откликнуться случайно на наивные излияния. Гораздо лучше сразу и покороче: «Привет, старик! Как жизнь? Ну-ну!» И побежал как от чумы. А если прикасаться все-таки приходилось, то уж лучше по плечу чуть хлопнуть или до живота дотронуться: «Не следишь, брат, за собой, а ведь время требует…» Чего требует время, бывший друг мог лишь догадываться, ибо ему давали только понять, что в этом новом времени лично он уже не потребуется.
Некоторые отдалялись, уходили в семьи, там искали человеческие связи и точки опоры. Но таких было мало. Александр Дмитриевич мог бы гораздо лепте перечислить не тех, кто укрывался в семье, а, напротив, кто бежал от близких, как ушел и он, потому что не устроил свою семью, и она, в свою очередь, оказалась ему ненужной.
Наконец, были женщины, возникавшие иногда на короткое время и дарившие обманчивые радости. Еще недавно были Вера и Дарья, промелькнувшие метеором по его жизни. Теперь и они отправились каждая своим путем, а он остался, чтобы наблюдать…»
Все это Александр Дмитриевич собирался, хотел растолковать Мазину, но, приземлившись за столиком, понял, что сделать это трудно, да и вряд ли нужно Игорю Николаевичу, и мысленную речь сократил, смял, пробормотал клочками.
— Сначала я посмотрел на себя с одной стороны и увидел унизительное прозябание и ничтожный результат занятий — листья, сметенные в грязную кучу, тусклый закат жизни. Но сбоку от кучи тянулась чистая дорожка. Повторяю, результат ничтожный, доступный каждому, а ведь я был тщеславным, всю жизнь тщеславным… И знаете, вдруг, так же, как я газ пустил, за отвращением пришло предчувствие покоя. Гений сказал: на свете счастья нет, а есть покой и воля. Но почему же счастья нет? Да ведь это то же тщеславие. Эмоция! Пусть возвышенная! Открытие сделал, книгу написал, женщину покорил, ну и дальше-то по нисходящей… Все меньше результату радуешься, тому, что ты его достиг. Да и зачем? Наполеон в ссылке умер, Ницше в сумасшедшем доме, Мусоргский под забором… А это лучшие, не мне чета… Вы меня понимаете?
Это он Мазину говорил за тем самым столиком, где тот недавно с Борисом толковал, только о другом, совсем о другом. Но понимал Мазин обоих.
— Кажется, понимаю.
— Спасибо. Я на вас очень надеялся.
— Все-таки сомневаешься в своем решении?
— Нет. Почти нет. Зачем биться, как рыба об лед? Жить-то осталось сколько? Разумнее…
— Покой и воля?
— Именно. Не белка в бессмысленном колесе, а покой. И воля вместо мнимого счастья в рабстве, в зависимости от тщеславия. Не согласны?
— Сам я так на вещи не смотрел. Я всегда по службе с результатом обязан был считаться, а с этой точки зрения убранный двор тоже кому-то нужен. Советую, не бейтесь над аксиомой. Я и сам подобные мысли пережил и сомнения. А сегодня вижу, что могу и пользу приносить и известную самостоятельность сберечь. Видели, девушка ко мне приходила?
— Дергачева дочка?
— Вы ее знаете?
— Ее, собственно, не знаю. А отец тут частенько околачивается. Он художник-график. Был книжным иллюстратором. Теперь, разумеется, в полном завале, но пьет, по-моему, как в лучшие годы.
— Интересно. Зачем он сюда заходит?
— В правлении художников состоит.
— Понятно. Видно, тут она вывеску нашей «Ариадны» и увидала.
— Скорее всего. А что ее к вам привело?
— Двенадцать лет назад у нее мать пропала.
— Неужели? А я-то думаю, что это у нее родительница такая молодая?
— Вы и мачеху знаете?
— Мачеха в департаменте культуры работает. Наш Дом, как я понимаю, от нее в некоторой зависимости находится. Ведь герб и флаг мы сменили, а кадры, как и прежде, решают все. А Марина профессиональная революционерка. С неруководящей работой не справляется.
