— Выход простой: подготовительные курсы и сама школа.
— Пожалуй, так. Ничего другого не придумаешь.
— Ну это еще как сказать! Признайтесь: вы хорошо усвоили марксизм?
Валериан был несколько смущен таким прямым вопросом.
— Если хотите откровенно, то мне кажется, будто я в самом начале пути.
— Мы все в самом начале пути. Знаем, что центр мирового революционного движения перемещается к нам, в Россию, что наш пролетариат идет во главе революционного движения, что без жесточайшей борьбы с буржуазными попутчиками пролетариата, вносящими раскол в наши ряды, невозможно создать крепкую нелегальную партию. А вот когда наступит новый революционный взрыв, знаете?
— Трудно сказать.
— Трудно. Но, к счастью, во главе нашей партии стойт человек, наделенный необыкновенным даром политического предвидения: Ленин. Он рожден для революции, и я никогда не перестану изумляться ему. Гете в свое время говорил, что когда встречаются идеи с характером, то возникают явления, которые изумляют мир в течение тысячелетий. У Ленина каждая идея с «характером». Вы читали «Материализм и эмпириокритицизм»?
— Пытался. Но без специальной подготовки все-таки трудно. Философия, физика, время, пространство...
— Трудно, говорите? Это вам, интеллигенту, трудно? А ведь смысл этой великой книги мы должны донести до рабочих. Речь в конечном итоге в ней идет о борьбе партий в философии. Вон Троцкий вслед за Каутским отрицает партийность философии, считает ее частным делом каждого члена партии. А Ильич любит говорить: «Если бы геометрические аксиомы задевали интересы людей, то они, наверное, опровергались бы». Без философии и марксизма не было бы. Ведь давно известно: идеи могут быть обезврежены только идеями.
— Все понял, — сказал Валериан. — Вы подвели меня к превосходной мысли: будем учить и учиться сами. Марксизму, естествознанию.
— Да именно это я и имел в виду, — сказал Штернберг удовлетворенно и хмыкнул.
Вокруг было черно. Но они знали здесь каждый дом, каждый двор, шли, неторопливо переговариваясь, а над ними горело усыпанное звездами небо. Тоже темное и глубокое. Там трепетали неведомые миры, и забираться в те высоты, чтобы взглянуть оттуда на земные дела, было страшно.
Валериан подумал, что пока в самом деле знает еще очень мало.
— Руки не доходят до звезд, — сказал он и улыбнулся в темноте: смешно получилось.
— Чаще думайте о звездах, — отозвался Штернберг. — О звездах всегда нужно помнить. Они способствуют умственному развитию. А ведь каждый отдельный человек — должник общества за свое умственное развитие. Ну это вы знаете и без меня.
— Буду чаще думать о звездах. И на ваши лекции стану ходить. У меня всегда была тяга к звездам, но я ее как-то стеснялся. Лирическая тяга. У планет — спутники. А у революции — попутчики. А как определить себя?
Штернберг потер щеку, задубевшую от мороза, сказал подобревшим голосом:
— Спутник потому так и называется, что он сопутствует планете во веки веков. Ну а попутчик — явление временное, комета из газа и пыли. Хотите определить себя? Вы уже определили себя: вы профессиональный революционер. Попутчик идет с революцией до той поры, пока ему с ней по пути. Ну хочет загрести жар руками пролетариата. А вы себя, как я понял, от рабочего класса не отделяете — вы слиты с ним идейно. Пока такого слияния не произошло, человек остается попутчиком. А принадлежность по рождению ровным счетом ничего не значит. О Шанцере — Марате слыхали?
— Мы с ним в одной камере сидели.
— Вот как! — Штернберг явно заинтересовался. — А я ведь его очень хорошо знал.
— А где он сейчас?
Штернберг наклонил голову:
— Умер.
— Умер? Когда?
— В начале этого. года. В Москве, в тюремной больнице.
В такое известие не хотелось верить, и потрясенный Валериан некоторое время не понимал, что говорит ему Павел Карлович.
— Значит, умер...
— Это был незаурядный человек, — тихо произнес Штернберг. — Он имел большое влияние на другого удивительного человека, которого я тоже хорошо знал, так как он учился в Московском университете и слушал мои лекции: я имею в виду Николая Шмита, фабриканта, продолжателя династии известных миллионеров Морозовых.
— Того самого Шмита? Николая Павловича?
