К читателю
АТЛАНТЫ
Доктор закрывал свою огромную дорожную сумку из кожи, бормоча себе в бороду какие-то слова вежливости и сочувствия. По той натянутости, которая слышалась в его голосе, по суетливости, с которой он прощался, чувствовалось, как тяжело ему было произнести приговор и как его изводило собственное бессилие, невозможность хоть чем-то помочь. Ребенок «отходил», выражаясь меланхолическим языком провинции, это был только вопрос времени — часов, а может, даже и минут. Он дышал прерывисто, и зеркало, которое подносили к его рту, запотевало едва заметно. Это все из-за проклятой прививки и грязной иглы! Словом, ребенок умирал, лежа в темной комнате, мучимый лихорадкой и какой-то, тогда еще неизлечимой, неизвестной болезнью. Вокруг него эти лица, лица старательно вздыхавших соседей и соседок, теперь уже позабытые, а снаружи, над ветхой кровлей, за растрепанными бурной ночью стропилами, бушевали великие хоры природы, грохот которых утихал лишь с зарей. Он больше не чувствовал боли. Он не слышал теперь ничего, кроме этого воя и свиста, доносящихся с небес. Его детская душа уже начала блуждать по округе, среди прозрачных и колючих кустов.
Потом ребенок закрыл глаза. Соседи решили, что он перестал дышать, и один из них сказал:
— Все!
Но какая-то полная женщина закричала, словно разъяренный или раненый зверь, вытащила его из влажных простынок, взяла на руки, прижала к груди, словно хотела укрыть своим огромным телом, сообщить ему тепло своей крови, биение собственных артерий. Это было безумие! Но никто не смел помешать ей: все было кончено, и этот ребенок был ее сыном. От каких варварских верований, от какой неукротимой и нежной магии прошедших веков родился этот отчаянный жест? Женщина и сама этого не знала, но ее тепло согрело остывающее тело, ее воля оживила обессилевшее сердце, грудь ребенка вдруг поднялась, и его огромные, неподвижные глаза снова открылись…
Он не увидел ни черной шерстяной ткани, в которую упирался лбом, ни лампы, ни круга удивленных лиц. Он увидел море, оно поднималось из самой дали неведомого горизонта. Он увидел бегущие валы, гонимые ветром, обрушивающиеся и рассыпающиеся водопады, бесконечную равнину, словно белую пену, оттененную распаханными движущимися бороздами. Какой-то корабль несся под одним-единственным парусом, клонясь к воде. За кормой оставались дышащие огнем горы, город, погружающийся в бездну. Корабль приближался с головокружительной быстротой, уже были видны конская голова, украшающая нос, и металлические пластины, которыми были обшиты его борта. На корме в одиночестве стоял человек в шлеме и латах, неподвижный, словно статуя. Он, видно, был неподвластен силе страха. Наконец он прошелся по корме этого безумного судна, совсем близко, и ребенка потряс его пылающий взгляд.
…Таково мое первое воспоминание.
Как бы глубоко я ни погружался в ту темную пропасть, которая есть в душе всякого человека, я встречаю там этого неизвестного странника в шлеме и латах.
Много лет спустя, впервые оказавшись у моря, я увидел ту же странную картину. Из-за какой-то неисправности в машине мы приехали в гостиницу только под вечер. Тотчас же я побежал к берегу. Море оказалось огромным и темно-зеленым существом, оно лизало песок, оно пребывало в постоянном движении, простиралось до бесконечности, до самого края заходящего солнца. Опускающаяся ночь перекрашивала облака. Птицы, названий которых я не знал, проносились над гребнями волн, почти касаясь их, и кричали скрипучими голосами. Вечерний бриз шуршал в ветвях кустарника, который покрывал дюну, словно взъерошенная шевелюра. По какой-то причуде этого умирающего света горы, охваченные огнем, качнулись на краю горизонта. Кровли, крепостные стены и купола городских храмов сверкнули перед тем, как их затопила кипящая вода. Корабли с высокими форштевнями, украшенными лошадиными мордами, с корпусами, обшитыми красноватыми пластинами, растерянно метались, пытаясь спастись. Но и они исчезали один за другим, пропадали, как пропал город и огненные вершины. Мгновение спустя на поверхности моря остался лишь один корабль, спешивший к берегу и приближающийся очень быстро. На корме его стоял воин в латах и шлеме. Взгляд его был решителен и одновременно печален, непреклонен и, однако ж, исполнен мрачной необъяснимой тоски.