— Вот и пролили вы некоторый свет, благодарю. Неплохо для первого знакомства с делом.
— А надеетесь найти?
— Попытаюсь. Нужно с бывшим инспектором встретиться, что пропавшей в свое время занимался.
Глава 3
Обитал Пушкарь от города недалеко, но билет на автобус стоил столько, сколько недавно еще хватило бы добраться до Москвы. За эти деньги и пришлось Мазину основательно потрястись по безнадежно разбитой тяжелым грузовым транспортом дороге, пересекающей городскую «промзону». Долго и уныло тянулись вдоль шоссе бетонные корпуса, свалки промышленного мусора и глухие заборы, на одном из которых он прочитал порядком слинявший призыв: «Долой съезд идиотов и коммуняг!», а на другом — поновее: «Победили фашизм — победим и ельцинизм!» Потом за окном возникла степь — весенняя, темная, не обработанные в этом тяжелом году поля, сливавшиеся на горизонте с таким же темным, затянутым тучами небом. А вскоре автобус, миновав прибрежные холмы, выехал на мощенную мелким камнем широкую сельскую улицу, пересекавшую большой приморский хутор Закатный, вытянувшийся вдоль мелководного серого, как и степь, залива.
— Закатный! — подтвердил водитель и спрыгнул на обочину размять ноги.
Мазин вышел следом.
— Не скажете, мамаша, где тут Пушкарь обитает? — спросил он пожилую, по виду местную женщину.
— Пушкари-то? А вот иди прямо и ихний дом сразу узнаешь. Андрей его недавно весь новым кирпичом переложил, а дед во флигеле, что пониже. Иди! Рядом тут.
— Спасибо, — поблагодарил Мазин, предположив, что у Андрея большая семья, раз деда во флигель отделили.
Женщина указала ориентиры почти точно, только обиталище Пушкаря оказалось не рядом, но Мазин учел сельскую особенность восприятия пространства — то, что непривычному к пешему ходу горожанину кажется продолжительным, для селянина рукой подать.
Дом Пушкаря был большой и казался новым. Стены из светлого, не успевшего потемнеть кирпича возведены были на замшелом каменном фундаменте, из тех, что закладывались в старые времена с запасом прочности на поколения. Зато флигель поодаль смотрелся подлинным ровесником почтенного фундамента. Был он сооружен некогда добротно, но время свое дело сделало, а людская забота обошла стороной. Деревянный флигель выглядел ветхим и мог бы показаться заброшенным, если б не яркие цветы герани в небольших, почти на уровне земли, окнах.
Невысокий крепыш в брезентовой штормовке с откинутым капюшоном с любопытством наблюдал с крыльца, как Мазин приостановился у калитки.
— К нам, что ли? — крикнул он. — Заходите, собака при мне не тронет.
Большой пес простонародных кровей тем временем выскользнул из будки, посмотрел на Мазина, приоткрыв внушительные клыки, потом перекинулся взглядом с хозяином и прилег в ожидании распоряжений.
Сам хозяин с места не сдвинулся, он продолжал стоять, внимательно рассматривая гостя. И чем ближе подходил Мазин, тем больше любопытства и даже удивления мог он прочитать на лице хозяина.
— Вы ко мне? — повторил тот вопрос и, услыхав в ответ: «К вам, именно», — покачал головой, будто недоверия глазам и слуху.
— Здравствуйте, Игорь Николаевич!
— Вы меня ждали? Неужели успел предупредить Афанасьич? — спросил Мазин, довольный тем, что не придется начинать со щекотливых объяснений.
— Дядька? Нет. Дядьку я давно не видел.
— Откуда же?..
— Обижаете, Игорь Николаевич. Как же я мог?.. Мы же на вас, молодые, вот так… — Он приподнял руку. — Вот так смотрели, снизу вверх.
Мазину стало неудобно, но врать не хотелось.
— А я бы вас не узнал.
— Это понятно. Разные погоны носили, — сказал Пушкарь без обиды, — да и время пробежало. Вам за это время сотни людей намелькались, а у меня наоборот. Тут не Рио-де-Жанейро, народу на хуторе наперечет.
