Но так долго ждать было нельзя.
– Так, я в магазин. Быстренько, за подарками, – перед зеркалом наматывала шарф. – Потом в школу, – надевала пуховик. – Потом вся ваша, – на каждую вещь по фразе. – С руками. И, э-кх (сапоги жали), ногами.
Кристина пошла в кухню.
– А поцеловать маму? – съязвила Настя.
Кристина обернулась и на ходу закатила глаза. Настя хохотнула.
– Слушай, я же по-человечески попросил, да? – Сережа. – Может, всё-таки не сегодня?
Но Настя тоже много чего в свое время по-человечески просила. Она уже застегивала сапоги.
– Пиздец! – Наташа негромко цокнула, дрябнула тощим индюшачьим подбородком и присела на свой стол. – Так и сказала? Во дает! А ведь такая милая девчушка была.
– Угу, сама не верю, – буркнула Настя в кружку горького перезаваренного чая. Кристина бы ее убила, узнав, что она такое о ней, своей дочери, рассказывает. Не то чтобы совсем уж преувеличение, даже вообще не преувеличение, но…
– Слушай, ну, жизнь у тебя, конечно, н-да-а.
– А у нас говорили, что твой чуть ли не олигарх, – медовым тембром начала Оля, сидевшая рядом с Настей. – За границу ездите…
– На иномарке тебя видели, не ты, что ли, была?
Настя пряталась от них за кружкой, делая вид, что ей чрезвычайно нравится чай. Сколько дефектологи получают? Тридцать? Тридцать с небольшим? И постоянные попытки снизить оклад. Настя помнила эту смешную, стремящуюся к нулю зарплату. Не могла она прийти к Наташе с Олей и начать рассказывать про хорошее в своей жизни. Муж-бизнесмен, брендовые вещи, рестораны и поездки? Ага, еще ноги на стол закинуть и пальцами щелкнуть, чтобы Оля шампанское принесла.
Вместо этого выбрала обратную сторону медали[2] – если это можно было назвать так, ведь медаль – награда, а какая уж тут награда теперь – всё это. Она рассказала, как дочь ее не слушается, снова прогуливает школу, приносит в дневнике двойки, а иногда и дневника не приносит, а иногда и себя забывает где-то, как забывают голову, идя на уроки. Как Сережа получает ну не то чтобы уж очень много и постоянно пропадает на работе.
А могла бы, хотела даже рассказать, что Крис не просто пубертует, не просто обрастает типичными для подростка язвами бунта, но и отстраняется от нее, от матери. Что они давно не говорили. Чаще коротко перекрикивались. Желала бы рассказать хоть кому-нибудь, кроме лучшей подруги (и иногда – матери, своей вездесущей, странно участливо-безучастной матери), что шесть лет брака остудили любовь. Вот прямо ледяной из крана на шипящую сковородку: Сережа пропадал на работе, с утра до ночи, с ночи до ночи, с сегодняшнего утра до завтрашнего обеда, и бог знает, что он там делал, и, вероятно, только бог же помнит, чем Настя в это время занималась. Потому что она не помнит. Вернее, не помнила вначале. А потом свыклась, адаптировалась, эволюционировала и стала больше проводить времени с той единственной подругой, с другими знакомыми, с самой собой. Даже стала заезжать к матери – хотя казалось бы!
Настя оделась попроще: старый, эксгумированный из коробки пуховик, шерстяная кофточка с папилломами катышков, до серых проталин заношенная сумка из кожзама; вещи, давно поменявшие собственный запах на запах шкафов и пыли. В магазине взяла недорогой торт с маслеными купоросными розами, что расплющились о крышку из-за езды по бывшим дорогам. «Мерс» оставила за квартал. Чтобы не пришлось оправдываться. Только на подарке Диме не сэкономила.
И вот бывшие коллеги неожиданно для себя узнали много интересного. Узнали и после пары вопросов охотно поверили, как люди всегда верят в черное и плохое.
– Но в целом у меня всё хорошо, девочки, – Настя подняла взгляд на Олю и Наташу и поняла, что они точно не смахивают на психотерапевта. Например, на того, к которому она ходила пару лет назад. И сидела долго, и жаловалась, и думала, и просила подумать за нее, что ей делать с дочерью, с мужем, с обидой на мать, с тем, что она сама чувствует себя дефективной, вот уже сколько лет, а всё из-за… Сидела, а он задавал, задавал вопросы, почему, почему для вас настолько важно… Не смахивают, поэтому взяла себя в руки. – Живу и живу, вот, тортик вам принесла.
