Даже люди серьезные и непредубежденные иногда обращались ко мне с доброжелательным предупреждением: «У вас начальник штаба – социалист». – «Послушайте, да откуда вы взяли это, какие у вас данные?» – «Все говорят». Слово было произнесено и внесло отраву в жизнь. Затем началась безудержная клевета. Только много времени спустя я мог уяснить себе всю глубину той пропасти, которую рыли черные руки, между Романовским и армией.
Обвинения были неожиданны, бездоказательны, нелепы, всегда безличны и поэтому трудно опровержимы. «Мне недавно стало известным, – говорит генерал, непосредственно ведавший организационными вопросами, – что еще в 1918 году готовилось покушение на Ивана Павловича за то, что он якобы противодействовал формированию одной из Добровольческих дивизий… Ну можно ли это изобрести про начальника штаба, только и думающего о развитии мощи армии и больше всего о Добровольцах…» Один из друзей Романовского, бывший и оставшийся монархистом и правым, описывает ту «атмосферу интриг», которая охватила его осенью 1918 года, когда он приехал в Екатеринодар: «Многие учли мой приезд – человека, близкого к Ивану Павловичу, как могущего влиять на него, и стали внушать мне, что он злой гений Добровольческой армии, ненавистник гвардии, виновник гибели лучших офицеров под Ставрополем… С мыслью влиять через меня на Ивана Павловича, а следовательно, и на командующего армией, расстались не сразу. И месяца два моя скромная квартира не раз посещалась людьми, имевшими целью убедить меня, какой талантливый и глубоко государственный человек Кривошеин и т. д.… Посещения эти резко оборвались, как только убедились в несклонности моей к политической интриге»…
Психология общества, толпы, армии требует «героев», которым все прощается, и «виновников», к которым относятся беспощадно и несправедливо. Искусно направленная клевета выдвинула на роль «виновника» генерала Романовского. Этот «Барклай-де-Толли» добровольческого эпоса принял на свою голову всю ту злобу и раздражение, которые накапливались в атмосфере жестокой борьбы.
К несчастью, характер Ивана Павловича способствовал усилению неприязненных к нему отношений. Он высказывал прямолинейно и резко свои взгляды, не облекая их в принятые формы дипломатического лукавства. Вереницы бывших и ненужных людей являлись ко мне со всевозможными проектами и предложениями своих услуг; я не принимал их; мой отказ приходилось передавать Романовскому, который делал это сухо, не раз с мотивировкой хотя и справедливой, но обидной для просителей. Они уносили свою обиду и увеличивали число его врагов. Я помню, как однажды, после горячего спора о присоединении к армии одного отряда на полуавтономных началах, Иван Павлович за столом у меня в большом обществе обмолвился фразой: «К сожалению, к нам приходят люди с таким провинциальным самолюбием»… В начальнике отряда – человеке доблестном, но своенравном он нажил врага… до смерти.
Весь ушедший в дело, работавший до изнеможения, он не умел показать достаточно внимания, приласкать тех служилых людей, которые с утра до вечера толпились со своими нуждами в его приемной. Они уносили также в полки, в штабы, в общество представление о «черством, бездушном формалисте»… И только немногие близкие знали, какой бесконечной доброты полон был этот «черствый» человек и скольких людей – даже враждебных ему – он выручал, спасал от беды, иногда от смерти…
Об отношении к себе в армии и обществе Иван Павлович знал и болел душой. «Отчего меня так не любят?..» Этот вопрос он задал одному из своих друзей, вращавшихся в армейской гуще, и получил ответ: «Не умеешь расположить к себе людей». Однажды со скорбной улыбкой он и ко мне обратился со своим недоумением… «Иван Павлович, вы близки ко мне. Известные группы стремятся очернить вас в глазах армии и моих. Им нужно устранить вас и поставить возле меня своего человека. Но этого никогда не будет».
Кубанские казаки, входившие в состав армии, в массе своей мало интересовались пока еще «ориентациями» и «лозунгами» и, стоя на самой границе своей области, томились ожиданием наступления и освобождения своих станиц. Кубанское офицерство разделяло мятущееся настроение всего добровольчества.
Атаман и правительство придерживались союза с Добровольческой армией, не желая рисковать им для новых комбинаций. 2 мая в заседании Рады были установлены основные положения кубанской политики: 1) «Необходимость продолжения героической деятельности Добровольческой армии, действующей в полном согласии с кубанским правительством»… 2) «В настоящее время вооруженная борьба с Центральными державами является нецелесообразной… но необходимо принять все меры для предотвращения… продвижения германской армии в пределы края без согласия на то кубанского правительства»… 3) «Необходимо полное единение с Доном». 4) «Для заключения союза с Доном, выяснения целей германского движения и определения отношений с Украйной… отправить в Новочеркасск, Ростов и Киев делегации»[48].
Назначение последних двух делегаций вызывало некоторое опасение и у нас, и у атамана, оказавшееся необоснованным. Делегация на Украйну, добивавшаяся помощи материальной – военным снабжением и дипломатической – «чтобы на мирной конференции между Украйной и Советской республикой Кубанский край не был включен в состав РСР» – не достигла цели. Гетманское правительство дало понять делегации, предлагавшей «федерацию», что «без включения Кубанского края в состав Украинской республики на автономных правах оно не сможет оказать помощи Кубани»… В среде кубанских правителей возникло опасение, что «при соединении на этих началах с Украйной для немцев возникнет возможность распространить на Кубань силу договора, заключенного Германией с Украйной, со всеми последствиями»[49]. Вопрос остался открытым.
Точно так же непосредственные сношения с немцами в Ростове ограничились взаимным осведомлением, а переговоры о Доно-Кавказском союзе, как я говорил ранее, усиленно затягивались кубанцами. Кубанский дипломат Петр Макаренко неизменно проводил взгляд, что «кубанцы не являются противниками идеи Юго-Восточного союза, но воплощение его в жизнь в спешном порядке при настоящих условиях не является приемлемым».
