Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Жертвы - Буало-Нарсежак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Нет, — говорил Жаллю, — я ничего не получил… Верно, придет со следующей почтой… Когда пожелаете… Я так и думал, что она долго не протянет, бедняжка. Лейкемия в ее возрасте… Все же постарайтесь не переутомляться… У нас все в порядке… Да… Переговоры? Как всегда, немного затянулись, но все уладится.

Тем временем я прилежно набивал табаком трубку, делая вид, будто настолько поглощен этим занятием, что не замечаю своей нескромности.

— Да, у меня хороший помощник… Спасибо, это очень любезно, но у нас все есть… Погодите, я сейчас у него спрошу.

Жаллю обернулся и подозвал меня. Я сперва сделал вид, что не слышу, потом подошел к нему не торопясь, все так же занятый своей трубкой.

— Мсье Брюлен, жена спрашивает, что вам привезти из Парижа?

Он чуть было не захватил меня врасплох. Радость оглушила меня, как удар кулака, и жаркая волна залила мне лицо, будто хлынувшая из раны кровь. Надо было ответить хоть что-нибудь, не раздумывая.

— Ручку, — сказал я. — Моя что-то барахлит.

Мне даже не пришло в голову его поблагодарить. Я перестал прислушиваться к разговору. Она меня любит по-прежнему. Скоро мы увидимся. Значит, тогда, в Орли, она не улетела с нами, потому что, как и сказал Жаллю, ее старая тетка умирала от лейкемии, а вовсе не потому, что она в последнюю минуту передумала, не захотела ехать со мной. Выходит, мои опасения были напрасны? Я уже ни в чем не был уверен. У меня так тряслись руки, что я прекратил раскуривать трубку, поднялся к себе и бросился на свою узкую, как в казарме или дортуаре лицея, кровать, еще пахнущую краской.

Ману! Как я мог поверить, будто она не захотела ехать! Я только сам все испортил, выдергивая из памяти отдельные слова, выражения, паузы в разговоре, которые, если их сопоставить, могли навести на мысль о какой-то измене. Что за нелепая страсть истолковывать, «переводить» чужие помыслы?

«Все-то тебе надо понять!» — упрекала меня иной раз Ману, когда я, обхватив ладонями ее лицо, вглядывался в него и шептал: «Кто ты?» Этот вопрос я задавал себе без конца. Конечно, я видел, что в ней есть что-то детское. Но Ману была также присуща какая-то тайна, выходившая за пределы обычной для женщины загадочности.

Как это объяснить? Как только за ней закрывалась дверь, я уже ни в чем не мог быть уверен. Ману превращалась в отвлеченную идею, в нечто абстрактное. Первое время — примерно недели три — я даже не знал, ни как ее зовут, ни где она живет. Я был у нее дома только один раз, уже под конец. Отдаваясь мне, Ману не раскрывала своих тайн. Да я почти и не задавал вопросов. Слишком я был очарован, слишком влюблен. Мне было довольно ее присутствия. Лишь бы я мог держать ее в своих объятиях — только это и было для меня подлинным. Я не желал знать ни о ее привязанностях, ни о ее прошлом, ни о любовных связях. Ману принадлежала мне одному. Я сам ее выдумал. К тому же она была моей находкой, моим открытием — и ничто не могло сравниться с этим счастьем. Слова, которые она произносила перед уходом — а наши расставания всегда были мучительными, — переворачивали мне душу: «Ну вот, теперь снова мертвая полоса!»