Потом, уже в лицее, раскрыв перевод Платона и впервые узнав это чудесное название «Атлантида», прочитав описание ее столицы и страшный рассказ о ее падении, в какой-то миг я ощутил, что забытое видение снова захлестнуло меня. Я увидел вместо черных букв, испестривших страницу, знаменитый город с Золотыми воротами, зажатый грохочущими и испускающими дым вершинами, тройное кольцо крепостных стен, каналы, порт, утыканный мачтами и изогнутыми форштевнями, набережные, застроенные складами и богатыми дворцами, заполненные грузчиками, моряками, солдатами, торговцами… Затем все это поглотила бездна, оставив на поверхности только бегущую флотилию, из которой спаслось лишь одно судно, уносящее единственного путника, облаченного в доспехи.
С тех пор всем стало понятно, что Атлантида почти никогда не ослабляла надо мной своих чар, занимая полностью мои мысли.
Мое стремление оживить незавершенную и смутную картину знанием истины было призвано поддержать вдохновение, всякий раз охватывавшее меня при этом видении, вновь и вновь возрождавшееся при виде моря. То, что было с самого начала лишь зыбким и неясным, стало для меня после прилежных штудий и внимательного изучения всего, что уже было написано об Атлантиде, достоверным. Не важно, что некоторые сочтут необходимым улыбнуться этому безапелляционному заявлению и недоуменно пожать плечами в ответ на столь решительно высказанное убеждение. Они принадлежат к той скудоумной породе людей, которая отказывалась поверить в существование Трои, «мифического» города, выдуманного слепым стариком Гомером, до тех пор, пока она не была открыта в точности такой, как он ее описывал. И зачем отрицать заранее существование Атлантиды, приписывая Платону заблуждения? В своем «Тимее» и «Критии» он ссылается на вполне серьезные источники: сохраненные саисскими жрецами архивы. Исчезновение документов ничего не опровергает.
Кроме того, множество соображений подтверждает его рассказ об Атлантиде, владычице мира, некогда погребенной волнами. У всех народов, во все века, в каждой священной книге ясно выражается тоска по утерянному раю, блаженной земле — большом острове, овеваемом теплыми ветрами Атлантики. Эти поэмы, сказания и описания, лиричные и печальные, суть ветви одного дерева, сплетенные, вьющиеся, повторяющиеся бесконечно и колеблемые все тем же дыханием вечности. И везде, в каждой душе, открытой впечатлениям, идея эта жила, становясь понемногу — ибо остров не был никем найден — Обителью Блаженных. В египетской Книге Мертвых она названа страной Нод. В античной мифологии — Эллизием, Огигией, Островами Удачи, Садом Гесперид (дочерей Ночи), где зреют золотые яблоки. Для кельтов она стала Островом Героев, Землей Юности, Страной Живых, Долиной Наслаждений, «самой красивой, как говорят, и самой плодородной» (Платон, рассказ Крития). Для валлийцев это остров Авалон, место, где растут все те же заколдованные яблоки и живет великий король Артур, получивший бессмертие. Для первых христиан это была Земля Обетованная, для ирландцев — Туле, Зеленые Острова Течений (Гольфстрим?), для ацтеков — Тула. Когда конкистадоры захватили императорский дворец инков, они увидели фруктовые деревья, выкованные из металла; на ветвях их висели яблоки из чистого золота — отголосок какой традиции?