Атаман, Рада и правительство больше всего опасались, чтобы Добровольческая армия не покинула Кубани, отдав ее на растерзание большевиков, и чтобы на случай нашего ухода на север область была обеспечена теперь же своей армией. Последнее требование, имевшее главным мотивом упрочение политического значения кубанской власти, привело бы к полной дезорганизации армии и встретило поэтому решительный отказ командования.
Между тем в самой среде кубанцев шла глухая внутренняя борьба. С одной стороны, социалистическое правительство и Рада, с другой – кубанское офицерство возобновили свои старые неоконченные счеты. На этот раз с офицерством шел атаман, полковник Филимонов, поддерживавший периодически то ту, то другую сторону. Назревал переворот, имевший целью установление единоличной атаманской власти.
30 мая состоялось в Мечетинской собрание, на котором атаман перечислял вины правительства и Рады, «расхитивших его власть». Офицерство ответило бурным возмущением и недвусмысленным призывом – расправиться со своей революционной демократией. Поздно ночью ко мне пришли совершенно растерянные Быч – председатель правительства и полковник Савицкий – член правительства по военным делам; они заявили, что готовы уйти, если их деятельность признается вредной, но просили оградить их от самосуда, на который толкает офицерство атаман.
Переворот мог вызвать раскол среди рядового казачества, а главное, толкнуть свергнутую кубанскую власть в объятия немцев, которые, несомненно, признали бы ее, получив легальный титул для военного и политического вторжения на Кубань. Поэтому в ту же ночь я послал письмо полковнику Филимонову, предложив ему не осложнять и без того серьезный кризис Добровольческой армии. Впоследствии полковник Филимонов в кругу лиц, враждебных революционной демократии, не раз говорил: «Я хотел еще в Мечетке покончить с правительством и Радой, да генерал Деникин не позволил».
Так же отрицательно отнеслись к этому факту и общественные круги, близкие к армии; в них создалось убеждение, что «тогда, на первых порах была допущена роковая ошибка, которая отразилась в дальнейшем на всем характере отношений Добровольческой армии и Кубани»…
Я убежден, что прийти в Екатеринодар – если бы нас не предупредили там немцы – с одним атаманом было делом совершенно легким. Но долго ли он усидел бы там – не знаю. В то время во всех казачьих войсках было сильное стремление к народоправству не только в силу «завоеваний революции», но и «по праву древней обыкновенности». Во всяком случае то, что сделал на Дону Краснов, оставив внешний декорум «древней обыкновенности» и сосредоточив в своих руках единоличную власть, было не под силу Филимонову.
Как бы то ни было, в лице кубанского казачества армия имела прочный и надежный элемент. Офицерство почти поголовно исповедовало общерусскую национальную идею; рядовое казачество шло за своими начальниками, хотя многие и руководствовались более житейскими мотивами: «Они только и думают, – говорил на заседании Рады один кубанский деятель, – как бы скорее вернуться к своим хатам, своим женам; они теперь охотно пойдут бить большевиков, но именно чтобы вернуться домой».
Финансовое положение армии было поистине угрожающим. Наличность нашей казны все время балансировала между двухнедельной и месячной потребностью армии. 10 июня, т. е. в день выступления армии в поход, ген. Алексеев на совещании с кубанским правительством в Новочеркасске говорил: «…Теперь у меня есть четыре с половиной миллиона рублей. Считая поступающие от донского правительства 4 миллиона, будет 8½ миллионов. Месячный расход выразится в 4 миллиона рублей. Между тем, кроме указанных источников (ожидание 10 милл. от союзников и донская казна), денег получить неоткуда… За последнее время получено от частных лиц и организаций всего 55 тысяч рублей. Ростов, когда там был приставлен нож к горлу… обещал дать 2 миллиона… Но когда… немцы обеспечили жизнь богатых людей, то оказалось, что оттуда ничего не получим… Мы уже решили в Ставропольской губ. не останавливаться перед взиманием контрибуции, но что из этого выйдет, предсказать нельзя»[50].
30 июня ген. Алексеев писал мне, что, если ему не удастся достать 5 милл. рублей на следующий месяц, то через 2–3 недели придется поставить бесповоротно вопрос о ликвидации армии… Ряду лиц, посланных весною 1918 года в Москву и Вологду[51], поручено было войти по этому поводу в сношения с отечественными организациями и с союзниками; у последних, как указывал ген. Алексеев, «не просить, а требовать помощи нам» – помощи, которая являлась их нравственной обязанностью в отношении русской армии… Денежная Москва не дала ни одной копейки. Союзники колебались: они, в особенности французский посол Нуланс, не уясняли себе значения Северного Кавказа как флангового района в отношении создаваемого Восточного фронта и как богатейшей базы для немцев в случае занятия ими этого района.
После долгих мытарств для армии через Национальный центр было получено ген. Алексеевым около 10 миллионов рублей, т. е. полутора-двухмесячное ее содержание. Это была первая и единственная денежная помощь, оказанная союзниками Добровольческой армии. Некто Л., приехавший из Москвы для реализации 10-миллионного кредита, отпущенного союзниками, обойдя главные ростовские банки, вынес безотрадное впечатление: «По заверениям (руководителей банков), все капиталисты, а также и частные банки держатся выжидательной политики и очень не уверены в завтрашнем дне».