Да, она тысячу раз была права! И впрямь, всякий раз для меня наступала мертвая полоса — ограниченное стрелками часов прозябание, когда любое занятие превращалось в тяжкий труд, в неприятную обязанность: работа, отдых, еда и даже сон. Я весь был во власти воспоминаний и ожидания, которое вскоре становилось тревожным, потому что всякий раз, когда мы расставались на короткое время, мне мерещилось, что мы расстаемся навсегда, что само наше знакомство было хрупким и ненадежным и однажды Ману, возможно, не вернется вообще; и тогда для нас обоих наступит мертвая полоса — вечность без любви. Никогда раньше мне не доводилось испытывать ничего подобного. У меня и до Ману были любовные приключения — иной раз веселые, иной раз грустные, но всегда несерьезные. Лишь с Ману познал я тоску и страдание. Она появилась в своем длинном меховом манто, будто окутанная дымкой, и даже лицо у нее было продолговатым, бледным и выглядело страдальчески из-за слишком темных глаз и тонкого слоя косметики, покрывавшего его хрупкой, как раковина, маской. Казалось, она возникла из зимы, из одиночества, из какого-то неведомого мне края, где женщины похожи на вдов. В своей страсти мы нередко доходили до исступления — как раз потому, я думаю, что в ней мы искали забвения от тайного страха. Мы догадывались, что нам не стоит заглядывать в будущее. А ровно в шесть Ману исчезала. Удержать ее дольше было невозможно. Лишь один раз я попытался. Но она выглядела такой несчастной, испуганной, смотрела с такой мольбой, что я сам помог ей одеться и поскорее выпроводил… Ночь благодатна для любовников — но в нашем распоряжении были только куски дня, обрывки утра, лоскутья вечера. Она сама мне звонила. Она знала до мелочей мой ежедневный распорядок и где меня можно застать в любую минуту; я же, если бы со мной произошел несчастный случай, окажись я в смертельной опасности, не знал бы даже куда обратиться, чтобы предупредить ее. Мне было бы не так тяжело, если бы мы заранее договаривались о встрече. Но стоило мне спросить: «Так, значит, до завтра?» — как она грустно улыбалась, прикладывая палец к моим, губам:

— Я позвоню тебе… Обещаю.

И снова мною овладевали печаль и неуверенность. Иногда, повалившись на постель, где я только что был так счастлив, я искал там запах ее духов, аромат ее тела; мои глаза под сомкнутыми веками наполнялись слезами. Сколько часов пройдет до следующего телефонного звонка? И все это время надо будет обедать, спать, умываться, бриться, ходить на службу… Позвонит она мне в издательство? Или, может, не позвонит вовсе? А потом звонок, дрожа на лету, стрелой вонзался в мою плоть — и я на ощупь, как слепой, искал трубку:

— Алло! Это ты?

Я ощущал ее дыхание в себе самом: она была такой близкой и в то же время бесплотной, как душа. Она назначала время быстро, тихим голосом, будто опасаясь слежки, и никогда после короткой паузы не забывала добавить: «Я люблю тебя». От этих ее слов у меня всякий раз обрывалось сердце. На таком расстоянии это были лишь тени слов, но они чудесным образом доносили ее тепло, ее жизнь, вечно ускользающую реальность Ману, как будто на виске, там, куда она поцеловала меня в первый раз, оставался незримый след ее губ.

И я снова начинал для нее очередное послание. Да, я писал ей все, что приходило мне в голову: любовный бред, пылкие признания, силясь обмануть ожидание. Я хватал любой листок: фирменные бланки издательства, жуткую почтовую бумагу в бистро, а то и счет, и жгучие слова, переполнявшие мое сердце и голову, изливались, как шампанское из открытой бутылки. Словесная пена вырывалась из меня столь стремительно, что рука еле поспевала за ней. Кто-нибудь входил в комнату, и я поспешно, будто застигнутый врасплох школяр, запихивал свою писанину в конверт, указывал номер ее почтового ящика — ведь я не знал, где она живет, не знал даже номера ее телефона. А когда она наконец мне его дала, то запретила звонить, так она боялась малейшей оплошности, которая могла бы ее выдать.

Это была безумная жизнь. Мы нигде не бывали вместе. Ману постоянно опасалась, что ее узнают. Она заставляла меня запирать дверь и, спрятавшись за занавеской, наблюдала за улицей. Зато она чувствовала себя как дома в моей старой квартире и вскоре преобразила ее. Смеясь, мы переставили всю мебель, и комнаты, по которым некогда блуждала высокоученая тень моего отца, обрели то, что Ману именовала «интерьером». По ее указаниям я покупал ковры, безделушки, лампы — много небольших светильников, потому что она расцветала, лишь когда шторы были опущены. Но стоило нам зажечь повсюду свет, как мы, чтобы утолить свою тоску по совместной жизни, устраивали маленькие семейные обеды, даже если оба недавно поели.