— Да. Он имел богатство, прекрасный дом, сестер, брата, мать; был молод, очень молод. Когда его замучили озверелые тюремщики, ему было всего двадцать три года, столько, сколько вам. Шмит отдал революции все: закупал оружие для рабочих дружин, передал через Горького в Московский комитет РСДРП двадцать тысяч рублей для закупки оружия за границей. Его мебельная фабрика сделалась бастионом восстания на Пресне. Все свое состояние после смерти он завещал партии большевиков. И чтоб ни копейки — меньшевикам. Царские палачи замучили, прирезали его. Он был большевиком. И у кого повернется язык назвать этого юношу, которым восхищался Ильич, попутчиком? Фабрикант-большевик. Парадокс? Нет конечно. Он ведь тоже ежемесячно платил партийные взносы — по пятьсот рублей — и активно участвовал в работе боевой организации Московского комитета. А рядом с ним были Шанцер и другие товарищи большевики, которых я не вправе даже сейчас называть. Шмит целиком перешел на сторону рабочих, целиком... Потому что не мог не перейти... Вот в чем суть. — Астроном был взволнован и умолк: ведь все это было так недавно. И здесь, в Нарыме, много людей, которые лично знали и Шмита, и Шанцера — Марата.
Их знала и Варя Яковлева, жена Павла Штернберга. Она квартирует в том же доме, что и Валериан, живет на втором этаже. Такая же ссыльная, как и они все здесь.
Но Штернберг — не ссыльный. Он приехал в Нарым якобы «по делам геодезии и триангуляции». А на самом деле — вызволить жену, устроить ей побег.
Все это знал Валериан. Павел Карлович с женой встречается тайно — даже хозяйка дома ни о чем не подозревает. Профессор астрономии Штернберг вне всяких подозрений у местной полиции и обывателей: немец, сын Орловского купца, человек с положением. Какое отношение может иметь он к этой курсистке Яковлевой, которая сослана за активное участие в декабрьских событиях в Москве? Ее должны были казнить.
В Москве осталась мама, Анна Ивановна, ждет не дождется Вари.
Недавно, когда к побегу уже все было готово, у Вари случился острейший приступ аппендицита. Побег пришлось отложить.
И никому-никому не приходит в голову, что профессор Штернберг, этот солидный, сорокапятилетний мужчина с такой внушительной бородой, — большевик.
— Идите, Павел Карлович, к Варваре Николаевне, — говорит Валериан. — Она ждет вас в моей комнате. А я еще пройдусь немного...
Профессор уходит. А Валериан бродит и бродит по застывшим улицам, смотрит на звезды. И думает о любви.
Любовь... У него много знакомых девушек, и он с ними деятельно переписывается. В их глазах он — герой, томящийся в тюрьмах, в ссылке. Они считают себя даже революционерками. Но для него они — просто милые девушки, грамотные, начитанные, любящие литературу, Некрасова и Гаршина, сочувствующие революции. Ведь, конечно, нужно обладать смелостью, чтобы переписываться с Куйбышевым...
К Валериану Куйбышеву любовь до сих пор так и не пришла. Где она, любовь, в каком облике явится? И пойдет ли его возлюбленная за ним на каторгу, в ссылку, в тюрьмы? Или же будет утешать узника красивыми письмами о литературе?..
А Варю надо спасти...
5
Очень многое в конечных выводах зависит от точки зрения на тот или иной факт. Жандармскому подполковнику Лукину и в голову не могло прийти, что Куйбышев займется созданием краевой партийной организации и даже станет готовить в специальной школе революционеров, руководителей для других организаций России. Это было настолько грандиозное дело, что, раскрыв его, Лукин, конечно, сразу получил бы повышение. Но он считал Куйбышева всего лишь большевистским агитатором и ждал от него или побега, или шумной демонстрации, где он конечно же будет в первом ряду и с красным знаменем. Пока же Лукин распорядился Куйбышеву особых препятствий не чинить, если даже тот будет в чем-то замечен, а сразу докладывать лично ему.
Поэтому пристав Овсянников относился к Валериану мягко, истолковав приказ по-своему: Лукин по непонятной причине не проявляет строгости к Куйбышеву. А впрочем, все понятно: ведь этот Куйбышев из тех... Ворон ворону глаз не выклюет.
А под носом у пристава Овсянникова вовсю развертывала свою работу краевая партийная организация. Действовала партийная школа, и в ней обучалось до тридцати рабочих. Тут регулярно читались лекции. Куйбышев взял на себя всеобщую историю, историю государства Российского, историю партии, географию, право.