В таком же положении было и боевое снабжение. Получили несколько десятков тысяч ружейных патронов и немного артиллерийских от Войска Донского; Дроздовский привез с собой свыше миллиона патронов и несколько тысяч снарядов. Это были до смешного малые цифры, но мы давно уже не привыкли к таким масштабам и поэтому положение нашего парка считали почти блестящим. Техническая часть? Кроме полевых пушек – 2 мортиры, 1 гаубица, 1 исправный броневой автомобиль… Было смешно и трогательно видеть, как весь гарнизон станицы Егорлыкской ликовал при виде отбитого 31 мая у большевиков испорченного броневика «Смерть кадетам и буржуям» и с какою радостью потом мечетинский гарнизон смотрел на этот броневик, преображенный в «Генерала Корнилова» и появившийся на станичных улицах. Несколько дней и ночей, чтобы поспеть к походу, чинили его в станичной кузнице офицеры – уставшие и вымазанные до ушей, но теперь торжественно-серьезные…
Ген. Алексеев выбивался из сил, чтобы обеспечить материально армию, требовал, просил, грозил, изыскивал всевозможные способы, и все же существование ее висело на волоске. По-прежнему главные надежды возлагались на снабжение и вооружение средствами… большевиков. Михаил Васильевич питал еще большую надежду на выход наш на Волгу: «Только там могу я рассчитывать на получение средств», – писал он мне. «Обещания Парамонова… в силу своих отношений с царицынскими кругами обеспечить армию необходимыми ей денежными средствами разрешат благополучно нашу тяжкую финансовую проблему».
В таких тяжелых условиях протекала наша борьба за существование армии. Бывали минуты, когда казалось, все рушится, и Михаил Васильевич с горечью говорил мне: «Ну что же, соберу все свои крохи, разделю их по-братски между Добровольцами и распущу армию»…
Но мало-помалу горизонт стал проясняться. Еще в мае Покровский привел конную кубанскую бригаду, которая удивила всех своим стройным – как в дореволюционное время – учением; 3 июня к нам пришел из большевистского района полк мобилизованных там казаков; через два дня гарнизон Егорлыкской с недоумением прислушивался к сильному артиллерийскому гулу, доносившемуся издалека: то вели бой с большевиками отколовшиеся от Красной армии и в тот же день пришедшие к нам в Егорлыкскую одиннадцать сотен кубанских казаков.
В конце мая прибыла и долгожданная бригада Дроздовского. В яркий солнечный день у околицы Мечетинской на фоне зеленой донской степи и пестрой радостной толпы народа произошла встреча тех, кто пришли из далекой Румынии, и тех, кто вернулись с Первого Кубанского похода. Одни – отлично одетые, подтянутые, в стройных рядах, почти сплошь офицерского состава… другие – «в пестром обмундировании, в лохматых папахах, с большими недочетами в равнении и выправке – недочетами, искупавшимися боевой славой Добровольцев»[52].
Встреча была поистине радостная и искренняя. С глубоким волнением приветствовали мы новых соратников. Старый вождь, ген. Алексеев, обнажил седую голову и отдал низкий поклон «рыцарям духа, пришедшим издалека и влившим в нас новые силы»… И в душу закрадывалась грустная мысль: почему их только три тысячи[53]. Почему не 30 тысяч прислали к нам умиравшие фронты великой некогда русской армии…
Впрочем, мало-помалу начали поступать и другие укомплектования. Во многих пунктах были уже образованы «центры» Добровольческой армии и «вербовочные бюро». Они снабжались почти исключительно местными средствами – добровольными пожертвованиями, так как армейская казна была скудна, и ген. Алексеев мог посылать им лишь совершенно ничтожные суммы[54]. В городах, освобожденных от большевиков, сталкивались «вербовщики» нескольких армий, в том числе и самостоятельные вербовщики бригады Дроздовского. Все они применяли нередко неблаговидные приемы конкуренции, запутывая и без того сбитое с толку офицерство. Тем не менее оно текло в армию десятками, сотнями, привозя иногда разобранные ружья и пулеметы; прилетали и «сбежавшие» из-под охраны немцев и большевиков аэропланы…
В самый острый период армейского кризиса, когда начался отлив из армии под формальным предлогом окончания четырехмесячного договорного срока службы, я приказал увольнять всех желающих в трехнедельный отпуск: захотят – вернутся, нет – их добрая воля. В последние дни перед началом похода мимо дома, в котором я жил, на окраине станицы, по большой манычской дороге днем и ночью тянулись подводы: возвращались отпускные. Приобщившись на время к вольной, мирной жизни, они бросили ее вновь и вернулись в свои полки и батареи для неизвестного будущего, для кровавых боев, несущих с собою новые страдания, быть может, смерть. Добровольческая армия сохранилась.
Облик Добровольческой армии
Как бы то ни было, армия подвигалась неизменно вперед, и от ее успехов – главным образом – зависели судьбы населения, значение разнородных политических течений в крае и отношение его к самой армии.
Армия представляла из себя организм чрезвычайно сложный. В ней были и герои, наполнившие эпическим содержанием летопись борьбы; и мученики, оросившие ее страницы своею кровью; и люди, пришедшие без подъема, без увлечения, но считавшие необходимым исполнить свой долг; и загнанные туда нуждой или просто стадным чувством; были профессионалы войны, ищущие применения своему ремеслу; были исковерканные жизнью, которые шли, чтобы мстить, и потерявшие совесть – чтобы разбойничать и грабить. Наконец, была еще рыхлая, безличная среда вольных и подневольных людей, попавших охотою, по мобилизации, случайно, по своей или чужой ошибке; их психология менялась диаметрально при колебаниях боевого счастья…
Наши походы, в обстановке необычайной, создавали чудесные боевые традиции Добровольцев, но из них некоторые выносили также и печальные навыки: легкое отношение к жизни – своей и чужой, к «большевицкому» добру; слишком распространительное толкование понятия «большевик», которое обнимало широко вольных и невольных участников советского уклада. У многих слагалась особая психология, создававшая двойную мораль – одну в отношении своих, другую – к чужим.