— Вот видишь, — начинал я, — как было бы хорошо…

— Молчи, Пьер, милый… Ты только делаешь мне больно…

И с минуту мы старались не смотреть друг на друга. Эта игра в счастье казалась мне такой жестокой, что однажды я не сдержался:

— Ману, ну разведись же ты, наконец… Ради Бога, что мешает тебе развестись?

— Подумай хорошенько, прежде чем говорить, Пьер, — сказала она.

Это была наша первая стычка. Так я впервые осознал, что Ману — не только та нежная, чувствительная, утонченная женщина, которую я боготворил. Была и другая Ману — вспыльчивая, упрямая, и она легко могла стать моим врагом. Я побоялся настаивать. Ману обвила руками мою шею, покусывая меня за ухо… Мы расстались полностью примиренными. На другой день я принес целый ящичек с длинными и тонкими американскими сигаретами, от которых она была без ума. Меня всегда трогала ее манера выражать свою радость. Казалось, у нее перехватывало дыхание. Она молитвенно складывала руки. Надо было сказать ей:

— Возьми же… Это тебе!

Она отвечала шепотом, как будто от волнения ей трудно было говорить:

— Пьер! Милый мой муж!

Но и это было лишь частью игры. Так же как ее планы на будущее. С какой-то бессознательной жестокостью она часто говорила о нашем будущем:

— Если книга будет иметь успех и я заработаю много денег, знаешь, чего бы мне хотелось? Поехать за границу вдвоем с тобой… Путешествовать… Мы могли бы пожить в Лондоне…

Ману забывала, что не хотела разводиться. Она курила, полуприкрыв глаза, поджав ноги, и, возможно, в мечтах уже писала вторую книгу. Я смотрел не нее, затаив дыхание, боясь нарушить очарование.

— Вечерний Лондон — это чудо! Мы будем гулять, прижавшись друг к другу, укрывшись под одним зонтиком… никто нас там не знает… Пошли бы вместе в театр…

Сквозь табачный дым ей уже виделся лондонский дождь. Было так тихо, что хотелось закричать. Я боялся пошевелиться, весь истерзанный, однако уже готовый поверить. Но стоило мне спросить:

— Ману… Неужели это правда? — и она откидывалась на спинку, ища мою руку.

— Иди ко мне, Пьер!.. Иди скорее…

Вдали, за стенами крепости, слышался шум водопада. Вентилятор жужжал, как майский жук. Как же живут здесь все остальные? У многих семьи в Кабуле. В основном это люди без проблем и, вероятно, без желаний. Они зарабатывают деньги, строя для себя изо дня в день будущее мелких рантье, о котором стараются не говорить. Какое же будущее ожидает меня? На самом-то деле у меня нет будущего, как у человека, потерявшего свою тень. Будущее у меня отняла Ману. Возвращаюсь к этому все время, так как здесь кроется подлинная причина моего несчастья. Ману, когда она не мечтала, иной раз задавала очень точные вопросы.

Много ли денег приносит автору изданная книга? А если ее переведут на другие языки? А если захотят экранизировать? Я не решался сказать, что ей следует запастись терпением, что ее талант еще не окреп. Мои уклончивые ответы вызывали у нее глухое раздражение, как будто ее успех зависел лишь от меня. Но она меня ни в чем не упрекала. Просто вдруг становилась рассеянной, словно подсчитывала, вернее — прикидывала… уж не знаю что. В такие минуты она жила в ином измерении, где мне не было места, и я жестоко страдал от того, что она не допускала меня в свой мир. Что за планы обдумывала она, оставляя меня в плену у безрадостного настоящего, где наше счастье было таким непрочным? Но подобные мысли пробегали легкой тенью, и руки Ману, обвиваясь вокруг моей шеи, прогоняли любые сомнения. И все же…

И все же моя печаль понемногу обретала очертания. Хотя даже себе я не мог бы объяснить, в чем тут дело. Прошло немало времени, прежде чем я понял, что Ману не предпочитала меня всему. Это слово пришло мне в голову лишь здесь, на плотине, в тот день, когда, заключенный, как в тюрьму, в свою бетонную камеру, скрестив руки на затылке, я пытался укрыться в прошлом. Нет, Ману не предпочитала меня всему. Она не ставила меня превыше всего, тогда как для меня в ней заключался целый мир. Она была в нем природой, Богом и звездами. И именно это слово помогло мне рассеять мрак. Взять, например, нетерпение Ману, когда я говорил, что договор с ней еще не подписан.