Кроме того, всюду повествуется и о Потопе, о его причинах и последствиях. «И вот Зевс, бог богов, соблюдающий законы, хорошо умея усматривать то, о чем мы говорили, помыслил о славном роде (атлантах), впавшем в столь жалкую развращенность, и решил наложить на него кару, дабы он, отрезвев от беды, научился благообразию…» (Платон, рассказ Крития). Будь это Африка, Америка, Европа или Азия — память об ужасном катаклизме оставила свой отпечаток. И везде, после того как божественный гнев утихал, появление радуги и птицы, а иногда белого древа знаменовало искупление грехов.
Еще более странным представляется необъяснимое, но явное родство, существующее между ремеслами, обычаями, политическими системами, конфессиями, символикой и письменными свидетельствами доколумбовой Америки и жителей Евроафриканского континента. Пирамиды сооружались не только в Египте, Эфиопии и Армении, но и в Мексике, на Юкатане, в Сан-Сальвадоре и Гватемале. Ложный свод можно встретить и у этрусков, и в Мексике. Скарабей египетских фараонов используется и в мексиканских магических обрядах, причем в одной и той же манере. Египтяне, верившие в воскрешение плоти, мумифицировали умерших, чтобы их души, завершив свои блуждания в царстве теней, возвращались в свои земные обиталища. Народы доколумбовой Америки делали совершенно то же, с такой же целью, как, кстати, и гуанчи, последние потомки легендарных атлантов, в те времена, когда нормандец Жан Бетанкур бросил якорь у Канарских островов. Устройство почти всех государств древней Америки было теократическим, подобно тому, как власть египетских жрецов концентрировалась в фараоне, верховном жреце. И хорошо известна жестокость, с которой римляне истребляли друидов в Галльской войне; друиды были единственной сплоченной и грозной силой. Свастика, которая, развернув наоборот свои ветви, сделалась мрачным символом нацизма, встречается по обе стороны Атлантики, означая постепенное приобщение души к совершенству. Точно так же распространены и изображения солнца, словно отсвет Верховного Существа, дающего жизнь всему на земле, и змея, образ Земли, и голова Горгоны, олицетворяющие божественное всеведение.
В конце концов, логично предположить в определенный момент истории человечества существование некоего материка между Америкой и Евроафрикой или, по крайней мере, большого архипелага, который бы сделал возможными путешествия по безбрежному Океану, допустить возможность общего источника этого пучка цивилизаций. Быть может, в течение вот уже двадцати столетий наша интеллектуальная жизнь строится на фундаментальной ошибке, которую выражает поговорка «Ex Oriente lux»[1]. Факты говорят обратное — свет для нас исходит не с Востока. Ацтеки провозгласили учителем и искупителем Кецалькоатля (Дракона), явившегося из своего царства на острове Тула, к северо-востоку от Мексики, Современные гуарани почитают национальным героем и своим прародителем Тамандуара, единственного из «Города Искрящихся Крыш» оставшегося в живых. Вавилонский Ноэ тоже происходит с какого-то большого острова на Западе. Пеласги (первобытные греки) называли себя сыновьями морского бога Посейдона, основавшего государство атлантов. Что касается финикийцев, то они производят свое имя от «феникс» (красный), ибо в незапамятные времена кожа их, как и у индейцев, имела красноватый оттенок. В Бразилии были найдены надписи, напоминающие иероглифы египтян, письмена шумеров и финикийцев. Иероглифы Канарских гуанчей невероятно похожи на значки этрусского, древнеэгейского и рунического письмен. Ифе в Нигерии, священный город йоруба, свидетельствует о необычно высоком уровне цивилизации, просуществовавшей до XVII века, когда началась работорговля. Развалины, найденные в Родезии, отмечены той же необъяснимой законченностью и совершенством. Большинство обрядов йоруба восходят к ритуалам, совершавшимся прежде обитателями доколумбовой Америки. В Западной Африке некий британский майор был однажды свидетелем того, как целое племя, собравшись на берегу моря, встречало с почестями пирогу, в которой сидели двое туземцев, тела которых были выкрашены белой краской. Он поинтересовался, что означает эта странная церемония, и ему сообщили, что обряд этот установлен очень давно, в память явления белых вождей, давших племени законы и вершивших правосудие.