Все те черные стороны жизни, которые были зачаты еще на мировой войне и углублены в революцию общим упадком чувства законности и порядка, теперь, в обстановке гражданского безначалия, неуловимости преступлений и, может быть, пассивности общего отношения к ним, создали благоприятную почву для преступного элемента, который проникал в армию. Даже в штаб армии проникли такие люди, как некто, именовавший себя князем Химшиевым (начальник команды ординарцев), и подъесаул Чайдоянц (комендантский адъютант), – чины, имевшие по характеру служебных обязанностей постоянное и непосредственное отношение к населению; оба они попали затем под суд – первый за грабежи, второй за грабежи и убийства… Командующий армией по своему положению не имеет возможности соприкасаться близко с самой гущей армейского быта, с его грехами и пороками. Но то немногое, что доходило до меня, доставляло немало огорчений.
Положение, между тем, становилось крайне трудным. В крае только что начинали восстанавливаться суд и гражданская власть: в армии не было пока военных юристов; суд в ней был поэтому упрощенный, далеко не совершенный: полковой – нормального типа и военно-полевой. В нашей исключительной военно-походной обстановке этот последний в буквальном смысле слова мог только казнить или миловать. Смертная казнь как высшая мера наказания была всецело во власти суда. Но, подчиняясь общей психологии, и начальники, и суды были милостивы к своим и суровы к «чужим».
В целях борьбы с самосудами – в большей степени, чем для ограждения армии – была введена статья в Уголовное Уложение[55], предусматривавшая виновность «в способствовании или благоприятствовании войскам или властям советской России в их военных или иных враждебных против Добровольческой армии или союзных с ней войск действиях». И вслед за сим организованы были комиссии для производства расследования по нарушениям этой статьи лицами, не принадлежащими к составу армии. Эти комиссии, которым было предоставлено право налагать и самим в административном порядке взыскания от 1 года 4 месяцев тюремного заключения до небольшого денежного штрафа, спасли многих людей от горькой участи. Впоследствии списки осужденных представлялись мне периодически начальником военного и морского судного отдела, и я уменьшал наказания или слагал их вовсе[56].
В тех же целях – предотвращения массовых самосудов – Кубанское правительство на своей территории организовало повсеместно станичные «чрезвычайные» или «полевые суды». Эта мера имела последствия, весьма печальные: составленные из казаков данной станицы, лишенные в своих действиях какой бы то ни было объективности, суды эти сводили кроваво личные счеты со своими иногородними, обратившись сами в орудие организованного самосуда.
В пестром калейдоскопе, который являла собой Добровольческая армия, каждый видит тот свет или ту тень, которые пожелает найти. Но одни эти отдельные явления не дадут еще историку представления об облике армии. Он должен будет поставить их в теснейшую связь и зависимость от исторических условий зарождения армии, от духа народа, передавшего в армию свои добродетели, пороки и заблуждения.
Историк отметит, несомненно, еще одно важное явление – эпидемическое распространение русского большевизма – в формах, быть может, более слабых, иногда мало заметных, – поражавших, тем не менее, морально широкие круги, ему чуждые и враждебные. В навыки, приемы, методы, в самый склад мышления людей вливалась незаметно, несознательно большевистская отрава. Эпидемия пронеслась и по белым армиям, и по освобожденным районам, и по мировым путям расселения эмиграции. Она находила там свои жертвы среди философов и богословов, среди начальников и воинов, правителей и судей, политиков и купцов, в толще домовитого крестьянства, зажиточного мещанства и рабочих, казаков и иногородних; в красном, розовом, белом и черном станах. Одни переносили болезнь легко, другие долго и мучительно, третьи не исцелились до сего дня.
В разные периоды своего существования переболела по-разному и Добровольческая армия. Но в своих подвигах, страданиях и грехах была постоянна в одном: она являла образ высокого самопожертвования и пламенного патриотизма.
Взятие Екатеринодара
Армия Сорокина уходила с большой поспешностью главной массой в направлении на Екатеринодар, частью на Тимашевскую; там по-прежнему Таманская дивизия оказывала упорное сопротивление коннице Покровского и даже 28-го предприняла серьезное контрнаступление в направлении на Роговскую… На юге отдельная группа большевиков – 4–6 тысяч с артиллерией и бронепоездами – располагалась в районе Усть-Лабинской (постоянная переправа через Кубань), занимая станицы Воронежскую и Ладожскую и выдвинувшись передовыми частями к Раздольной и Кирпильской. Под прикрытием екатеринодарской укрепленной позиции и Усть-Лабинской группы, по мостам у Екатеринодара, Пашковской, Усть-Лабинской шло непрерывное движение обозов: советское командование перебрасывало свои тылы и коммуникации за р. Кубань…
Невзирая на крайнее утомление войск непрерывными боями, я двинул армию для неотступного преследования противника: Эрдели и Казановича – в направлении Екатеринодара с севера и северо-востока, Дроздовского – против Усть-Лабы, Покровский по-прежнему имел задачей овладение Тимашевским узлом и Боровский – содействие колонне Дроздовского продвижением части сил вниз по Кубани.
27-го кубанская конница Эрдели вышла к Черноморской жел. дороге у ст. Медведовской, а по Тихорецкой ветви – блестящей конной атакой одного из кубанских полков овладела станицей Пластуновской. Дроздовский в этот день взял с боя Кирпильскую, а Корниловский полк – ст. Ладожскую, причем захватили исправный неприятельский бронепоезд с 6 орудиями и 8 пулеметами[57].
28-го, подвигаясь вдоль обеих жел. – дорожных линий, Эрдели занял Ново-Титоровскую и Динскую, подойдя на 20 верст к Екатеринодару. 29-го в районе Динской сосредоточилась и 1-я дивизия Казановича, причем бронепоезд ее подходил в тот день к разъезду Лорис, на полпути к Екатеринодару. Штаб армии перешел в Кореновскую, потом в Динскую. Задержка была за Усть-Лабой.