— Ведь ты мне веришь? — твердил я ей. — Это дело решенное. Но у фирмы есть свои традиции. Не принято торопить главного…

Ману слушала, уставившись поверх моего плеча на что-то у меня за спиной, и я ненавидел этот ее устремленный вдаль, не замечающий меня взор.

— Может, тебе нужны деньги?

Я сам испугался, задав ей этот вопрос. Наверняка Ману рассердится. Но, втайне от самого себя, я почти желал поругаться с ней по-настоящему, чтобы выманить наружу все задние мысли и передавить их, как вредных насекомых. В ту же секунду я понял, что попал в точку, и, не удержавшись, заметил:

— Неужели тебе нужны деньги? Иначе говоря, ты богата, живешь куда лучше, чем я, привыкла к роскоши, которую я не смог бы тебе дать, и все-таки нуждаешься в деньгах!

Вопрос звучал оскорбительно, но она не обиделась. Напротив, она наконец устремила на меня взгляд, который по временам становился блуждающим, как у очень близоруких людей.

— Да, — сказала она, — ты все понимаешь. Ты не такой, как все.

Этого было достаточно, чтобы я совсем потерял голову. Значит, она во мне нуждается! Я был вне себя от радости.

— Хочешь, я дам тебе денег в счет задатка? Ману, любимая, это же так просто! Ты только скажи…

Я выписал ей чек. Она взяла его.

— Я скоро верну тебе все сполна, Пьер.

Тут же она поняла, что причинила мне боль, и попыталась загладить неловкость:

— Я объясню тебе… Верь мне, милый… Если бы ты только знал, как трудно мне живется…

Слишком поздно. Холодные слова, оттолкнувшие меня, были произнесены. Разумеется, после я нашел ей тысячу оправданий. Помнится, я даже сочинил бесконечное письмо, прося у Ману прощения за свою обидчивость. И я искренне считал себя виноватым. Целых три дня Ману не давала о себе знать. На третий день я сходил с ума от тоски. А потом зазвонил телефон. И Ману вернулась. Любовь была сладостной, как никогда раньше. И я даже не заметил, что Ману забыла извиниться. А когда я это осознал, то прогнал подобные мысли с негодованием, удивившим меня самого. Как будто Ману нуждалась в извинениях! Ей и без того нелегко живется с мужем, который наверняка следит на нею, проверяет все расходы… Я представлял себе жизнь Ману, расцвечивая ее всеми подробностями, которые подсказывало мне воображение, и моя любовь к ней становилась от этого еще сильнее. Сочинять истории — ведь в этом и состоит мое ремесло! Но муж Ману, о котором я обычно старался не думать, понемногу становился между нами. Мне захотелось побольше о нем узнать, раз уж из-за него она вела себя так странно. Я принялся расспрашивать Ману, заранее трепеща от страха. Но Ману сразу же поддалась, и я понял (по крайней мере, мне так показалось), что моя сдержанность была неуместной и Ману даже нравилось, когда на нее давили. Внезапно решившись мне довериться, она рассказала обо всем, начиная со своего имени. Уже давно Жаллю не считается с ней, для него, кроме работы, ничего не существует. Он много зарабатывает, но живет в вечном страхе перед будущим.

— А как же твои туалеты?.. Драгоценности?

Ах, в том-то все и дело! Это связано с его положением в обществе. Жаллю богат и должен вести себя соответственно. Жена для него была лишь дорогой вещью, которую ему нравилось выставлять напоказ. Зато он проверял даже самые незначительные расходы, выискивал в счетах ошибки, сам делал заказы у поставщиков, глаз не спускал со служанки, пятнадцатилетней девчонки, которую им прислали из Оверни по его просьбе, потому что так было дешевле. Карманных денег у Ману было в обрез, и частенько ей приходилось ездить на метро.

— Ты понимаешь, Пьер…

Да, я полагал, что понимаю, и гордился, что мои догадки оказались так близки к истине. И я предпринял новую попытку:

— Но почему ты от него не уходишь?