Примеры такого рода столь многочисленны, что могли бы занять целый том. Это воспоминания о высоких белых людях, которые являются со своего неведомого острова, чтобы учить народы искусствам и ремеслам, и исчезают, гонимые духами зла, как Дракон ацтеков.
Что же следует из всего сказанного, и прежде всего — из рассказа Платона, краеугольного камня веры в подлинность Атлантиды, и тысяч томов книг, которые он породил? То, что за 9600 лет до нашей эры существовал континент или, вернее, огромный архипелаг, грандиозная империя, столицей которой был Посейдонис. Она включала в себя нынешнюю Северную Африку (Ливия), простираясь до Египта, Европу до Тирренского моря (Этрурия), занимая западное побережье Англии, Франции и Испании (Пиренейский полуостров), часть Американского континента, главным образом, центральную и южную. Зона влияния империи, расширяемая торговыми колониями, как, например, впоследствии у финикийцев и карфагенян, распространялась и на Грецию (пеласги), и на западную, и, может быть, южную часть Африки. Географические очертания планеты были совершенно иными: Ла-Манша не существовало, Европу продлевала на запад та часть материка, которая теперь покрыта водой, Сахара была морем, а устья рек представляли из себя широкие лиманы.
В считанные дни Атлантида исчезла, погребенная страшным вулканическим взрывом и смытая огромной волной, вызванной, возможно, приближением к Земле кометы. Ее погружение в пучину — это была цепная реакция — повлекло за собой затопление части Европейского (вспомнить хотя бы бретонский город Ис!) и Африканского побережий, отделив Англию от Франции, сильно увеличив Средиземное море, превратив Сахару в пустыню и изменив очертания берегов Америки: мертвый город Тиауанако в Боливии, находящийся сейчас на высоте 3500 метров над уровнем моря, был когда-то портом. Несомненно, именно этот катаклизм получил в Библии наименование Всемирного Потопа.
Мог ли остаться в живых кто-нибудь из атлантов? Разве только те, кто успел добраться до своих кораблей, да и то, учитывая состояние моря после катастрофы, вряд ли многие из них смогли спастись. Могли выжить и те, что находились вдали от родных берегов, в колониях, которые пощадили стремительные воды, если только потом их не истребили восставшие аборигены. Вполне вероятно, что уцелели и небольшие племена, поселившиеся отдельно, как, например, баски, тоже пришедшие, если верить их легендам, с огромного острова в океане, или гуанчи, сохранившиеся каким-то чудом. И несмотря на тысячелетние миграции и смешанные браки, в чьих-нибудь жилах, может быть, бродят еще остатки крови атлантов!
От гордой же империи остались лишь вершины древних гор, разбросанные по бесконечным просторам океана: Азоры на севере, в центре — Мадейра и Канарские острова на юге, да нескончаемая тоска по утраченному Эдему в человеческих сердцах.
Долгое время рассказ Платона вызывал только скептические усмешки. Но в 1858 году в сотне километров к северу от Азор якорь судна, прокладывавшего подводный кабель между Англией и Соединенными Штатами, поднял на поверхность с глубины 3000 метров окаменевшие обломки базальта. Анализ этой породы свидетельствует о совсем недавнем (конечно, в сравнении с возрастом нашей планеты) континентальном разломе. Эти обломки составляют пока единственное «вещественное» доказательство истинности слов Платона. Но приближаются времена, когда акванавты, рыцари подводных ущелий, смогут опускаться и на такие глубины. Они отыщут наконец то, что осталось от города с Золотыми воротами, — руины, облепленные водорослями и населенные лишь обитателями морей. Они заставят человечество переосмыслить Историю. И тогда оно обретет вторую молодость, более того, веру в волю судеб.