28-го Дроздовский производил развертывание по линии р. Кирпили и на следующий день атаковал Усть-Лабу, одновременно выслав конный полк с полубатареей против Воронежской. 4-й Кубанский пластунский батальон ворвался на станцию и в станицу, но, не поддержанный главными силами, вскоре был выбит оттуда большевиками, подошедшими из Воронежской, отчасти с востока. В разыгравшемся здесь бою большевики, отрезанные от Екатеринодара, сами многократно атаковали с фланга боковыми отрядами главные силы Дроздовского, перешедшие к пассивной обороне, задержав их к северу от станицы; в то же время параллельно фронту шла непрерывная переброска за Кубань по Усть-Лабинскому мосту большевистских обозов и войск. Только к вечеру по инициативе частных начальников Кубанские пластуны ворвались в Усть-Лабу совместно с Корниловскими ротами, наступавшими с востока. Арьергард противника, метавшийся между Воронежской и мостом, совместными действиями конницы Дроздовского был уничтожен, захвачены многочисленные еще обозы, орудия, пулеметы, боевые припасы; конница заняла Воронежскую.
30-го дивизия Дроздовского отдыхала. Я послал приказание двигаться безотлагательно к Екатеринодару, оставив лишь небольшой отряд для прикрытия Усть-Лабинской переправы. В этот вечер и на следующий день Дроздовский пододвинулся к станице Старо-Корсунской, войдя в связь вправо с Казановичем. Таким образом, к 1 августа вся Екатеринодарская группа Добровольческой армии подошла на переход к Екатеринодару, окружив его тесным кольцом с севера и востока.
1-го предстоял штурм Екатеринодарских позиций. Они тянулись от Кубани, опоясывая Пашковскую, – разъезд Лорис и далее к Екатеринодарским «Садам»[58], пересекая Черноморскую жел. – дор. линию; непосредственно впереди города шла вторая непрерывная линия окопов. Местность кругом была совершенно ровная, покрытая садами и обширными полями кукурузы.
1 августа после ожесточенного боя Покровский взял, наконец, Тимашевскую, разбитый противник начал отходить в общем направлении на Новороссийск… В этот же день с раннего утра начались бои на всем Екатеринодарском фронте. Кубанцы Эрдели дошли до «Садов», сбивая передовые части противника, поддержанные бронепоездом; Казанович после горячего боя овладел разъездом Лорис, продвинулся вперед версты на две; Дроздовский потеснил противника к станице Пашковской и занял разъезд того же имени. В таком положении наши войска застала ночь, а наутро возобновился опять упорный бой.
Я шел с войсками Казановича. Все поле боя было видно как на ладони; вдали виднелись знакомые очертания города… Четыре месяца тому назад Армия уходила от него в неизвестное, раненная в сердце гибелью любимого вождя. Теперь она опять здесь, готовая к новому штурму…
Шел непрерывный гул стрельбы. Быстро подвигался вперед 1-й Кубанский полк под сильным огнем; левее цепи Дроздовского[59] катились безостановочно к Пашковской, на некоторое время скрылись в станице и потом появились опять, пройдя ее и гоня перед собой нестройные цепи противника… Проходит немного времени, и картина боя меняется: начинается движение в обратном направлении. Наши цепи отступают в беспорядке, и за ними текут густые волны большевиков, подоспевших из резерва; прошли уже Пашковскую, угрожая и левому флангу Казановича. Дроздовский, вызвав свои многочисленные резервы, останавливает с фронта наступление противника; я направляю батальон Кубанского стрелкового полка в тыл большевикам; скоро треск его пулеметов и ружей вызывает смятение в рядах большевиков. Волна их повернула вновь и откатилась к Екатеринодару. К вечеру Дроздовский занимал опять Пашковскую, заночевав в этом районе. Казанович продвинулся с боем до предместья.
На фронте Эрдели, у Ново-Величковской, бригада Кубанцев (Запорожцы и Уманцы) атаковала и уничтожила колонну, пробивавшуюся на соединение с Тимашевской группой большевиков. К концу дня Эрдели атаковал на широком фронте арьергарды противника с севера и запада от Екатеринодара и в девятом часу вечера ворвался в город. Утром 3-го наши колонны и штаб армии вступали в освобожденный Екатеринодар – ликующий, восторженно встречавший Добровольцев. Вступали с волнующим чувством в тот город, который за полгода борьбы в глазах Добровольческой армии перестал уже вызывать представление о политическом и стратегическом центре, приобретя какое-то особое мистическое значение.
Еще на улицах Екатеринодара рвались снаряды, а из-за Кубани трещали пулеметы, но это были уже последние отзвуки отшумевшей над городом грозы. Войска Казановича овладели мостом и отбросили большевиков от берега. В храмах, на улицах, в домах, в человеческих душах был праздник – светлый и радостный.
Взятие Екатеринодара было вторым «роковым моментом», когда, по мнению многих – не только правых, но и либеральных политических деятелей, Добровольческое командование проявило «недопустимый либерализм», вместо того чтобы «покончить с кубанской самостийностью», посадив на Кубани наказного атамана и создав себе таким образом спокойный, замиренный тыл.
О последствиях такого образа действий можно судить только гадательно. Ни генерал Алексеев, ни я не могли начинать дела возрождения Кубани – с ее глубоко расположенным к нам казачеством, с ее доблестными воинами, боровшимися в наших рядах, – актом насилия. Была большая надежда на мирное сожительство. Но, помимо принципиальной стороны вопроса, я утверждаю убежденно: тот, кто захотел бы устранить тогда насильственно кубанскую власть, вынужден был бы применять в крае систему чисто большевистского террора против самостийников и попал бы в полнейшую зависимость от кубанских военных начальников.
Когда был взят Екатеринодар, я послал Кубанскому атаману, полковнику Филимонову, в Тихорецкую телеграфное извещение об этом событии и письмо следующего содержания: «Милостивый государь Александр Петрович! Трудами и кровью воинов Добровольческой армии освобождена почти вся Кубань. Область, с которой нас связывает крепкими узами беспримерный Кубанский поход, смерть вождя и сотни рассеянных по кубанским степям братских могил, где рядом с кубанскими казаками покоятся вечным сном Добровольцы, собравшиеся со всех концов России.
