Я становлюсь перед ней на колени, но ничего не говорю.
— Встань! — приказывает она. — Вместо того, чтобы выказывать мне таким образом преданность, лучше расскажи, кем ты был до того, как тебя захватили викинги.
— Госпожа, — отвечаю я, проклиная свой язык, — накажите меня, но не задавайте этого вопроса. Тот человек, которым я был, умер для всего мира, когда меня превратили в раба. У раба Кефсе нет прошлого!
Она встает с трона и гневно топает ногой:
— Я требую ответа! Кем ты был?
Я не отвечаю. Я знаю, как мало у нее власти — она госпожа моего тела, но не души. Наши глаза встречаются, и я отвожу взгляд. Я не хочу унижать ее и заставлять опустить глаза первой.
Наконец она тихо говорит:
— Кто ты? Кем ты был?
— Вы настаиваете?
— Да, — отвечает она. Но в голосе больше просьбы, чем требования. Это трогает меня гораздо сильнее, чем если бы она приказала меня выпороть.
Не знаю, почему я это делаю, но я говорю несколько предложений на своем родном языке — старинную песню, а потом перевожу ее для королевы:
Мы долго молчим. Наконец я говорю:
— Вы получили ответ, королева? Этого достаточно?
— Да, — отвечает она. — Теперь уходи! И перепиши все красиво! Завтра я за тобой пришлю.
Я, раб Кефсе, прочитал и исправил записанный мною рассказ королевы Гуннхильд.
И добавил некоторые уточнения. Сегодня день Святого Николая[2], декабрь месяц тысяча шестидесятого года от Рождества Христова. Швецией сейчас правит Энунд Олавссон, брат королевы Астрид и сводный брат короля Энунда Якоба, женатого на королеве Гуннхильд.
Но я никак не решусь переписать рассказ королевы. Потому что не знаю, какой стиль избрать.
Как странно — сейчас, когда я могу заняться любимым делом переписывания рукописи, это сделать очень трудно. Мысли разлетаются, словно гонимые штормовым ветром птицы. Я думал, что научился «усмирять и успокаивать душу мою, как дитятю, отнятого от груди матери». Я думал, душа моя подобна спокойной воде в колодце. Чиста и прозрачна. А оказалось, что в душе бушует буря.
И вновь я привожу песнь, ибо не хватает у меня собственных слов:
Буря, разыгравшаяся сегодня на Ёталанде, лишь усиливает мое смятение. Завывает ветер, в тон ему постанывают стены конюшни, где я сейчас сижу. Потрескивают балки, качается сбруя, и встревоженно ржут лошади.
Я решился выйти из дома, чтобы усмирить молитвами бурю, чтобы она оставила в покое мою бедную душу. Меня валило с ног, но я упорно подставлял ветру лицо, держась негнущимися пальцами за угол конюшни. Снег не успевал таять на щеках, и скоро я совсем заледенел.
Но смятение не покинуло моей души.
Я вернулся в конюшню. Подошел к лошади, которая знала и любила меня. Она напоминала мне о прошлом — о том времени, когда у меня самого была собственная конюшня. Как бы я хотел сейчас пуститься вскачь по зеленым лугам и долам вслед за охотничьим соколом. Напрасные мечты.
Когда порывы ветра немного утихали, я слышал, как шевелятся, вздыхают, похрапывают и стонут рабы, спящие на чердаке конюшни. И еще я слышал другие звуки… пробуждающие желание… Сладострастные стоны мужчины и женщины, решивших найти друг у друга защиту от холода ночи.
О Господь милосердный! Я думал, что победил в себе это.
Мне давно уже пора спать, взобраться на чердак и укрыться овечьей шкурой. У меня нет права сидеть одному ночью и предаваться размышлениям. Ни время, ни силы не принадлежат мне. Я не могу лишить себя сна, потому что тогда не смогу работать в полную силу. И я не имею права писать свои презренные мысли на пергаменте королевы Гуннхильд. Я просто вор.
Ну вот, я наконец смог признать, что не только раб, но и вор. И я понимаю, почему рабы воруют.
Казалось бы, какое значение имеет одежда и еда, когда раб ни единой секунды не принадлежит себе, не имеет права на собственность? Монах может быть счастлив и не иметь ничего, его цель — служить Богу. Но человек всегда хочет иметь что-то свое и противостоять этому желанию трудно. Особенно для раба. Если это желание возьмет верх над рабом, никакое наказание в мире его уже не остановит.