Таково изложенное вкратце «атлантическое дело». Но обилие фактов, параллелей, выводов, оценок вряд ли позволило бы мне написать эту книгу, если бы однажды на одном из островов Канарского архипелага…
Это был один из тех дней, которые наверняка случались в жизни каждого человека, когда все надежды рушатся, когда мучит тайная печаль или старая обида, считавшаяся забытой, один из тех мрачных моментов, когда никчемность собственного существования и тщетность любых стараний предстают во всей горькой и отнимающей силы очевидности, когда приходится повторить вслед за принцем Гамлетом его известную альтернативу.
Мудрствуя подобным образом, я пробирался по извилистой горной тропе и скоро сбился с дороги. Сквозь клубы дыма, выходившего из скалы, среди буйной листвы я разглядел одинокий дом. Он возвышался на краю старого кратера, посреди террасы, засаженной лимонными и апельсиновыми деревьями.
«Последний сад Гесперид», — подумал я, окидывая взглядом окрестности. Солнце, нависающее над морем между рваными краями вершин, казалось мне каким-то металлическим морским ежом, осыпающим свои иголки в воды, похожие больше на жидкую ртуть. Этот белый свет придавал скалам, растениям и камням под ногами безжизненный и суровый вид. Собиралась гроза. Я вошел в дом, когда первые капли застучали по крыше. Старуха месила тесто для пирогов. У нее была светлая кожа, глаза зеленые и изменчивые, как море, и незабываемое юное лицо. Она жила одна среди этой вечной природы.
Хозяйка сказала мне, что спускаться в город слишком поздно, хотя гроза не будет продолжительной: ночь застигнет меня в дороге. Я вынужден был остаться. Она принесла ужин, а потом долго расспрашивала о том о сем. Узнав, что привело меня на остров, она замолчала и, несколько поколебавшись, с видимым усилием начала свой рассказ. Это была изложенная со многими подробностями чудесная история атланта Гальдара.
Незначительное это происшествие позволило мне наконец-то узнать имя таинственного человека в шлеме и доспехах, столь занимавшего мое воображение.
Она показала мне свои немногие богатства, скромное наследство стольких поколений, вынесенное в наш век, словно обломки великого кораблекрушения. Обожженная глиняная плитка, испещренная иероглифами, треугольные и квадратные печати, которые испанцы и завоеватели окрестили «пинтадерами» (они служили древним гуанчам для татуирования родовых знаков), и, наконец, кусочек блестящего металла, столь истертый, хрупкий и истонченный временем, что невозможно было определить, медь это или золото… с едва различимым изображением солнца в виде человеческой головы и туловища морского конька. Женщина сказала мне, что она происходит из племени гуанчей, далеких потомков Гальдара…
Вот и все. Быть может — хотелось бы надеяться, — пересказ этого дневника, в котором действительность и самые здравые рассуждения идут рука об руку с мечтами, с разрозненными мифами, где прошлое и будущее часто связаны неразрывно и где рассудок не всегда стремится опровергнуть доводы сердца, — может, этот пересказ окажется небесполезным.
Часть первая
1
Был конец летнего дня. Нод любил это время, когда город вспыхивает последним сиянием, неожиданным и мучительным блеском, перед тем как погрузиться в синюю тень, подобно сновидению.
Под вечер дня, целиком заполненного заботами, он никогда не забывал предоставить себе это мгновение отдыха и успокоения. Он не чувствовал себя уставшим от нескончаемых дел, часть из которых оказывалась бесплодной, или бремени своего высокого положения, которого он так страстно добивался; он приходил сюда поразмыслить. Его разум здесь черпал новую силу, здесь пробуждалась к жизни его гордость.
