Бегал и я полоза бить. Когда прибежали мы, недалеко отполз окаянный.
Ну и вправду есть отчего испугаться. Здоровущий был. Бревно бревном. В потемках-то и не разглядел Андрей — лежит бревно — и привалился парень.
Брякотни в поселке было — в десять мешков не сложишь. Больше всего мнение было одно: дескать, поначалу полоз мужиком оборотился. За Андрееву некорысть хотел ему тайность какую-то выдать, да Андреева усмешечка рассердила — вот и припугнул парня.
Может, сказки все это про мужика. Полоза-то я сам видал, нес потом, когда убили, а насчет мужика, может, Андрейка и прибавочку сделал, для пущей важности — дескать, сказка пострашней будет.
Ну, а напоследок я вот тебе что скажу. С чего начал, тем и кончу. Про дружбу Андрея с самим Ферсманом еще расскажу.
Вот, на-ка эту книгу возьми и почитай, что про брата Ферсман писал, — и дедушка Михаил достал с полки книгу, завернутую в пожелтевшую бумагу.
Бережно развернул ее, и я прочитала:
«— Видишь, смотри, — показывал мне горщик Лобачев кусочек редчайшего хиолита на Ильменской копи. — Вот видишь ты, тоненькая розовая полосочка, что лежит между шпатом и леденцом — это, значит, будет хиолит, по-вашему, а если нет полосы, то самый настоящий криолит. Он на зубах потверже, скользкий такой, как кусочек льда, а хиолит — тот рассыпчатый, хрустит под зубом.
А через несколько лет в прекрасном трактате одного датского минералога об ильменском криолите я нашел почти все эти описания мелочей строения камня, как разгадку одной тайны в горах Южного Урала.
Тончайшие наблюдения, достойные самых великих натуралистов, рождались в простой, бесхитростной душе горщика, всю жизнь, тяжелую и голодную, проведшего в горах и мокрых дудках…»
Так писал Александр Евгеньевич Ферсман об Андрее Лобачеве. Не зря, выходит, люди о нем много и светло помнят.
Вот и все. Только, как всегда, от себя я добавлю: думаю и даже вижу будто, что у одной из старых ильменских копей в заповеднике стоят два памятника рядом. Один академику Ферсману, а рядом с ним — Андрею Лобачеву.
ЗУЗЕЛКА
Есть немало на Урале гор и горушек, хребтов и речушек, про которые в старину люди сказки сложили. К примеру сказать: есть на одном крутом берегу реки Белой большой обрыв, а на нем камень, как есть огромный стул с подлокотниками. И стоит этот стул с давних, предавних времен.
Старики уверяют, будто на нем сам Емельян Пугачев сидел, окруженный атаманами. Совет он с ними держал: каким путем покороче к уральским заводам пробраться, минуя хребты и перевалы большие?
Вот лет сорок назад, на томилках, довелось мне сказку услыхать про помощника Пугачева, атамана Грязнова и красавицу Зузелку.
Молва что волна, широко разливается. Пока Пугачев по Яику гулял, силы собирал, а потом со своим войском на Урал подался, в наших местах такое дело приключилось:
Один раз пошла девушка из аула за водой. Подошла к озеру, наклонилась к воде и вдруг на тропе у самой воды женщину увидала. Поглядела на женщину Зузелка — так девушку звали, — а та умирает уж вовсе. Время-то было под осень, холода наступили. Закоченела молодайка, что на земле лежала. Возле нее грудной младенец копошился и тоже весь в лохмотьях, как мать. Материнскую грудь искал. Неразумным щенком к матери тыкался, весь посинел, не плакал даже.
Кинула Зузелка бадейку и а землю, сорвала с себя бешмет, накрыла им молодайку и дитя, хотела сама за народом бежать, да уж так печально умирающая на Зузелку поглядела. Глядит, а у самой слезы бегут, а губы шепчут что-то. Не может Зузелка понять молодайку, только по ее глазам догадалась, что просит она ребенка не бросать. Хотела было несчастная приподняться, но не смогла. Упала и тут же скончалась.
Подняла Зузелка дитя с земли, прикрыла его от ветра платком и в аул понеслась. Бежит, а сама ребенка к груди прижимает. Вбежала в избу и принялась отцу с матерью рассказывать о большой беде с прохожей на тропе. Говорит им, а сама ребенка отогревает.