Все это требовало от него самого беспрестанной подготовки, и он все время кипел в котле больших и малых забот.
Высоченные сугробы окутывали Нарым со всех сторон. По ночам выли собаки на луну. Волки подходили к домам.
У деда Пахома, того самого, что подбивал Валериана к побегу, он раздобыл малицу — меховую рубаху с капюшоном, взял ружье, вскинул на плечи тяжелейший рюкзак, набитый луком, картошкой, книгами.
— Да куда ж тебя несет нелегкая? — забеспокоился дедок. — Аль бежать надумал? В тридцатиградусный-то мороз? Душа к ребрам примерзает. Нападут волки — не отобьешься. Разорвут. Бердан твой не поможет.
— Не разорвут. Мне, дедусь, до Максимкина Яра добраться надо. И чтоб пристав не пронюхал.
Пахом ахнул:
— Да как же ты туда доберешься? На лыжах?
— Доберусь. На подводе.
— Невозможное то дело. Путь дальний, опасный.
— Знаю. Но надо. Прошу вас занять пристава и его полицейских, чтоб не хватились.
— Буду стараться. И других подговорю: мол, ушел на охоту. Снова ушел. Только что был. Опять ушел. Да по такому холоду они и носа не высовывают из своих полицейских хоромов.
— Во-во. Будем надеяться — не хватятся.
— Ну что ж, бог помочь.
Валериан надел широкие охотничьи лыжи. И пошел, напевая вполголоса песенку, которую недавно сочинил:
Валериану предстояло добраться до ближайшего селения, где его ждала подвода. Все было подготовлено для этой поездки. Они намеревались созвать партийную конференцию ссыльных всего края, и нужно было во что бы то ни стало побывать у Свердлова, поговорить с ним. Кроме того, товарищи беспокоились о нем: жив ли? Никаких вестей из Максимкина Яра не поступало. Да там из местных жителей никто и не бывал: шестьсот верст вверх по реке Кеть.
Ноябрь, а кажется, что вся природа погружена в зимнюю спячку. Но кое-где все же позванивали ручейки, не замерзавшие даже в самые лютые морозы. В общем-то дорога была опасная и тяжелая: очень часто тонкий стеклянный лед трещал под лыжами — и выступала черная вода. Это была болотистая равнина без конца и края, засыпанная рыхлым снегом.
Валериан с трудом переставлял ноги. Бледное солнце быстро садилось. Скоро стемнеет. Приходилось поторапливаться.
Он оставил за собой уже несколько верст и почувствовал, что выдыхается. В одном месте чуть не провалился в болотце, затянутое ледком. Но вот и деревня. Подвода ждет...
Катят сани по скованной льдом реке — и кажется, нет конца белому пути. Почти немыслимый путь от одного глухого селения к другому, где уже ждут Куйбышева. Вот она, сила организации...
А сани все убегают и убегают в белую пустоту. Нужно торопиться. Торопиться... Торопиться...
Но думал он неторопливо, мысли текли сами собой. Да, Штернберг прав: партийная школа оказалась нелегкой ношей — все пришлось начинать с азов. Вроде бы простое дело: пересказать рабочим русскую историю, которую Валериан учил в кадетском корпусе. Элементарный курс. Начало Русского государства. Крещение Руси. Смерть Ярослава Мудрого и начало раздробления Руси. Владимир Мономах. Основание Москвы... Родословная дома Рюрика, родословная дома Романовых. И ни слова о Разине, Болотникове, Пугачеве, декабристах. Кто-то из рабочих недовольно сказал:
— Ты все про царей да про царей. Про народ расскажи: как жили, как с царями да с опричниками воевали. А то в листовках — царские опричники, а кто они — толком не понимаем.
Так и сложился курс сам собой. Пришлось рассказать и про опричников, и про крестьянские восстания, и про восстание декабристов, и про то, как полтораста лет назад произошла тонкая подмена династии Романовых домом одного немецкого герцогства. Он помогал им обретать свою собственную историю, как бы участвовать в ней — и это оказалось хоть и сложным, но увлекательным занятием. Теперь он бил в одну точку, подводя их к тому, как возникли рабочие союзы, партия. Чтоб поняли закономерность и неизбежность всего происходящего.
Валериан уже сам для себя переосмысливал всю историю России, поняв вдруг, что в ней, в общем-то, ничего случайного не было и нет: все имеет глубокие корни, а корни — не только в экономической жизни народа, но и в его некой психологической основе. А психологическая основа вырабатывалась веками в борьбе народа с угнетателями всех мастей. Да, только в такой борьбе мог выковаться подобный характер, способный на великие жертвы и на великие подвиги во имя всего человечества.