Армия всем сердцем разделяет радость Кубани. Я уверен, что Краевая Рада, которая должна собраться в кратчайший срок, найдет в себе разум, мужество и силы залечить глубокие раны во всех проявлениях народной жизни, нанесенные ей изуверством разнузданной черни. Создаст единоличную твердую власть, состоящую в тесной связи с Добровольческой армией. Не порвет сыновней зависимости от Единой, Великой России. Не станет ломать основное законодательство, подлежащее коренному пересмотру в будущих всероссийских законодательных учреждениях. И не повторит социальные опыты, приведшие народ ко взаимной дикой вражде и обнищанию.
Я не сомневаюсь, что на примере Добровольческой армии, где наряду с высокой доблестью одержала верх над “революционной свободой” красных банд воинская дисциплина, воспитаются новые полки Кубанского войска, забыв навсегда комитеты, митинги и все те преступные нововведения, которые погубили их и всю армию.
Несомненно, только казачье и горское население области, ополчившееся против врагов и насильников и выдержавшее вместе с Добровольческой армией всю тяжесть борьбы, имеет право устраивать судьбы родного края. Но пусть при этом не будут обездолены иногородние: суровая кара палачам, милость заблудившимся темным людям и высокая справедливость в отношении массы безобидного населения, страдавшего так же, как и казаки, в темные дни бесправья.
Добровольческая армия не кончила свой крестный путь. Отданная на поругание советской власти Россия ждет избавления. Армия не сомневается, что казаки в рядах ее пойдут на новые подвиги в деле освобождения отчизны, краеугольный камень чему положен на Кубани и в Ставропольской губернии.
Дай Бог счастья Кубанскому Краю, дорогому для всех нас по тем душевным переживаниям – и тяжким и радостным, – которые связаны с безбрежными его степями, гостеприимными станицами и родными могилами. Уважающий Вас А. Деникин».
Кубанское правительство просило меня повременить со въездом в Екатеринодар, чтобы оно могло прибыть туда ранее и подготовить «достойную встречу». Но в Екатеринодар втягивались Добровольческие дивизии, на том берегу шел еще бой, и мне поневоле пришлось перевести свой штаб на Екатеринодарский вокзал; только к вечеру не вытерпел – проехал незаметно на автомобиле по знакомому городу – теперь неузнаваемому – загаженному, заплеванному большевиками, еще не вполне верившему счастью освобождения.
Много позднее, к величайшему своему изумлению, в отчете о секретном заседании законодательной Рады (28 февраля 1919 г.) в числе многих тяжких вин, предъявленных Рябоволом командованию, я нашел и следующую: «Когда после взятия Екатеринодара атаман и председатель Рады были с визитом у Алексеева (в Тихорецкой), тот определенно заявил, что атаман и правительство должны явиться в город первыми, как истинные хозяева; что всякие выработанные без этого условия церемониалы должны быть отменены. Но, конечно, этого не случилось»…
Тонкие политики! Если бы я знал, что наш совместный въезд в «столицу» (4 августа) так огорчит ваше чувство суверенности, я отказался бы вовсе от торжеств. И притом никто не препятствовал ведь правительству и Раде войти в Екатеринодар хотя бы… с конницей Эрдели, атаковавшей город.
Первые часы омрачились маленьким инцидентом: Добровольцы принесли мне глубоко возмутивший их экземпляр воззвания, расклеенного по всем екатеринодарским улицам. Оно было подписано ген. Букретовым – председателем тайной военной организации, проявившей признаки жизни только в момент вступления в город Добровольцев. Начиналось оно следующими словами: «Долго жданные хозяева Кубани, казаки и с ними часть иногородцев, неся с собою справедливость и свободу, прибыли в столицу Кубани»… Добровольческая армия – «часть иногородцев»! Так… Букретов пришел представиться и не был принят. Долго ждал на вокзале и, когда я вышел на перрон, подошел ко мне. Я сказал ему: «Вы в своем воззвании отнеслись с таким неуважением к Добровольческой армии, что говорить мне с Вами не пристало». Повернулся от него и ушел.
Этот ничтожный по существу случай имел, однако, весьма важные последствия. Букретов затаил враждебное чувство. Пройдет с небольшим год… Кубанская Рада, весьма ревниво относившаяся всегда к чистоте казачьей крови своих атаманов, изменит конституцию края и вручит атаманскую булаву генералу Букретову… Человеку «чужому», не имевшему никаких заслуг в отношении кубанского казачества, состоявшему под следствием по обвинению во взяточничестве, по происхождению еврею, приписанному в полковничьем чине к казачьей станице, но зато… «несомненному врагу главнокомандующего»… Букретов приложит все усилия, чтобы углубить и ускорить разрыв между Кубанью и главным командованием, потом вероломно сдаст остатки Кубанской армии большевикам и исчезнет.
4 августа на вокзале торжественно встречали в моем лице Добровольческую армию атаман, правительство, Рада и делегации. Потом все вместе поехали верхом на соборную площадь, где собрались духовенство, войска и несметная толпа народа. Под палящими лучами южного солнца шло благодарственное молебствие. И были моления те животворящей росой на испепеленные смутой души; примиряли с перенесенными терзаниями и углубляли веру в будущее – страны многострадальной, измученного народа, самоотверженной армии… Это чувство написано было на лицах, оно поднимало в эти минуты людей над житейскими буднями и – объединяло толпу, ряды Добровольцев и собравшихся возле аналоя военачальников и правителей.