Вам! Почему вам?! Не вам этот чертов торт, а ему, руки уберите свои загребущие.
– О-о, тортики я люблю, – загорелась тучная и, Настя знала, вообще-то диабетная Оля.
– Что же, не хочешь к нам вернуться? Место твое свободно, даже стол вон. – Наташа смотрела слегка надменно, как бы протягивала руку помощи, смазанную тягучим ядом. – Были у нас тут две, но тоже уволились.
– Нет, девочки, я лучше дома, – странно, но Насте и в голову не пришло, что можно снова сюда устроиться. А если..? Нет, Сережа с Кристиной не простят. И так они уже вон что. Да и зачем, да и зачем! – Мои не хотят, чтобы я работала с одаренными.
Втроем натянуто улыбнулись – вежливо, но не стараясь. Одаренные дети. Так в психолого-медико-педагогической комиссии[3] (язык сломаешь, мозг вывихнешь) называли умственно отсталых.
– А ты, Оль, как? Выглядишь хорошо, – постаралась протянуть, как ноту, улыбку Настя, смотря на Олино лицо с длинными вразнобой пересекающимися шрамами, будто на щеке рассыпались спицы, а потом просто вросли под кожу.
– Нормально, – ответила та и набросила рукой волосы на щеку. – Быстро зажило, но… Видишь. Только некоторые, знаешь, пугаются. Бывает сложно работать. Иногда… Но, слава богу, не увольняют.
– Так еще бы за это увольняли! – Наташа шлепнула по столу ладонью, будто прямо вот сейчас ей самой подсунули заявление по собственному и уже протягивали ручку. – Лучше бы премию выписали. За такое!
Шесть с лишним лет назад на Олю набросился мальчик. Точнее, не набросился, у умственно отсталых нет направленной агрессии, а просто из-за чего-то разозлился, что-то его напугало, сложно было сказать – частичная обучаемость, нестабильное состояние. Бросаясь между углами комнаты, он всё больше становился похож на подстреленного паникующего зверя, и когда растерявшаяся Оля пошла к нему, вытянутыми руками разгребая, отодвигая от себя тесный воздух, мальчик схватил с тумбочки вазу и бросил. Тяжелая, как снаряд, резная, в глупых советских узорах под хрусталь, та прилетела Оле в лицо. Сама же Оля упала лицом в стеклянную дверцу шкафа, а затем свалилась на пол, посреди распавшихся узоров дурной вазы и осколков той дверцы. Из щеки в больнице доставали стекло по смешным кусочкам, и было даже странно, что они так смогли исполосовать кожу, прорезать – насквозь. А смогли. Лицо зашили, оно зажило, наслоилось, зарубцевалось, и пальцы, на которые Оля неудачно упала, срослись (долго носила лангету), но криво и напоминали тараканьи усы из детских книжек, ломаные антенны из мультиков, сломанный веер старой артритной руки.
Вазу эту, кстати, никто не любил, а выбросить было жалко (потом-то, понятно, осколки смели в пакет и со злостью вышвырнули в ближайший мусорный бак, с размаху, так, чтобы в баке зазвенело).
Родители мальчика оплатили лечение Оли (все эти полторы процедуры и мазь, которые уже не покрывало ОМС), сына сюда больше не приводили, а что было дальше, Настя не знала. Это был единичный случай, но он как-то особенно испугал Сережу.
– Они потом еще приходили пару раз, извинялись. Конфеты приносили, – заканчивала Оля.
– И всё? Конфеты? – Настя. – Большая цена за выходки дикого ребенка.
– Но он же ни в чем…
– Да понимаю я. – Настя вспомнила, что он вроде бы даже свое имя с трудом выговаривал. Или не выговаривал. – Но если знаешь, что твой сын срывается, если невменяемый, почему не предупредить? Не сесть с ним рядом на стул?
– Да там семья такая, что спрашивать не с кого, – сказала Наташа.
– Понятно. Слушайте, а что Дима, он в школе? – Они проговорили, промычали целый урок, а ведь она приехала сюда не за этим.