Вырвать у нее объяснение было невозможно. Сразу же между нами возникла стена. Она смотрела на часы: оказалось вдруг, что ей срочно нужно уйти. А я часами обдумывал то, что мне удалось узнать. Что же удерживало ее рядом с этим человеком? Она страдала. Не меньше, чем я. В этом я был уверен. Но вместе мы нашли бы выход. В конце концов, я понимал, что, в сущности, она мне так ничего и не сказала.

Я отыскал фамилию Жаллю в «Who’s Who in French».[5]

«Жаллю Рене, инженер. Родился 25 марта 1918 г. в Пемполе… Женился 16 февраля 1957 г. на мадемуазель Клер Лами… Окончил лицей в Ренне, Центральную школу гражданских инженеров в Париже. Изобрел и построил первые тонкостенные плотины в Сантереме, Санго, Панджхарпуре. Кавалер ордена Почетного легиона… Адрес: 31-бис, улица Ферм, Нейи-сюр-Сен».

Этого мне показалось мало. Я принялся расспрашивать всех встречных и поперечных. «Рене Жаллю? Погодите-ка… Кажется, я что-то слышал…» Но толком никто о нем ничего не знал, пока однажды англичанин, написавший замечательную книгу о «белом угле»,[6] не поведал мне:

— Жаллю, говорите? Как же, знаю. Человек известный. Работал на американские фирмы. Говорят, в своей области он мнит себя кем-то вроде Ле Корбюзье.[7]

Инженер из министерства водного и лесного хозяйства рассказал мне как-то за коктейлем:

— У него был свой звездный час. Но в Европе его техника не имела успеха. Не хочется углубляться в детали. Знаете, в этом деле, как и в одежде, приходится следовать моде. Сейчас строятся в основном тяжелые плотины из предварительно напряженного бетона. Может, Жаллю отстал от времени, а может, наоборот, он предвестник будущего.

И он добавил, посмеиваясь:

— По крайней мере, сам он считает себя гением. Это уж я знаю точно.

Я внес поправки в свою историю: нет, Ману — для меня у нее никогда не будет другого имени — не была с ним несчастна. Она им восхищалась. Она все еще любила его. И я снова занялся самоистязанием. Я приписывал Ману нравственные муки, угрызения совести. А иной раз — и низменные побуждения: я устраивал ее как любовник; она скучала, я помогал ей рассеяться. Но всего важнее для нее было ее положение в обществе. Кто я такой в ее глазах? Писатель, у которого еще нет имени, не имеющий даже достаточного веса, чтобы выбить для нее контракт. Нет, наши отношения не стали враждебными. Но даже наше молчание было теперь иным, нежели раньше. Мы поглядывали друг на друга украдкой. Мы поклялись всегда и все говорить друг другу — и уже лгали. Или, по крайней мере, скрывали свои переживания. И мы никак не могли утолить свою страсть…