Слух быстрее огня, враз все охватит. Весть о мертвой молодайке быстрее огня облетела все жилье. Побежали люди на тропу. Смотрят, и верно: мертвая молодайка на тропе лежит. По ее обличью сразу все признали, что далекая Русь ее родила. Не дивились такому делу люди оттого, что давно было известно, часто мимо их аула беглые проходили. Из-за гор Камня шли они, а куда? Не ведали ордынцы. Да и не до беглых им самим-то было. От байской узды не скоро опомнишься.
Под высокой елью зарыли ордынцы мертвую. Поговорили, как бывает, поудивлялись тому, кто мог бросить на дороге мать с ребенком. Кто она? Пожалели, повздыхали и разошлись, а дитя так и осталось у Зузелки. Никому не хотела она его отдать. Будто околдовал ее найденыш.
Сядет с ним на кошму и примется забавляться. За избой метель и вьюга. Все гудит и свистит, а в избе тепло. Только от думы Зузелке страшно: отберут у нее дитя. Бай Кирей давно на нее злится — не пошла она к нему в жены!
Каких только она имен младенцу не надавала! Какие только песни не перепела! Самым лучшим молоком от молодых кобылиц его поила. Ведь ее отец был пастух, к тому же старший.
То положит ребенка она к себе на колени и глядит на него, а он ручками ее черные кудри перебирает. В глаза как матери глядит. То смеется Зузелка, то загрустит, вспомнив молодайку, что под елью в лесу лежит. То порадуется она, что от смерти спасла дитя.
Только родителям ее горе. Соседи стали смеяться над их дочкой, а женихи вовсе отвернулись от них. А уж как сватались за их дочкой, как увивались за ней. Какие песни пели ей и как чудесно играли для нее на курае! Отнял найденыш у джигитов самый редкостный цветок степей и гор, ранний и нежный подснежник.
Бай Кирей просто озверел, когда узнал о живой находке Зузелки. Не нами говорено, так в старину плели, что первую малину всегда ест медведь. Решил Кирей отобрать дитя у Зузелки, а ее в жены непременно взять. Думал, думал, он, как это сделать, и надумал. Когда все в ауле уснут, тайно выкрасть ребенка у Зузелки. Ей же потом сказать: шайтан парнишку взял, жалел его шибко. Но замысел еще полдела. Берегла Зузелка дитя. Не расставалась с ним ни днем, ни ночью.
Однако торопился бай Кирей. В одну из ночей, когда бураны отшумели и в степь весна пришла, спала Зузелка, рядом с ней найденыш. Вдруг почуяла она возле себя шорох, и какая-то шершавая рука потянула от нее ребенка. Точно змея ужалила Зузелку. Схватила она дитя в руки, сдернула платок, накинула бешмет и кинулась с ребенком из избы. Метнулась в темноту и побежала на ту же самую тропу, на которой когда-то молодайка чужая умерла. С малых лет слыхала Зузелка страшные сказки про эту тропу и знала, что все ее боялись — там чужие, беглые проходили…
Но откуда они были? Не знала Зузелка, да и откуда ей было знать? Ведь не положено девушкам из аулов якшаться и разговаривать с прохожими людьми. Так было в старое время, тогда парии могли далеко отлучаться и разговаривать, о ком хотели. Вот и не знала Зузелка никаких тайн, что за страшными сказками скрывались, про тропу, на которую привела ее совесть.
На ее счастье, весна пришла. Не замерзнешь ночью, да и дремучий лес недалеко начинался и такой бурелом, что рядом будешь стоять и человека не заприметишь.
Есть в народе сказка, что в добром деле всегда найдешь подмогу. Так получилось и с Зузелкой. Бежала она, беду хотела от ребенка отвести, и отвела, хотя едва держали ее руки дитя, а она все шла и шла.
Под вечер вдруг услыхала она за спиной шаги. Оглянулась. Остановилась. Доверчиво подождала тех, кто догонял ее.
«Пускай будет хоть варнак, а с ребенком, поди, не обидит», — подумала про себя.
Их было двое: старик и мальчонка лет десяти. По виду хожалые они были. Как могли, так и растолковали они друг другу, кто они и куда путь держат. Открыла Зузелка старику тайну про себя и дитя. Про умершую и про Кирея. Ничего мне утаила она от старика.