Настя вела Диму три с половиной года, с его первого класса. Родители пришли в конце августа, когда Диму отказались брать в три общеобразовательные школы. Они с испугом оглядывали чешуйчатые стены коридоров и выцветшие, шершавые (даже через стекло) картинки. Обеспеченная пара, двое нормально развитых детей – и один слабоумный.
Рассказывали: долго не могли поверить, грешили на врачей, воспитательниц, это они, они дураки, а наш мальчик просто не такой, как все, они ничего не понимают, не все дети одинаковые, может быть, просто что-то?.. Что что-то, милые? – отвечали. Сначала ставили задержку психического развития, как и всем в таком возрасте в таких случаях. Потом поняли, что нет, не ЗПР. Нет, не ЗПР, – отвечали.
Отвечали.
Отвечали.
Отвечали.
Из Ц(центральной) ПМПК направили сюда. Осознание приходило постепенно, тяжело, сначала никак не уживалось в мозгу. Потом стояли в кабинете дефектологов. Отец держался – только дергалась рука, – в горле матери что-то негромко клокотало. Дима ждал в коридоре.
Его повели на диагностику, родители шли следом. Три стола: психиатр, психолог, логопед и Настя – дефектолог. За столом напротив – мальчик. Опрятный и хорошо одетый: брюки, рубашка, галстук, черно-белая классика поверх потускневшего бежевого дивана – не похожий на типичных учеников этой школы.
Медленно и четко взрослые представились. Он посмотрел на них ничего не выражающим взглядом и представился в ответ. Дима. Настя начала первой: предложила выполнить пару заданий. Как и всегда, через силу – не потому, что плевать, а потому что это всегда тяжело, – улыбнулась. Улыбаться было важно.
У нее были готовы стандартные тесты для оценки слабоумия. Картинка, разрезанная на восемь частей, – собери пазл. Бледные фигуры с пунктирным контуром – обведи. Другие фигуры, с четким контуром – заштрихуй, не выходя за край.
Дима быстро – намного быстрее, чем обычно бывает в этом кабинете, – собрал картинку, и цветастый нарисованный мальчик на велосипеде радостно поехал – подальше отсюда, из этого бледного места. Задания Дима выполнял равнодушно, безучастно смотря на листы. Задумывался ненадолго. Старался ни на кого не смотреть. Только вот иногда поднимал глаза и встречался взглядом с Настей. Она ему улыбалась – тепло, аккомпанируя глазами, как бы говоря: Всё будет хорошо. Ей показалось, он понял – улыбался в ответ. Но скорее он просто улыбался потому, что умел.
Диму попросили рассказать о себе, семье и друзьях. Он опасливо обернулся к родителям. Те сидели со сцепленными руками – четыре руки в одну, замок в замке – кивнули, но Насте показалось, что как-то отстраненно. На первый взгляд, весь процесс вызывал у них не больше эмоций, чем у Димы – листок с фигурками.
Ладно. Каждый реагирует по-своему.
– Меня зовут Дима… – медленно-медленно начал он, как медленно вступают в первый глубокий снег начавшегося темного леса.
– Да, Дима, хорошо, это ты уже говорил, – ответил Евгений Леонидович, обильно бородатый психиатр в возрасте, смотря на мальчика поверх круглых очков.
Меня зовут Дима. Я в садике. Да, учусь в садике. Я живу дома. Мы живем дома с Элли. Да, с папой и мамой. И с сестрой. И с братом. И – да… И еще с Элли. Мм-м, нет. Друзья нет. Я в садике. Был. … Там ребята, то есть ребята, когда я там был. Когда с ними. Были. Но мы с ними не общаемся… Что? Да, иногда. Но я не обижаюсь. Привык. М-м-м, я не знаю, что еще. Я люблю Элли…
– Собака, – со смущением объяснил отец, подтянутый мужчина в строгом пиджаке.
– Что еще расскажешь о себе? – Настя.
– Не знаю, – помолчав, ответил Дима. Тесты давались легче. Там было всё понятнее – линии, не слова.
Плотная тишина разрослась, заполнила комнату, как плесень в банке. Комиссия молчала, Настя только заметила, как Евгений Леонидович занес ручку над документами, будто палач – понятно что.
– Знаете, он любит рисовать, – сказал отец.
– Так, малюет в свое удовольствие, – пояснила мать.
– А где ключи от машины? А, вот. Дай мне пройти, я опаздываю. Всё, до вечера, – звук хлопающей двери за углом.