…Я поднялся с постели, чтобы напиться. Было три часа дня. Мне следовало заняться работой, подготовить для Жаллю краткую запись тех переговоров, которые он провел вчера и позавчера с представителем короля. Однако я совсем забыл уточнить, каковы были мои обязанности при Жаллю. Я был его переводчиком. Хитрец Жаллю сообразил, что его компании будет куда легче договориться о строительстве новой плотины под Ландахаром, обращаясь непосредственно к министрам, ведающим этим проектом. Его конкуренты пожелали говорить только по-английски. Благодаря моему участию, Жаллю вел переговоры на дари и уже добился определенного преимущества. Теперь он мог быть почти уверен, что заказ достанется ему. Однако я подчинялся не Жаллю, а своему издательскому начальству, «одолжившему» меня инженеру на три месяца, в течение которых я должен был написать книгу об Афганистане. Это предоставляло мне свободу действий: я мог поехать куда хотел, к тому же Жаллю приходилось обращаться со мной как с гостем, а не как со своим подчиненным. Каждый вечер я вручал ему свои записи, относящиеся к утренним переговорам; работа несложная, и я мог бы закончить ее за час, но предпочитал возиться с этим подолгу, стараясь внушить Жаллю, как я ему необходим. Зато работа над книгой совсем не продвигалась. Для этого я слишком скучал. К тому же постоянное присутствие Жаллю лишало меня всякого вдохновения. Сколько мне уже пришлось из-за него выстрадать! Каждое вырванное у Ману полупризнание заставляло меня крепко зажмуривать глаза и переводить дыхание. Случалось, она рассказывала и о том, о чем я ее не спрашивал; к примеру, что книгу она писала украдкой, так как ее герои были почти теми же, что в жизни: он — это был Жаллю, а она — Ману. И тогда, стоило ей уйти, как я хватался за рукопись и с болью перечитывал некоторые места. Она любила Жаллю так же сильно, как меня… Неужели так же? Я доходил до того, что обдумывал каждое слово… Некоторые описания жестоко ранили меня… иные детали были просто убийственными. Когда же, вконец обессиленный, я приходил в себя после долгих приступов отчаяния, то упрямо твердил, расхаживая по комнате: «С этим давно покончено. Это уже не в счет. Он стал для нее чужим». Я пытался представить, как он выглядит, примерял к нему множество лиц. А Жаллю оказался тем сухим, молчаливым человеком, с которым я обедал и завтракал, и выглядел абсолютно неспособным любить кого бы то ни было. Он мог только внушать страх. Без устали я изучал его губы, нос, лоб, его морщины, его руки… Каждая частица его тела казалась мне неведомым словом, смысл которого знала одна Ману. Но не на него, а на нее я затаил за это обиду. В Париже я постарался затянуть подписание контракта. Человек меня зачаровывал, зато книга выводила из себя. По собственному опыту я знал, к каким именно воспоминаниям обращалась Ману, чтобы написать самые удачные места, самые сильные, самые выразительные. В подобные минуты она заранее изменяла тому, кого ей суждено было полюбить. И тем самым причиняла мне обиду.

…Вода в бурдюке из козьей шкуры оказалась тепловатой и отдавала дегтем. Меня позабавила мысль, что за этой стеной скрывались миллионы тонн воды, а мы, словно караванщики, пили воду из бурдюков. Но плотина — это завод, а не гостиница. Я вышел на террасу. Там были Жаллю и Блеш. Я тут же понял, что между ними снова произошла стычка. Блеш покраснел как рак, только на висках и вокруг лба виднелась белая полоса от шлема.

— Уж я найду на вас управу! — кричал он. — И прежде всего пошлю докладную…

Жаллю стоял спиной ко мне. Он казался спокойным, но я заметил, как он комкал в руках письмо. Я сразу узнал бумагу, на которой оно было написано: голубая, как и в том письме, которое Ману приложила к своей рукописи.

— Если и был допущен брак, — продолжала Блеш, — то я тут ни при чем.

— Убирайтесь! — бросил ему Жаллю.

Письмо у него в руках превратилось в бесформенный ком. Блеш замолчал. У него дрожали губы. Он взглянул на меня, и я понял, что ему страшно. В глубине души он готов был сдаться.

— Убирайтесь! — очень тихо повторил Жаллю.

И Блеш как-то сразу сник. Он весил на двадцать килограммов больше, чем Жаллю. Мышцы узлами вздувались у него на руках. Но по глазам было видно, что он струсил. Он вышел, пожав плечами, бросив через плечо:

— Вы еще обо мне услышите.

— Дурак, — пробормотал Жаллю, не двинувшись с места.

Он подождал, пока Блеш скрылся в коридоре, ведущем к генераторам. Руки у него за спиной по-прежнему терзали письмо. Он подошел к перилам и тут наконец заметил меня.

— А, так вы были здесь, мсье Брюлен? Прошу прощения, но этот кретин вывел меня из себя.

Я протянул ему сигареты. Тут только он обнаружил у себя в руках что-то бесформенное и нахмурил брови. Его лицо пошло белыми пятнами, губы посерели.

— Завтра он уедет, — сказал Жаллю.

Машинально он попытался разгладить скомканное письмо, потом опомнился и швырнул его через перила.

— Мне даже некогда было прочесть письмо от жены… Докладную он пошлет!