Одной дорогой пошли они вместе. В самую глухомань старик свернул, чтобы погоня бая не догнала, а главное, чтобы замести следы. Но не прошли они и с версты, как топот копыт за собой услыхали. Джигиты бая мчались. Едва ушел пихнуть Зузелку с ребенком и внука старик в чащобу, джигиты, как ветер, мимо пронеслись. И скрылись за сопкой, покрытой шапкой из елей.
До темноты шли путники по лесу. Когда же сумерки пришли, решили они привал устроить. Развели небольшой костер, чем смог, тем и накормил дед Зузелку и внука. «Котомка путника, — говорят, — в старое время от села до села его вела, добрыми людьми наполнялась». Посасывая хлебную корку, уснул и найденыш.
Огляделась Зузелка. Угрюмо вдали глядели горы. По низу леса ползла тишина. Наступала глубокая ночь, а вместе с ней шорохи и страхи. Но не страшно было Зузелке в тот далекий вечер. Сухой валежник весело потрескивал на низовом ветру. Пламя выбрасывало в темноту горсти искр, тысячи маленьких солнц, гаснувших тут же в темноте…
Когда же совсем потух костер и путники отдохнули, а небо окрасилось первыми лучами солнца и утренний ветер зашевелил вершины сосен, вновь двинулась маленькая ватажка в путь. Ватажка, из которой одного на руках несли поочередно. Он-то не грустил, ведь которую он уж узнавал, была рядом.
Так и шагали они до тех пор, пока новая погоня не нагнала их. Но и эта пронеслась мимо, а дед сказал им вслед: «Жабе болото, путнику дорога». Как могли шагать его старые ноги, зашагал он в сторону, уводя Зузелку от беды. К вечеру они дошагали до озера большого, возле которого нашла Зузелка новую родную сторонушку, а люди, живущие здесь, помогли ей свить свое гнездо и вырастить названого сына.
Возле озера в ту пору два жилья раскинулось. В одном конце летом ордынцы жили, а по другую русская слободка появилась. Может, в ней и было-то всего дворов десять, а у ордынцев юрты три, да не в этом суть дела. Важно то, что оба конца, узнав про Зузелкину беду всю правду, принялись ей помогать. Срубили ей избу. Скота дали, да и сама она была не из ленивых. Целыми днями по хозяйству копошилась, а когда помогли ей люди, а больше того, ее отцу и матери сбежать от Кирея, озеро «Семь ветров» стало ей еще роднее. Совсем она повеселела. Рос и найденыш. Без памяти любила его Зузелка. Видать, умная она была, коли в сказке говорится, что поняла, как сына назвать. Про себя его Курембеком звала, в память о любимом, не-вернувшемся однажды из леса, а назвала найденыша она, как подсказали люди из слободы. По-русски — Касьяном. Чтобы сородичей своих не забывал и дорогу к ним знал.
А время шло. Год не сто лет. Промелькнет и не заметишь. Так и пронеслось оно над Зузелкиной головой. Касьян вырос. Статный, лицом вылитая мать-молодайка, что под дремучей елью лежала. Одним словом, красота несказанная. Сухота для девичьих сердец, радость для Зузелки.
Научилась она за годы русскую речь понимать. Не мешала и Касьяну ходить в слободку, дружков проведать, на вечерках погулять, а когда в разгаре были работы на полях — тем и другим помогать. Понимала, какого берега парню держаться, но и от своего не давала уплывать. Вот и вырос Касьян к людям почтительный, к матери уважительный, наездник лихой, охотник смелый. Своих дум от матери не таил, в хозяйстве помогал.
Когда же вести об атамане Пугачеве светлой зарей окрасили горы и сердца людей, а хожалые уверяли, что весь народ с огненной работы на заводах и байские пастухи поднялись за Пугачом, закипело все и на озере «Семь ветров».
Жадно слушал про атамана Пугачева и Касьян. Жизнь научился понимать. Все кругом видел, и мать учила, как умела. Много слыхал и от парней, когда приходилось на охоте греться у костра. Кто говорил, что целая война идет. Троицкая крепость и Чебаркуль под нового царя сдались. Башкиры к нему переходят.