Нет, Россия не загадка, если заглянуть в глубь ее истории. Просто она больше не в состоянии топтаться на месте, ее история с каждым годом все набирает и набирает скорость: так раскручивается постепенно, но неуклонно огромный маховик...
И если раньше для кадета Куйбышева красота истории государства Российского была в военных победах, то теперь он увидел ее в революционной неукротимости народа русского — и разгадал его будущее...
Он учил и учился сам, набрасываясь на ленинские работы и понимая их теперь глубже, так как они стали осмыслением некоего великого процесса, засверкали новыми гранями, и неумолимая логика Ленина снова покоряла его, вливая в душу бодрость и уверенность в необходимости всего того, чем заняты Куйбышев и его товарищи.
Жадная тяга к философии, к естествознанию заставляла его часами просиживать у Штернберга, и Павел Карлович широкими мазками рисовал ему мироздание, докапываясь до сути через «Материализм и эмпириокритицизм», делая экскурсы в классическую немецкую философию, с которой Валериан был знаком слабо.
Те философы словно бы умышленно пытались зашифровать простые мысли, сделать их величественно-непонятными. И только прикоснувшись к Марксу, Энгельсу, Ленину, он вдруг ощутил под ногами прочный фундамент. И еще он сделал открытие: те величавые Канты и Гегели избегали полемики, они изрекали, словно бы не замечая своих противников. Приставка «анти» появляется у Энгельса. Ленин — жесточайший и искуснейший полемист; в каждой своей работе, каждой своей строкой он нанизывает противников революционного марксизма, словно зловредных насекомых на булавку. Да, он полемичен каждой своей строкой и беспощаден к врагам: это разящий меч, ужас для отступников, ренегатов, оппортунистов. Ленинская ирония, его сарказм рождали в Куйбышеве стремление быть таким же твердокаменным, несокрушимым, так же свободно и виртуозно владеть словом, ставя его на службу революции.
И даже когда Ильич рассуждает о таких, казалось бы, отвлеченных вещах, как время, пространство, атомы и электроны, материя, он воздает по заслугам идеалистам, которые сразу же превращаются в свихнувшихся пустозвонов. «За гносеологической схоластикой эмпириокритицизма нельзя не видеть борьбы партий в философии...» — вот где гвоздь всего. Борьба партий. Нет, не отвлеченная полемика, а жесточайшая борьба, за которой стоят классы угнетателей и угнетенных. В сфере интеллектуальной эта борьба становится все более утонченной и изощренной до предела. Воюет, сражается каждый атом. Воюет за раскрепощение духа и за раскрепощение людей вообще.
Вот отсюда и родились слова его песни:
Он наслаждался, упивался, чувствовал себя причастным к величайшим тайнам природы.
...В сумерках подъехали к какому-то селению, вернее, к бревенчатым постройкам с покривившимися окнами. В окнах горел свет.
— Тут и есть, — сказал возница.
Валериан сильно постучал. Им открыли сразу, даже не полюбопытствовав, кто пришел в столь поздний час. В клубах пара вошли в избу. Встретил их сухощавый человек с сильно обмороженными щеками. Снял очки. Карие глаза смотрели спокойно, но во взгляде было веселое любопытство. Наконец он, не здороваясь, спросил без всяких предисловий:
— К кому примыкаете: к мекам или бекам?
Куйбышев сбросил малицу, потер озябшие руки.
— А к вам, Яков Михайлович, меки часто наведываются? Куйбышев я. Не признали? А это подарки от «декабристов». И ружьишко просили передать.
— Здравствуйте, дорогой Валериан. А за подарки спасибо.
Они обменялись крепким рукопожатием. Трудно было сказать, обрадовался ли Свердлов его приезду. Он вел себя ровно, приветливо. И только за чаем сказал, словно приходя в себя от некого шока:
— Я бесконечно рад вам. Это даже больше чем радость: все никак не могу поверить, что вы добрались сюда. Вот так по ночам терзают видения: приезжает товарищ, рассказывает о сыне, о жене. Все реально. Чересчур даже реально. А потом — пробуждение. Я, кажется, начинаю сходить с ума...
— Мы добеьмся вашего перевода в Нарым.
— Сомневаюсь. Это очень сложно. А если все-таки откажутся перевести?