И вот я сижу на овечьей шкуре, принесенной с чердака, сижу прямо на полу. Передо мной косая табуретка, которую я взял из хлева. На табуретке лежит пергамент, а рядом стоит чаша с чернилами. Свет мне дает вонючая жировая лампа с острым шипом на подставке, который я воткнул в земляной пол. То, что я взял жир и чернила, тоже воровство.
Мне жарко от стыда, а не от боязни наказания. Я знаю, что отличаюсь от других рабов. Я не полезу за словом в карман и не боюсь наказания. Если боль послана мне в наказание Богом, то надо принимать ее с благодарностью.
Мне стыдно перед Богом и другими рабами.
Но перед королевой мне не стыдно.
Разве она знает, что такое быть рабом? Да не больше, чем я сам в те времена, когда у меня были рабы. Она считает, что хорошо с нами обращается, и это правда. Никто не голодает, никто не страдает от холода, и нас редко наказывают. Но она не знает рабов. И меня, кто записывает ее рассказ, она тоже не знает.
«Кто ты?» — спросила она. Я думаю, что королева первый раз в жизни задала подобный вопрос рабу.
Я задумываюсь, что она может знать о моем прошлом.
Может быть, ей известно, что люди конунга Свейна купили меня десять зим назад на рынке рабов в Хюсабю. Может быть, она даже знает, что меня привезли туда торговцы рабами, которые напали на мой корабль у берегов Англии и что они пытали меня, стараясь узнать мое имя.
Они утверждали, что я знатного рода. Одежда, и руки, и особенно мой меч выдают высокое происхождение, говорили они. Викинги хотели получить за меня большой выкуп. Но им пришлось отступиться, они поверили моим словам, что я простой писец. Потому что, сказал один из них, какой хёвдинг согласится пойти в рабство по собственной воле? И кроме того, они не могли дольше продолжать пытки — я бы просто не выдержал. А мертвый раб — все равно что мертвая собака — грош ему цена. Тогда как раб-писец — большая редкость и ценится очень дорого.
Так что они прекратили меня пытать и занялись моими ранами. Дали мне имя — Кефсе. Но я слышал, как торговец объяснял человеку конунга Свейна, почему я в таком плохом состоянии. Ему даже пришлось снизить цену.
Я думаю, королеве известна моя история. Именно она и могла пробудить ее любопытство. И уж точно ей ведомо все, что случилось после того.
Я был писцом конунга Свейна, а потом он подарил меня королеве, когда им пришлось расстаться. В качестве прощального подарка. С тех пор я живу здесь — в Хюсабю. Я занимаюсь ведением счетов и пишу письма.
Кроме того, здесь я научился сапожному мастерству. Ведь в усадьбе не так уж много работы для писца. Я дублю кожу, делаю заготовки, крою и тачаю обувь. И работы мне хватает.
В Хюсабю живет много народа.
Прежде всего, сама королева и четыре ее служанки.
Еще есть воины, чтобы защитить королеву. Сейчас в дружине двадцать человек. Большую часть времени они заняты тренировками и лишь в случае крайней необходимости делают какую-нибудь работу по хозяйству. Предводителя дружинников зовут Хьяртан Ормссон. Он исландец и считает себя великим скальдом. Он никогда не упускает возможности похвалиться своим искусством — даже перед рабами. Но его стоит слушать только тогда, когда он говорит висы, что сложили другие.
Торгильс Бьёрнссон управляет усадьбой. Его жену зовут Боргхильд, и у них пятеро детей. Торгильс распределяет работу и смотрит за рабами — за всеми, кроме меня. Я подчиняюсь только королеве. Торгильс строг, но справедлив. Королева Гуннхильд должна быть им довольна.
Кроме того в Хюсабю живут одиннадцать рабов и семь рабынь. И у свободных слуг и у рабов есть дети.
Удивительно, как хорошо можно узнать людей, снимая мерку для обуви. Некоторые относятся к рабу-сапожнику, как к собаке. Другие обращаются со мной как со свободным человеком. А женщин часто просто невозможно остановить, когда они принимаются болтать.
Но я часто думаю, как справедливы слова, которые я слышал от Хьяртана:
И как ни странно, больше всего неприятностей у меня с рабами.
Я один из них, но очень от них отличаюсь. Они меня часто не понимают и начинают подозревать в самом ужасном. Особенно непонятно для них, почему я могу говорить с королевой, а они — только с Торгильсом.
Большинство из них рабы по рождению. Но есть одна старая женщина, которая добровольно пошла в рабыни за еду и крышу над головой, потому что у нее нет родственников.