А как узнал Касьян, что помощник Пугачева атаман Грязнов в верстах в двухстах за рекой Симом стоит, совсем затуманился парень. Многие из слободы уходили к пугачевцам.
Заприметила Зузелка, что неладно с сыном, думала, любовь пришла к парню, а когда узнала, о чем задумался Касьян, всю ночь не спала. Наутро сказала сыну, да так спокойно, будто на охоту провожала: «Взнуздай-ка, сын, два коня. Одного для меня, а другого для себя». Сказала и стала лучшие одежды доставать. Даже монисто дорогое, подаренное ей девушками на новом месте.
Расшитый тонкими узорами бешмет надела. Сыну приказала шелковые шаровары, подарок проезжего купца, надеть. Шапку, отороченную соболями. Дед кинжал достал. По-старинному обычаю всем четырем ветрам поклонились, родителям в ноги монисто положила, села на коня, а сын на другого — все их богатство, — и поскакали они в стан Грязнова, зорко поглядывая на приметы в лесу, оставленные прошедшими ватажками. На третий день пути подскакали они к безымянной в то время речке. Вдали синели горы, на берегу костры горели. Поодаль стояли кони, вокруг костров сидели люди. Но атамана не было видать. Он в это время с другом своим Бокаем вел беседу в своем стане.
Рассказывал Грязнов Бокаю, что не один он у Пугачева атаман. Храбрый из храбрецов Салават, удалой из удалых Белобородов ведут бои, и, как они, Грязнов и Бокай должны не только воевать, но и быть в ответе за людей.
— Не перед столбовыми дворянами и царской властью мы в ответе за народ, а перед большим людом — родной кровью. Позади нас горы, впереди степь. А за горами — земля вся родная. Значит, наша атаманская честь перед Волгой и Доном, перед Уралом и Чусовой, — говорил Грязнов Бокаю.
Кончил он беседу. Вышел из землянки на елань и вдруг увидал всадников незнакомых. Вот остановились они, с коней соскочили и к атаману смело подошли.
Смотрит Грязнов и глазам не верит: один всадник — парень, а другой — женщина-ордынка, хоть и не юной красоты, но еще яркой и большой. В шапке, отороченной соболями, в цветных сапожках и камзоле, расшитом разными цветами. С глазами черными, будто две ягодки-черемушки после дождя блестят и в самое сердце глядят, спрашивают: «Какой ты человек? Свет или ночь в твоем сердце?»
Рядом с ней шел паренек лет семнадцати, крепкий — из седла не вылетит, собой складный, одетый тоже по-ордынски. От соболиной шапки его кудри на свету солнышком горят. По обличью же чисто русский воин.
Подошла ордынка с парнем к Грязнову, поклонилась ему, — парень тоже, — и смело сказала так:
— Атаман! Добрые вести про тебя и про нового царя гуляют в наших местах. Про ваше войско хорошая молва идет. По починкам и аулам народ шибко шумит. К вам собирается. Худой человек не может орлом стать. Не взлетит. Не те крылья, а у вас, говорят, широк размах крыла, высоко можете подняться. Вот и привела я тебе воина. Прими моего сына к себе в войско. Пусть идет с тобой на войну. Бьет воевод, бая. Большой, шибко большой ясак платим, а наш бай с каждого из нас, как с барана вместе с шерстью норовит и кожу снять. Так велели мне люди тебе передать и спросить: «Возьмешь ли ты под свою руку и других?»
Слушал Зузелку Грязнов и вспомнил слова старого Алимбека: «Когда человеческое сердце светится, самоцветом горит, слово тогда сильней ветра, бури и стрелы. Перед ним, таким словом, может крепость пасть, лесной пожар погаснуть и в непогоду человека обогреть».
Удивился Грязнов, слушая Зузелку. Много он на своем веку людей перевидал, да такой женщины не встречал. О многом он ее спросил, поначалу с недоверием, но когда Зузелка рассказала все ему о себе и про Касьяна, потеплело сердце у Грязнова. Не торопилась Зузелка с ответами, а когда он будто невзначай спросил ее про мужа, она незаметно от ответа уклонилась. Не рассказала, что у нее было много женихов и сам бай хотел взять ее в жены. Подарки посылал, чтобы задобрить. Не поведала и о том, что была у нее и любовь в слободке «Семь ветров», только из-за Касьяна она за любимого замуж не пошла. Не захотел любимый сына чужого.