С этой террасы, самой высокой в императорском дворце, с мраморными плитами и стойками балюстрады, его взгляду открывалась вся столица, мозаика кровель, храмов, статуй и пирамид, концентрические каналы, заполненные кораблями, прибывавшими изо всех частей света, известных и неведомых, чтобы доставить запасы слоновой кости и амбры, золото и медь, дичь, рабов и велеречивых князьков, а за зубчатыми крепостными стенами — бескрайнее море. Когда он поворачивал голову, то видел широкую долину, усеянную деревенскими домиками и разбитую на квадраты нитями водопровода, простирающуюся до самых гор, над вершинами которых уже загорались первые ночные огни.
Но он, властитель этого огромного города, Атлантиды, соседних островов и бесчисленных земель, разбросанных по всему миру, приходил сюда не для того, чтобы упиваться своим могуществом. То, что его столица Посейдонис стала красивейшим из городов, не удивляло. Разве и сам он не величайший из императоров? Не ему ли усердно шлют ежегодную дань, не ему ли предназначены все эти дары и подношения, не перед ним ли заискивают люди, умоляя о заступничестве и поддержке?
Это был полный, широкоплечий мужчина пятидесяти лет, с огромными темными глазами, наполовину прикрытыми веками, и с локонами, закрывавшими его чело и опускавшимися назад, к украшенному ветвями затылку. Плотно сжатые влажные губы были почти не видны из-под черных, как и волосы, завитых кверху усов. Чрезмерно длинные брови доходили до узких висков. Неестественно матовой была кожа лица и рук, странно утонченных, маленьких, почти женских, точно их изваяли из мрамора. Он сидел на скамье со спинкой. Золото поблескивало на поясе, темно-синей тунике и туфлях с загнутыми носками. Он играл своими перстнями, разглядывая тысячи домов, окружавших его дворец и разделяемых каналами, заполненными теснящимися судами.
Город был погружен в теплый вечерний свет. Заходящее солнце осыпало золотой пылью фасады его домов и корпуса кораблей. Нод всегда ожидал этого короткого мига, когда крепость и дворцы наконец вспыхивали, мерцая в косых лучах, словно охваченные гигантским пожаром, за минуту до того, как ночь начинала расцвечивать своими звездами небесную твердь, светильниками — фасады домов, факелами — пути дозоров. Лишь в эти мгновения озарялись светом самые потаенные глубины его души, ибо разум его всегда был насторожен и гнал от себя эту бессмысленную радость, недостойную его положения. Но рассудок его — а вернее, тот политический демон, которого он носил внутри, — не позволял ему терять время, откликаясь игрой света и меланхолией сумерек. Он с точностью до каждого слова припоминал фразы, которыми обменялся или услышал в течение дня: слова послов и секретных агентов, уполномоченных от обществ, губернаторов провинций и иностранных князей. Из этих льстивых и угодливых речей он пытался извлечь неопределенную и сомнительную истину. Только иногда Нод позволял себе вздохнуть, ибо сдерживаемая злоба, презрение, укрываемое тщательной улыбкой, планы завоеваний и неутоленное желание мести бурлили в нем, словно низвергающийся в пучину водопад, и лишали душу покоя. Эти движения души, которые он ощущал столь остро, одновременно мучили и увлекали его. Таким был его способ, говорил он сам, сохранять то, что оставалось ему от молодости.
Он снова перевел свой тяжелый взгляд на улицы, одинаковые при свете огромного диска, и этот мирный вечерний свет наполнил его. В какой-то момент, то ли из желания позабавиться, то ли играя с самим собой, он позволил этому изнеможению, этой неге, которая была его слабостью или, может, его истинной человеческой сутью, обогнать свои мысли… Он жестко расхохотался над самим собой, приоткрыв безупречные зубы, матово светившиеся в наступавших сумерках. Осознание своего господства над собственными чувствами и мыслями наполнило его радостью. Его было достаточно, чтобы избавиться от тех немногих сомнений, которые он еще был способен испытывать: «Вот поэтому-то я и торжествую! Я был сильнее других, я предназначен для власти. Они должны были погибнуть или покориться; это закон природы». Эта мысль вдруг пронзила его и освободила от тех колебаний, которым он все-таки был подвержен.