Когда проходили после молебствия войска – офицерские части, кубанская конница, черкесы – все загорелые, тщательно прикрасившие ради торжественного случая свои изношенные, заплатанные одежды, их встречали отовсюду любовно и трогательно. В приветственных речах на вокзале, потом в застольных, в войсковом собрании, кубанские правители – Филимонов, Быч, Рябовол и др. – превозносили заслуги Добровольческой армии и ее вождей и, главное, свидетельствовали – в особенности устами атамана – о своей преданности национальной идее. «Кубань отлично сознает, что она может быть счастливой только при условии единства матери-России, – говорил атаман. – Поэтому, закончив борьбу за освобождение Кубани, казаки в рядах Добровольческой армии будут биться и за освобождение и возрождение Великой Единой России»… Это было самое важное; остальное, казалось, все приложится.
5-го приехал в Екатеринодар ген. Алексеев, встреченный торжественно и задушевно. Вновь состоялось молебствие и парад прибывшей неожиданно в Екатеринодар дивизии Покровского… Покровский привел несколько полков, хотя город был взят уже два дня тому назад, а Тимашевская группа большевиков уходила на Славянскую… «Полки измотались, – говорил он, – все равно необходима дневка. Но всеобщее желание Кубанцев было пройти еще лишних 15–20 верст, чтобы увидеть свою столицу, своих вождей и себя показать»…
В этот день кубанцы чествовали ген. Алексеева. Опять слышались горячие речи, полные признания заслуг армии, любви к Кубанскому краю и глубокого патриотизма по отношению к России… Я от души пожелал, «чтобы освобожденная Кубань не стала вновь ареной политической борьбы, а приступила как можно скорее к творческой созидательной работе»…
«Военно-походное» управление. Добровольческая политика. Образование «Особого совещания». Смерть генерала Алексеева
В непосредственном управлении командования Добровольческой армии находилось несколько уездов Ставропольской губернии и Черноморская губерния без Сочинского округа. Это положение определялось словами приказа: «Впредь до воссоединения и создания верховной власти Русского Государства… губерния в порядке верховного управления подчиняется командованию Добровольческой армии»[60].
В Ставрополе был поставлен военным губернатором командир бригады полковник Глазенап, помощником его Ген. штаба ген. Уваров. В Новороссийске – командир бригады полковник Кутепов, помощником его – Сенько-Поповский. Военные губернаторы подчинялись командующему армией и были ответственны только перед ним. Это упрощенное «военно-походное» управление, основанное на «Положении о полевом управлении войск», до крайности затрудняло меня, отвлекая от ведения операций и вызывая на местах чрезмерную инициативу, не раз граничившую с произволом.
Постановка во главе гражданской администрации лиц военных, командовавших одновременно вооруженной силой, – в крае, где шла непрестанная война не только на фронте, но и внутри, вызывалась обстановкой и казалась наиболее целесообразной, подчиняя весь ход народной жизни интересам борьбы. К тому же было необыкновенно трудно создать и поддерживать авторитет гражданского начальника в глазах военной массы, наполнившей край – театр войны. Но отсутствие административного опыта и сложившаяся в процессе революции психология военных начальников в значительной мере уничтожала выгоды военного управления.
Представлялось наиболее естественным привлечь к совместной работе местную организованную общественность, но в этом заключался наибольший камень преткновения… Революция изменила облик русской общественности, сметя или преобразив в корне старые ее организации. Когда кровью Добровольческой армии освободились Ставрополь и Черноморье, из-под обломков советского здания быстро встали и возродились только органы революционной (социалистической) демократии в образе земских, городских, кооперативных, профессиональных и других. Той самой революционной демократии, в отношении которой в военной среде сложилось непримиримо враждебное отношение, с именем которой неразрывно были связаны самые тяжелые переживания развала армии, страны, внешнего разгрома ее, воспоминания о Советах, комитетах, о корниловской трагедии, о Голгофе офицерства, об явном противодействии первым шагам нарождающейся армии… Той революционной демократии, которая и теперь отнеслась к армии-освободительнице если не враждебно, то, во всяком случае, подозрительно и недоброжелательно.
Попытки с той стороны были… 20 июля в Москве члены главных комитетов Всероссийского земского и городского союзов, состав которых за время революции сильно пополнился левыми элементами[61], объединились лично, организовали общий «Главный комитет» и постановили «выступить на широкую арену общего государственного строительства». В числе основных своих задач Главный комитет поставил «восстановление демократических органов местного самоуправления на территории всей России».
Но так как арены для подобной деятельности в Центральной России и на Украйне не оказалось, то Главный комитет перенес свою деятельность в Екатеринодар. Я до сих пор не уверен, действовали ли приехавшие к нам лица – В. Н. Малянтович, Луганский, Кириллов – по поручению З.Г.О. или на свой страх…[62] Они образовали Юго-Восточный комитет З.Г.О., включенный мною по традициям военного времени в состав Добровольческой армии для оказания ей «всемерной помощи по санитарной части и снабжению». Стараниями Е. А. Елачича были привезены на Кубань небольшие суммы и имущество Юго-Западного и Румынского фронтов, и комитет поступил на полное иждивение армии, приобретя вместе с тем все льготы, установленные для военнослужащих.
Через некоторое время в комитете произошел раскол, повлекший временный выход из него всей земской группы во главе с Елачичем. Произведенный разбор дела выяснил интересные детали. Члены Главного комитета поставили в подчиненное к себе отношение Юго-Восточный комитет, который оказался лишь «прикрытием» их политической деятельности. «Главная задача З.Г.О., – говорил Малянтович[63], – это участие в общественно-политической работе, остальное должно быть отодвинуто на задний план. Практическая помощь Добровольческой армии является только подсобной работой, дающей возможность утилизировать персонал и материальные средства союзов. Рассматривать Юго-Восточный комитет как армейский неправильно, ибо в приказ Добровольческой армии мы включились с болью в сердце, тем более что политическая физиономия Добровольческой армии до сих пор нам не ясна». Малянтович установил «общность кассы» Юго-Восточного комитета с Главным, единоличное хранение и распоряжение суммами комитета Кирилловым и, таким образом, за счет бедной армейской казны – потому что иных источников не предвиделось – начиналась политическая работа в духе общесоциалистических тенденций того времени… против Добровольческой армии.