«А какой же он тогда, любимый?» — говорила Зузелка про себя, когда вспоминала про свою любовь.
— Он у меня охотник не из последних, — гордо рассказывала Грязнову Зузелка. — Зверя не боится, за спину друга не уйдет.
Поглядел еще раз Грязнов на обоих и сказал Касьяну:
— Семипудовую пищаль подымешь? — и, улыбнувшись в ус, добавил: — Пушки запалят, не убежишь?
Не задумываясь и тоже на улыбке Касьян отвечал:
— Кто воробьев боится, тот не сеет просо. К тому же охотника испугать, самому страха натерпеться, дед так говорит.
По сердцу, видать, ответ Грязнову пришелся, совеем атаман повеселел.
— Смелый ты на язык, — сказал он и опять добавил: — К тому же не силком идешь, а сам попросился, значит, так сердце подсказало, а где оно говорит, там и разум подскажет. А тебе, мать, спасибо! — обратился он к Зузелке. — Доброе дело сделала ты. Не поглядела на свою молодость и красоту, вырастила сына. Тебе бы ханшей быть с твоей красотой!
— Что ты, атаман, лучше петь на веточке, чем в золотой клеточке! — так ответила она, как полагалось в те годы при высоком разговоре. — А еще у меня к тебе просьба, — сказала Зузелка. — Возьми и меня, может, пригожусь, затем и поехала сама.
— Нет, мать, не дело это. Поезжай домой и жди нас. Может, за нас боишься? Не бойся. Живой медведь не даст с себя содрать шкуру. Вишь, какая сила у нас, — и он на стан, на пушки показал.
Простилась Зузелка со всеми и села на коня. Еще раз на сына поглядела и поскакала домой.
Не знала она, что гонец от Пугачева не донес Грязнову: все дороги были перекрыты, и пришлось Зузелке искать новый путь. Мимо крепости Косого Брода в обход решила она свернуть. И еще не знала, что за ней неотступно следовали байские джигиты, когда узнали о ее встрече с атаманом, и она, свернув на тропу в слободку, на байскую засаду нарвалась.
Враз заарканили ее конники бая и к нему потащили ее. Долго там пытали. Кирей требовал ответа: сколько она видела войск у Грязнова? Большой ли стан? Главное же, чтобы отреклась от Касьяна — от сына и от русского конца — на озере «Семь ветров», в аул бы воротилась, где родилась. Но не покорилась Зузелка баю. Озверел Кирей. Приказал ее в яму бросить и медведя спустить туда.
Сказка есть сказка: чего и не было, а в сказке есть. Вот и говорится дальше, что донесли Грязнову те, кто про свою жизнь у бая говорил: «Не вода страшна, страшны омуты. Не работа страшна, страшны плети».
Байские пастухи тайно послали толмача и гонца в стан Грязнова. А пока Кирей от радости руки тер и скреб бороденку, что отомстил Зузелке, отряд грязновских молодцов уже приближался к Киреевой кибитке. Услышал бай ржание коней и крики. Выскочил из кибитки и тут же замертво упал. Кругом целая войнишка уж кипела.
Увидев мертвым Кирея, его лучники и вся стража тут же оружие побросали и воем отрядом к Грязнову перешли. Освободили Зузелку, цепи сняли с нее…
И снова из века в век прошли годы. Говорят, всякое дело человеком ставится, всякое дело человеком славится. И хоть удалось в те времена царским войскам взять верх над восставшими и их кровью реки окрасить, добрая молва и слава о Пугачеве и его верном атамане Грязнове не умерла и до нас дошла.
Не потухла память и о Зузелке. В одной песне о ней поется, будто, когда поправилась она от пыток бая, в одежду воина оделась и вместе с сыном в отряде Грязнова в поход пошла. Под Каслинским заводам погиб Касьян — названый сын, рядом сраженная казачьей саблей упала Зузелка…
Потом много лет спустя, какой-то беглый пугачевец — крепостной живописец по памяти нарисовал ее портрет. И висит он ныне то ли в Тюмени, то ли в Тобольске. Как он туда попал? Не знаю. Все говорят, что о портрета глядит красавица ордынка, про которую сказки сказывают.