Сзади послышались шаги. Появился чернокожий слуга, обнаженный до пояса и с бичом в руках, за ним следовал старик в митре, надвинутой на лоб. Нод даже не пошевелился. Его черты не выражали ни малейшего интереса к тому, что происходило рядом с ним. Он полностью доверял своему телохранителю.
— Оставь нас!
Нод соизволил наконец обратить внимание на того, кто склонился перед ним в почтительном поклоне:
— Подобает ли великому жрецу так благоговеть перед земным творением? Встань.
Его низкий голос был почти задушевен и не лишен очарования.
— Видимо, справедливо, — продолжил он, не меняя тона, — что земного в тебе столько же, а то и более, чем небесного. Но усаживайся, друг мой.
Пришедший поспешил повиноваться. Он единственный обладал правом, которое не мог бы и вообразить себе простой смертный: беспокоить императора, если это представлялось необходимым, в любое время дня или ночи, и неплохо использовал свое положение. Между тем то, что он должен был сообщить императору сегодня, беспокоило его; он склонился так, что его лицо, цветом напоминающее пергамент и усыпанное веснушками, едва не касалось узловатых коленей. Лысый, безбровый, он был похож на хищную птицу со своим крючковатым носом, бледными тонкими губами и тусклыми глазами, от которых, словно ручейки застывшей лавы от кратера, разбегались тонкие морщины.
— Говори, ты ведь за этим явился. Что случилось?
Это был лучший и искуснейший из тайных осведомителей императора, обязанный ему всем и доставлявший всегда самые верные сведения. Он не требовал для себя ничего, лишь наслаждался самой неуловимой для неопытного глаза ролью секретного агента. Нод выбрал человека, достойного той вершины пирамиды священнослужителей, на которую он его возвел в награду за таланты и старания. Это положило конец бесконечной, изнуряющей вражде между верховными жрецами и императором, Жрецы в Посейдонисе еще внушали суеверный трепет, к их мнению прислушивались, и император мог спокойно править, удерживая в руках все нити.
— Ну так что, мой любезный Энох? — спросил он, стараясь ободрить собеседника, но его темные глаза, глядевшие неприветливо, задержались на запыленном лице визитера.
— …Девы из храма Посейдона предвещают странные вещи. Они говорят, что разгневанные боги готовят нам кару.
— Они сошли с ума! Если они не перестанут, я найду способ их унять.
— Увы, великий, это не в твоей власти, ибо они посвятили себя Посейдону, нашему божественному отцу. Наши грехи искупаются их постами, умерщвлением плоти и молитвами.
— А твоими, старый плут? Это все?
— Нет, господин…
— Говори, не бойся. Какой-нибудь мятеж, тлеющий под пеплом? Или заговор против меня?
— Нет, господин. Еще одно пророчество, косвенно оно касается и тебя.
Нод расхохотался раскатисто и громко. Это был не тот радостный смех, которым смеются довольные жизнью люди, и даже не вызывающе презрительный хохот, это был скорее невыносимо тягостный крик, крик веселой ярости, обнаживший ряд жестоких волчьих зубов. Он резко выпрямился и с силой встряхнул костлявое плечо старика:
— Только не меня! Не твоего императора! Прибереги свои глупые шутки для кого-нибудь другого!
— Умоляю, господин, выслушай меня!
— Я ненавижу пророчества, этот темный язык прорицательниц из гротов и сумасшедших астрологов. Следить за судьбой не в нашей власти, старый дурак, к счастью, не в нашей! Звезды молчат. Мы стоим на Земле. Почему же, спросишь ты, я не знаю, а смеюсь. Я люблю реальное, прочное, осязаемое, настоящее и живое. Непонятное, то, что страшит меня, я сокрушаю или, если не в силах побороть, избегаю — ты прекрасно это знаешь!