Я перегнулся через перила. Пришедшее с двухчасовой почтой письмо Ману унесло ветром. Как Ману обращалась в нем к мужу: «Мой родной», «Дорогой Рене», «Милый»?.. Внизу вода билась о камни, выбрасывая на скалы пену, похожую на слюну, из которой ветер выдувал гирлянды пузырей. «Целую тебя», «Люблю»?.. Жаллю жевал кончик сигареты. Руки у него все еще конвульсивно сжимались и разжимались.

— Завидую вам, — вдруг сказал он. — Вы путешествуете ради собственного удовольствия, ни забот, ни хлопот. А на мне — все это!

«Это» означало стену позади нас, вздымающуюся вверх до самого раскаленного добела неба. Он взял себя в руки и сухо произнес:

— Инцидент исчерпан. Жду вас к пяти, мсье Брюлен.

Там, в Париже, Ману собирала чемоданы…

Чуть больше часа я проработал с Жаллю в кабинете, предоставленном ему главным инженером. Нам бы следовало поселиться в Кабуле, но Жаллю предпочел устроиться на плотине. Здесь он чувствовал себя как дома. Обычно он работал быстро и четко, ко мне обращался чуть свысока, с легкой иронией. Но в тот день он слушал меня вполуха, чертя в блокноте какие-то фигурки. Вероятно, думал о Ману, которая должна была приехать через несколько дней. Я замолчал. Я тоже думал о Ману. Теперь, по прошествии времени, оказавшись вдали от нее, я начинал понимать, что она любила меня вопреки чему-то, о чем не решалась сказать… У Ману была какая-то тайна. Иначе просто быть не могло, раз уж она после трех месяцев безумной любви постаралась понемногу отдалиться от меня. Сперва она стала уходить от меня пораньше. О, совсем чуть-чуть, но все-таки достаточно, чтобы я насторожился. Однажды вечером я увидел в зеркале, как она, обвив мою шею руками, украдкой смотрит на часы. Она была со мной нежна, как никогда раньше. Это значило, что ее мучила совесть. Когда она уходила, я подолгу писал ей письма. «Ману, уж если и случится так, что ты меня разлюбишь, ты ведь скажешь мне, правда? Вспомни, что мы обещали доверять друг другу всегда и во всем, что бы ни стряслось. Нанеси удар сразу. В любви я не признаю эвтаназии…[8]» На следующий день она прислала ответ на своей голубой бумаге, пахнущей вербеной: «Глупый, ты же знаешь, я твоя. И не терзай меня больше, прошу тебя. Так ты скорее меня потеряешь. Люблю тебя».

Я не забыл это краткое, как телеграмма, послание, в котором любовь так удачно сочеталась с угрозой. Но зачем ей понадобилось мне угрожать? Дни напролет я обдумывал этот вопрос, так как от Ману всю неделю не было известий. Видно, она вздумала обуздать меня. Ни само это слово, ни то, что под ним подразумевалось, не могло меня отпугнуть. Для этого я слишком любил Ману. Но казалось, что я угадал верно. Она стремилась обеспечить себе мою покорность, если и не вполне сознательно и обдуманно, то, по крайней мере, весьма тонко и последовательно. Чего же она добивалась? Я начал к ней присматриваться, и это стало переломным моментом в наших отношениях. Прежде Ману была моей любовью, моей жизнью — я не отделял ее от себя. Теперь же я старался понять ее, как героиню романа. Пытался определить, где проходят ее оборонительные рубежи, нащупать центры ее притяжения.

И наконец-то поверил, что она такая же, как и другие женщины. Я больше не боялся задавать ей вопросы, но делал это с безразличным видом, как будто она уже утратила свою способность причинять мне страдания. Так, например, я говорил ей, словно в шутку:

— В сущности, ты ведь любишь мужа.

— Пожалуйста, Пьер, не надо.

— Меня бы это не удивило. Ты восхищалась им, и я уверен, что и сейчас он тебе не безразличен. Но это так естественно, Ману, любимая. Знаешь, я тебя прекрасно понимаю…

И я склонился над ней, пытаясь уловить хотя бы тень согласия у нее на лице. Это нанесло бы мне жестокий удар; но она всякий раз отворачивалась или закрывала глаза.



Поделиться книгой:

На главную
Назад