А еще добавляют: будто из ямы, где томилась Зузелка, вскоре небольшой ключик забил. Родничок в речку превратился, и назвали ее Зузелкой в намять о храброй и светлой ордынке. Давно в те места, где Зузелка жила, большая жизнь пришла. Появились города, поселки. Только речка Зузелка все бежит и бежит и сказку про ордынку говорит.
ДУНЬКИН СУНДУК
На старой Кыштымской дороге, что от завода к Тютьнярам легла, в дремучем лесу у болотца два камня-гранита лежат. Нет на них ни надписей, ни моха, будто вчера их кто-то положил.
Один гранит Дунькиным сундуком народ называет, а другой — Самсонкиным гробом величают, и седое предание об этих камнях говорят.
Будто в далекое-далекое время, где теперь Кыштымский завод стоит, лес да горы одни были. Люди горщицким делом занимались: шурфы били, самоцветы добывали, а там, где степь с хребтом спорит — кто из них здесь хозяин, — в летнюю пору скот пасли, в лесах охотничали.
А еще старые люди добавляют, что нет на древних Уральских хребтах грозней горы, чем Сугомак, и долины спокойней Кыштыма.
Словно невесту любимую, спрятал в лесу, собой загородил грозный Сугомак эту долину от злых ветров, что день и ночь насылал Карабаш — черная голова самого шайтана. Берег Сугомак Кыштымку.
Такая сказка в народе башкирском жила.
Долгие годы жили в этих местах башкиры. По нехоженым тропам и беглые сюда пробирались, от царской неволи спасались.
Всем здесь места хватало: не было конца дремучим лесам и горам. Так и жили люди друг возле друга — беглый и башкир. Но вот большое горе с ними приключилось: заводчики Демидовы завладели Уралом.
Один из них, Акинфий, в Кыштымской долине завод заложил. Железный аркан на поселенцев надел, у самого их горла цепь затянул. Но верно говорят: «Сердце кандалам не подвластно».
Чем пуще заводчики лютовали, тем ярче ненависть у людей в сердцах разгоралась. Жарче огня в кричне она была, сильней смерти.
Много подневольного народа стали гнать Демидовы на горы Камень, как в те поры Урал называли. Были люди с разных мест, отдаленных.
Заскрипели телеги, а в зимнюю пору дровни. Зазвенел топор в дремучих лесах. В земле вырастали балагуши, казармы.
В муках рождался завод: словно в горне кузнечном, закалялся и креп характер рабочего люда, твердый, будто гранит, смелый, как беркут, верный народу, как лебедь своей лебедихе.
Годы шли. Как-то раз пригнали много, много народу в Кыштым. Был он из смоленских лесов — зеленого моря. Парни — один к одному, в плечах равные. Девки — одна другой краше.
Говорят, когда подходили люди к заводу, лес, что века хмурый стоял, враз заулыбался, повеселел, вершинками заобнимался, глядя на эту красоту человечью. Были среди них парень один — Устином звали — да девка одна — красавица Дунька. Об них и речь поведем.
Каждого пришлого, как на базаре коней, осмотрел сам управитель завода, а был это богатимый в то время купец Лев Расторгуев. Через верх-исетского купца и заводчика Яковлева Расторгуев в купечество записался. Недаром любил Лев темную ночь да дорогу большую, с нее и в управители угадал, а потом и заводы к рукам прибрал. Одним словом, темный был человек Расторгуев, не светлей других заводчиков.
Оскалил зубы Расторгуев, когда к нему Устин подошел, видать, доволен остался управитель. Потер руки, поднял картуз, хлопнул парня по спине, повернул раз-другой и крикнул:
— На гранит его, Самсона-те. — Имел Расторгуев привычку «те» прибавлять. — Ишь, чисто Самсон! Силища-те! Лев!
С той поры и забылось у парня имя. Стали его все Самсоном звать. Раньше имена-то редко знали. Больше по прозвищу отличали.
Дунька же в другой ад со всеми девками попала: на елани, что теперь Соймановской долиной зовется, золото мыть угадала.
Побежали дни, а за ними годы. Стали люди себе по сопкам гнезда вить. Будто бы из камня улицы рождались. Закипела, как вода в котле, жизнь. Но как говорится: «Где вода кипит, там и накипь бывает». И верно. Враз появились на заводе среди рабочих разные душегубы: надсмотрщики, погонялы, наушники, егеря.