Валентина Аркадьевна вытирала посуду в кухне. Оставила тарелку, обогнула мраморную кухонную панель и посмотрела в прихожую. Невестка ушла, внук стоял около двери, сгорбленный и никакой, смотря на свои руки. Валентина Аркадьевна бросила полотенце и спустилась – да, прямо спустилась, там были ступеньки, – из кухни в прихожую.
– Что тут у тебя, дорогой? Покажи.
Тогда еще шестилетний Дима разжал ладони и показал мертвого шмеля – мохнатый, бессмысленно яркий комок. Никогда не боялся насекомых. Не понимал, что могут ужалить (и не понимал, что такое ужалить). Он протянул бабушке руку, красную, наверное, от ягод, которые ел незадолго до этого, она намыла, дала ему миску, наполненную до верха. В глазах внука запрыгали слезы.
– О, какой… хорошенький, – Валентина Аркадьевна прокашлялась, рассматривая помершего шмеля, непонятно что делавшего у ее внука в руках. И где вообще взял. И, простите,
– Мама сказала… он у-умер?
– Да, милый. Умер. Так бывает.
– А как… чтобы жив?
Элитный поселок, частный садик, между ними – путь на отцовском автомобиле: мальчик не сталкивался ни со смертью, ни с чужими страданиями. В герметичной жизненной капсуле не встречал ни бездомной кошки, ни избитого щенка, ни попрошайки с вытянутой сухой рукой. Путешествие в нездешнее началось со шмеля, поняла Валентина Аркадьевна, как и поняла, что хорошо, что она была тут, хотя не то чтобы сильно могла помочь.
– Никак, Димочка. Ничего не поделать, – смотрела на бегущие слезы внука. Ей хотелось поплакать за него, выплакать за него всё, выкашлять слезное першение в горле, и шмеля, и первую боль, и всех других мертвых шмелей и не шмелей, с которыми ему еще придется столкнуться. – Ну-ну, не переживай, – большими пальцами вытерла ему слезы – провела две дуги, как две небольшие улыбки. – Если хочешь… – она медленно-медленно и тяжело присела рядом с ним на стул и улыбнулась. – Если хочешь, можем сделать так, чтобы он был как живой.
– Как?
– Мы его нарисуем. Меня так моя мама еще учила. То, что нарисуешь, навсегда будет с тобой.
Дима недолго подумал и кивнул.
– Да. Да? Да… пожа-алуйста.
Грузная бабушка встала, подышала, обняла внука за плечи и отвела в его комнату на втором этаже[4]. Подожди здесь, дорогой, я поищу, что нам пригодится. Спустилась в кухню, зашла в кладовую, покопалась в ящиках и через пару минут вернулась с плотными бумажными листами, акварельными красками и баночкой с водой. Вот что значит наводить в доме порядок самой, лучше всех этих клининговых служб, уж точно лучше уборок Ани, всё на своих местах, всё понятно, всё найдется.
Она села рядом с Димой за широкий письменный стол, на который постелила узорчатую клеенку и аккуратно расправила непослушные валы листа. Давай, – шепнула, медленно разжала его ладонь и перенесла шмеля на клеенку.
Дима сидел.
И сидел.
Хм. Так…
– Ты любишь рисовать? – тряхнула полуседой головой Валентина Аркадьевна.
Внук пожал плечами.
– Ты рисовал когда-нибудь?
Внук, пожавший до этого плечами, снова пожал плечами. Валентина Аркадьевна проводила с Димой меньше времени, чем хотелось бы, меньше, чем, как она считала, того заслуживала (а всё невестка – да зачем вы тут, да зачем, что вы тут будете, мы сами, ну, можете приехать на следующих выходных, если так хотите; и всё это тайком от Дани, уж он-то бы за мамочку вступился, но Валентина Аркадьевна молчала, не хотела портить ничьи отношения; только в последнее время Аня сжалилась, уменьшилась так, что получилось протиснуться в дверной проем, может быть, что-то поняла, а может быть, просто так, и Валентина Аркадьевна проникла в этот большой неуютный дом и потихоньку заполняла его разными способами – то готовка, то тряпочка от пыли, то немного в саду, хотя спина уже не гнется, то с Димой поиграть), но даже в проведенные вместе часы рисованию они время как-то не уделяли.