И только одного из рабов, как и меня, захватили в бою викинги. Он единственный мой друг.
Он из Галлии и получил прозвище Уродец из-за ужасного шрама на лице. Он происходит из бедной семьи, и некому было заплатить за него выкуп. Зато у него самого были жена и дети, и Уродец уверен, что они давно уже умерли от голода. На глазах Уродца выступили слезы, когда он понял, что я немного говорю на его родном языке. И с тех пор он так предан мне, что иногда это бывает даже обременительно.
Эти люди, мужчины и женщины, свободные и рабы, и эта усадьба со своими мрачными домами, крытыми дерном, и маленькой деревянной церковью и есть мой мир. Потому что королеве не нужен в поездках писец.
Но зачем я все это пишу?
Пытаюсь выразить словами бурю, бушующую в моей душе? Стараюсь найти покой, покинувший меня?
В таком случае я проиграл.
Только сегодня вечером, YII ante Idus Dec.[5], меня позвали к королеве.
Она сидит в трапезной. Как и вчера. В очаге горит яркий огонь. Но от стен тянет ледяным холодом, огонь разожгли недавно. Трапезная используется очень редко, и королева, наверное, специально выбрала ее, чтобы избежать лишних ушей.
— Ты переписал красиво мой рассказ, как я тебе велела? — спрашивает она. — Ты все сделал, как надо?
— Высокочтимая госпожа, — отвечаю я. — Если вы действительно хотите, чтобы я писал красиво, вы должны предоставить мне лучший скрипторий.
— Лучший что? — удивленно переспрашивает она.
— Лучшее помещение для работы, — быстро поправляюсь я.
— Тебе нужна отдельная комната?
Теперь уже теряюсь я. И рассказываю о конюшне, кривой табуретке и жировой лампе, подчеркивая всю тщетность своих попыток сосредоточиться на работе в таких условиях.
Она смеется и говорит, что позаботится об этом. И неожиданно добавляет:
— Ты можешь работать в трапезной. Я прикажу Торгильсу принести сюда дров, чтобы ты не мерз.
Я набираюсь мужества и говорю, как неразумно давать мне пергамент, чернила и перья.
— Это все равно что позволить викингу разделить ложе с красивой девушкой.
— Так ты познал насилие! — говорит она строго, но глаза ее смеются.
— Да, — отвечаю я.
— И ты уже исписал много пергамента?
— Часть, — отвечаю я и быстро добавляю:— Я могу и сам изготовить пергамент, если у меня будут телячьи или овечьи шкуры и известняк.
— Почему ты никогда не говорил мне, что владеешь и этим искусством? — резко спрашивает она. — Неужели ты не понимаешь, что я бы никогда не стала покупать дорогой пергамент, если бы знала, что один из моих рабов может сам изготовить его!
— Но до вчерашнего дня я не знал, что вам нужен пергамент, королева.
— Ты прав. — Она погружается в молчание, а затем спрашивает:— А что ты писал сегодня ночью?
— Ничего важного.
— Я хочу прочесть написанное тобой.
Это для меня неожиданно. Я не думал, что она умеет читать. Когда она просила меня показать письма и счета, я думал, что королева хочет посмотреть на латинские буквы и цифры. Как же я был глуп! Она христианка от рождения и была замужем за двумя христианскими конунгами. Конечно же, кто-то из священников научил ее писать. Но особенно хорошо читать она вряд ли умеет.
— Боюсь, у меня неразборчивый почерк, — писать было очень неудобно.
— В таком случае ты мне поможешь. Ты принес с собой этот пергамент?
— Да, высокочтимая госпожа.
Я неохотно достаю кусок кожи, который лежит в самом низу стопки пергаментов.
Она решительно берет его. Я знаю, что она имеет на это полное право. И тем не менее чувствую бессильную ярость — хоть и не помню, когда последний раз по-настоящему сердился.
Она медленно читает. Морщинка между бровями говорит о напряжении. Я писал очень неразборчиво и с сокращениями, так что мне часто приходится ей помогать.
Закончив чтение, она долго сидит в молчании. И серьезно смотрит на меня.
— Кефсе, — говорит она. — Пиши, что хочешь, но соблюдай рамки приличий. Я очень хочу читать, что ты пишешь, но не буду заставлять тебя давать мне твои записи.
Я чувствую облегчение и благодарность. И еще удивление. Когда я хочу встать на колени в знак благодарности, королева останавливает меня.