Пушкарь провел рукой вокруг, но Мазин по пути и сам заметил, что в большом селе многие дома стояли с забитыми окнами.
— Ну, да что ж это я вам историю с географией… Заходите.
Мазин поднялся на крыльцо.
— Дайте что-нибудь на ноги, чтобы хозяйке не прибирать грязь дорожную.
— Это можно. Правда, хозяйки у меня нету, но в доме чисто. Сам слежу.
Мазин сбросил ботинки и надел удобные и опрятные войлочные туфли.
Пушкарь не хвастал. В светлой комнате было действительно чисто. Порядок тут поддерживался по-армейски, тщательно и скупо.
— Один живете? — удивился Мазин.
— А… Следующий вопрос неизбежный. Зачем же дом такой выстроил? Это моих земляков волнует, как тайна Бермудского треугольника.
— Извините, я в личные дела не привык…
— Неужели? А чем вы всю жизнь занимаетесь? — поинтересовался Пушкарь не без язвительности.
«Кажется, разговор информацией не обойдется. Не может русский человек без отвлеченных умозаключений», — подумал Мазин, и хотя такое было для него привычным, испытал легкую досаду.
— Когда-то мы одним делом занимались, — заметил он примирительно.
— Не мое дело оказалось. Слава Богу, понял вовремя. На землю вернулся. Обустроился.
— Своими руками обустроились?
Вопрос Пушкарю понравился.
— На руки не жалуюсь, вот голова сначала не туда повела. Не там искал. Я же, как все, смолоду отсюда ноги унести прежде всего старался. Отличником был. Медаль зубами выгрыз. Только бы к вам в город, к чистым людям. — Он засмеялся. — Да такой грязи, как в нынешнем городе, тут и не снилось никогда. Но не знал. На юрфак поступил, гордился. Хуторской парень на страже закона… А закон ваш — закон шайки. Был и остался, да еще похлеще, чем был.
— И меня в шайке держишь?
Пушкарь поморщился.
— Не про вас я. Не обижайтесь. Ко мне привыкнуть нужно.
— На пуд соли у нас времени нет.
— Зачем соль? На стаканчик вина время-то найдется? Или покрепче? У меня есть и такое. Травничок полезный градусов на шестьдесят.
— Если полезнее, чем вино, не возражаю, — согласился Мазин, уступая хозяину, чувствуя, что уступить стоит.
— Вот и хорошо, — обрадовался Пушкарь. — Момент. У меня все рядом.
Он открыл дверь в соседнюю комнату, оказалась она мастерской. Добротный стол-верстак посередине, непонятные Мазину станочки по углам, инструмент, поблескивающий в заботливом порядке на полках.
— Я такой порядок только в американском журнале видел.
— Ну! — отозвался Пушкарь. — Чем мы хуже? Я засранцев, что в нашем бессилии перед Западом расписываются, терпеть не могу. Собственную немочь на весь народ размазывают.
Он щелкнул выключателем, зажигая невидимый свет, и наклонился. Мазин увидел ляду в полу и чугунное кольцо. Пушкарь потянул за кольцо, поднял крышку и спустился в погреб.
— Загляните, какой подвал! Каким камнем выложен! Между прочим, еще в тысяча девятьсот восьмом году. Камень баржами из Крыма возили. А как обработан? Бритву между блоками не просунешь. Грех было на такой основе дом не поднять. Держите!
Он протянул Мазину снизу штоф старинный, сало, завернутое в чистую тряпицу, леща вяленого, соленья на блюде, набрал с десяток яиц из плетеной кошелки.
Поднявшись, довольно потер руки.
— Сейчас по-нашему яишню сообразим. Пища здоровая. Яйца у соседки беру, она курей химией не портит. Перекусим чем Бог послал.
— Бог, я вижу, на тебя не скупится.
— Не жалуюсь. Да я и сам не плох. Пойдемте на кухню, там сподручнее. Кухня у меня новая, импортная. Там чисто.
На кухне Пушкарь скоро и щедро нарезал сало, бросил в чугунную глубокую сковородку, живо вспорол икряного леща.
— По маленькой под чебака, пока сало стает?
— Не откажусь…