– Смотри, мы берем кисточку, – показывала Валентина Аркадьевна на черновом листе, на который наносила светлую краску, и акварель растекалась по бумаге, как разбавленный чай (она такой и любила, с сахаром). Дима следил за движениями бабушки неотрывно, завороженный. Конечно, он рисовал в садике, наверное, просто забыл. Бабушка выводила узоры разными красками, и под конец получился шмель – пузатенький, пушистенький, с усиками. – Понял? Надо выбрать цвет и водить им вот так, по бумаге.
– Я понял! – выкрикнул Дима, выхватил у бабушки кисточку, и Валентина Аркадьевна только захлопала губами от неожиданности. Мальчику не терпелось.
Черным он вывел контур – кривой овал, не то рухнувший, искореженный дирижабль, не то большая фасолина. Черным же собрался сделать полосы, но бабушка мягко взяла его за руку: Лучше начинать со светлых цветов. Светлые не закрасят черный. Возьми сначала желтый, а потом нарисуешь полоски. Дима послушался. Разумеется. Дима – мальчик хороший, послушный. Потом у шмеля появились круглые серые крылья с деревцами прожилок, несколько лапок и ломаные усы. Внук наклонялся к мертвому насекомому и рассматривал его предельно внимательно, изучал и пытался копировать на листе. Бабушка подсказывала ему цвета и давала тонкую кисточку, толстую, иногда водила кисточкой за него. Шмель больше смахивал на тарелку картофельного пюре, которую зачем-то засунули в электрогриль и прижали, но в целом вышло неплохо.
До сентября Дима рисовал лето. Ходил по участку, смотрел на птиц, насекомых, на деревья, каменные дорожки, разноцветные цветы матери, небо, дом. Это были его слова о лете – неровные, неумелые, честные рисунки, мир, пропущенный через шестилетнего ребенка и отпечатавшийся на листах, которых становилось всё больше, они собирались в пухлую неровную стопочку и вздымались на полке шкафа рядом со столом.
В сентябре Дима стал рисовать осень, и было уже очевидно: Дима стал рисовать.
В августе ему подарили щенка.
– Это легкая форма слабоумия. Дима в принципе хорошо обучаем, – объясняла Настя родителям после диагностики с нормальными в определенном смысле результатами. – Но задержка в развитии останется.
– Дебильность… неясного… патогенеза? F70? – дрожащие губы матери, которая читала врученные документы.
– Да, неясного. Предрасположенностей, как мы поняли из ваших слов, не было, травм – тоже. Вероятно, причину отсталости мы никогда не узнаем.
Настя часто думала – что страшнее: когда матери обдалбываются и предсказуемо рожают дефективных детей, спасибо, что хоть живых, – или когда попивают смузи, следят за собой, а в итоге получают обузу, которую не заслужили, ладно если хотя бы сможет сам одеваться. Первый вариант встречался чаще. Коридоры коррекционной школы полнились полупрозрачными бабенками, которые продали бы чадо за бутылку, просто им еще не предлагали. Как бы ни был сентиментален и чувствителен, к этому более или менее привыкаешь и со временем реагируешь спокойнее. Второй же вариант доказывал: будь ты хоть святая, всё равно и у тебя нет гарантий. Настя знала слабоумных детей из хороших, благополучных семей. Их родители места себе не находили из-за того, что ребенок умственно отсталый, гасли и растворялись от обиды и чувства вины. Хотя виноваты ни в чем не были.
После свадьбы Сережа часто заводил речь о том, как было бы чудесно завести общего ребенка. Но Настя думала: а что, если и у них, если у них тоже?.. Ее начинало трясти, и она отказывалась про это даже говорить, запрещала себе про это даже вспоминать.
Тем не менее, когда она убеждала Диму, да и себя, что всё будет хорошо, – во что она хотела поверить и хотела, чтобы поверил он? Насколько у такого мальчика всё может быть хорошо? До какого момента, какого дня, до какого показателя IQ? До седьмого класса и семидесяти баллов? Так она себя спрашивала и не могла себе же ответить.
Дима сидит на диване. В кабинете Настасии Лесандровны и других. В руках держит теплую кружку чая. Настасия Лесандровна спрашивает про родителей. Как поддерживают и что говорят.
– Мы давно не говорили, – отвечает Дима.
– Что значит давно? – Она переживает. Хорошая. Не ждет ответа. – Вы вообще не разговариваете?
– Не знаю. – Дима пьет чай, чтобы было время подумать. – Мама ложает завтрак и идет к себе.