— Да, господин. Речь идет о твоем сыне, достопочтимом принце Доримасе, во всем достойном твоего величия.
— О Доримасе?
— Дело весьма серьезное.
— Я отправил его с миссией за ливийские земли к пеласгам… С особым поручением, во главе разведывательной флотилии… Кто мог, кто посмел помешать мне, я тебя спрашиваю? Правда, я отправил его с мирными намерениями, я бы даже сказал, отдохнуть и развлечься. Но это поручение дает ему возможность повидать мир, поучиться искусству править — будущему ремеслу императора — и пополнить свои познания в науках. Я вырвал его из лап наших риторов, пока они не сделали из него болвана, а стараться им оставалось недолго.
— Самая почитаемая из Священных Дев, та, на которую Верховное Божество нисходит прежде всего, та, что пользуется Его возвышенной любовью, утверждает, что принц Доримас на пути в Посейдонис… Ей было открыто, что он сейчас в море, в одиночестве и печали, пронзающей всю его душу.
— Это что еще за нелепые россказни?
— Еще она говорит, что принц идет к Атлантиде на всех веслах и что это непредвиденное возвращение принесет большие перемены.
— Никогда мой сын не посмеет нарушить данного мне слова и никогда не решит вернуться раньше назначенного мною срока, а только выполнив возложенную на него миссию.
— Кто, кроме Вседержителя, знает это, господин?
— Довольно! Если Он и существует, думаю, что у него найдутся более серьезные заботы. Ведь, согласись, Он просто забавляется, нашептывая всякие сказки на ушко нашим Девам, которые, кстати, сгорают от нетерпения распроститься со своей девственностью. Ну, согласись же.
— Ваше величество, вы меня недооцениваете. Небеса столь же близки мне, сколько и грешная земля, а может быть, и более.
— О, лжец! Ты как птица, скачущая по ветвям дерева и собирающая там себе корм, а потом поднимающаяся к заоблачным высотам, но с набитым внизу брюхом.
— Ты, господин, стало быть, не веришь в Верховное Божество, подателя всякой жизни? Стало быть, мой владыка не верит ни во что?
— В себя верю! Да, да, в себя! Судьбы не существует на самом деле, ибо я ее создаю и леплю. Все эти дома, корабли я могу уничтожить одним кивком головы. Могу вычеркнуть из книги живых этих матросов, которые швартуются там и бегут по девкам. Могу разрушить этот дворец и снова возвести его в другом месте, даже на вершине наших гор, если мне придет это в голову. Могу покорить всю землю и подчинить себе все народы. Могу венчать рабов на царство и превращать королей в рабов. Я здесь господин. Где же твое Верховное Божество? Что оно делает? Отвечай! Мои руки покрыты кровью моих менее удачливых соперников, и тем не менее они чисты и незапятнанны! Их орошают слезы вдов и сирот, но они, однако, совершенно сухи! Меня не мучит ни совесть, говорю я тебе, ни страх, ни возвышенные мечтания. Я мог бы даже, если бы меня посетила такая фантазия, разогнать всю эту свору, которая убаюкивает людей несбыточными надеждами, своими маскарадами лишает мужчин мужества, искажает истину и иногда заставляет отступать даже меня, императора!
Энох подавил на своем лице гримасу, которую непосвященный вряд ли мог бы истолковать как улыбку. Он привык к этим всплескам красноречия, когда Нод, влекомый своим гением (которого в нем нельзя было не признать), ослаблял поводья, сдерживающие обычно его мрачное воображение, и давал ему волю. Он знал, какие чувства на самом деле питает к нему великий жрец, и был уверен в его умении молчать. Между ними иногда случались подобные сцены. Они были единственными знаками дружбы, которые Нод мог себе позволить выказать простому смертному.