Я был крайне удивлен необыкновенной развязностью членов Главного комитета и в особенности Малянтовича, который явился ко мне и, любезно оставляя за мной командование армией, заявил о своем намерении «руководить политической жизнью городов и земств»… «Сотрудничество» в такой форме было неприемлемым, удельный вес группы Малянтовича слишком незначительным. Мною были приняты поэтому меры, чтобы вернуть Юго-Восточному комитету облик армейского общественно-служебного органа, а Малянтовичу и его сподвижникам предоставлено вести политическую работу за свой счет вне комитета и вне армии в рамках закона и «положения о полевом управлении войск». Так неудачно окончилось первое общение наше с «демократической общественностью».
Психология военной среды, имевшая много оснований в прошлом, в известной части ее принимала характер нетерпимости не только в отношении социалистических, но и либеральных местных деятелей. Либеральная общественность, к тому же разгромленная ходом революции, не имела на местах ни организаций, ни силы, ни влияния, ни даже особенного желания работать в обстановке, угрожающей ежечасно самому физическому существованию должностных лиц.
И военные губернаторства обрастали мало-помалу махровым цветом старого чиновничества – нередко добросовестного, но потерявшегося в угаре революции, отставшего от быстро мчавшейся колесницы жизни. Обрастали и элементами авантюристическими, взращенными условиями революции и гражданской войны.
В центре не было пока компетентных направляющих органов. Военные губернаторы терялись в обстановке до крайности запутанной, на почве безвременья и удручающего безлюдья. И я, и они делали немало ошибок. Бывали и такие эпизоды, которые весьма тягостно отражались на положении Добровольческой армии, возбуждая против нее население. Так, ген. Уваров, заменяя временно Ставропольского губернатора, в его отсутствие успел отдать ряд оглушительных приказов об аннулировании всех законов Временного правительства, о вознаграждении проторей и убытков помещиков, об уничтожении преступников на месте преступления… Приказы были отменены, Уваров «по прошению» уволен от должности, но настроение создалось весьма неблагоприятное для армии…
В уездах было хуже. Впоследствии, в одну из своих поездок в Ставрополь я очертил откровенно собравшимся общественным деятелям создавшееся положение следующим образом: «Нам не удается наладить гражданское управление; в уезды идут люди отпетые; уездные административные должности стали этапом в арестантские роты. Между тем местная интеллигенция предпочитает заниматься политикой и будированием; не отказывается, впрочем, от “постов” и “портфелей”. Добровольцы приносят несчетные жертвы своими жизнями. Принесите жертву и вы: умерьте ваши масштабы, дайте мне несколько честных и умных начальников уездов; я окажу им полную поддержку и обеспечу возможность работать. Создать условия нормальной жизни, внести успокоение, насадить право и законность в одном русском уезде – работа гораздо более значительная, чем все упражнения в партийных программах и резолюциях». И было слово мое подобно гласу вопиющего в пустыне.
Программы положительного государственного строительства у нас поначалу не было. До некоторой степени общие основания Добровольческой политики определялись в сказанной мною при первом посещении Ставрополя речи, имевшей декларативный характер[64]: «…Добровольческая армия поставила себе задачей воссоздание Единой Великодержавной России. Отсюда – ропот центробежных сил и местных больных честолюбий. Добровольческая армия не может, хотя бы и временно, идти в кабалу к иноземцам и тем более набрасывать цепи на будущий вольный ход русского государственного корабля. Отсюда – ропот и угрозы извне.
Добровольческая армия, свершая свой крестный путь, желает опираться на все государственно мыслящие круги населения. Она не может стать орудием какой-либо Государственной Армии. Отсюда – неудовольствие нетерпимых и политическая борьба вокруг имени армии. Но если в рядах армии и живут определенные традиции, она не станет никогда палачом чужой мысли и совести. Она прямо и честно говорит: будьте вы правыми, будьте вы левыми, – но любите нашу истерзанную Родину и помогите нам спасти ее.
Точно так же, обрушиваясь всей силой своей против растлителей народной души и расхитителей народного достояния, Добровольческая армия чужда социальной и классовой борьбы. В той тяжкой болезненной обстановке, в которой мы живем, когда от России остались лишь лоскутья, не время решать социальные проблемы. И не могут части русской державы строить русскую жизнь каждая по-своему. Поэтому те чины Добровольческой армии, на которых судьба возложила тяжкое бремя управления, отнюдь не будут ломать основное законодательство. Их роль – создать лишь такую обстановку, в которой можно бы сносно, терпимо жить и дышать до тех пор, пока Всероссийские законодательные учреждения, представляющие разум и совесть народа русского, не направят жизнь его по новому руслу – к свету и правде».
Необходимо остановиться на двух положениях, вытекающих из этой программы. Первое – отражала ли она действительно идеологию Добровольчества? Далеко не всего. Во всяком случае, я убежденно и искренно выразил в ней свои взгляды, стараясь внушить их борющимся и правящим. Второе – уклонение от радикальной ломки государственного и социального строя, с предоставлением этой работы будущим правомочным органам народной воли…
Историк отметит, что эта идея являлась господствующей в течение 1917–1920 годов среди российских политических группировок, составляя наиболее слабое и уязвимое место всех правительств и правителей, ставя их в неизмеримо более трудное положение, чем то, в котором была советская власть, объявив себя хозяином русской жизни и ломая ее беспощадно и безоглядно. С различными оттенками, но одинаково по существу эта идея нашла отражение в актах Временного правительства[65], в «Корниловской программе», в программах «центров», в «Грамоте ко всем народам России» Уфимской директории, в декларациях адмирала Колчака. Обоснование этой идеи было до крайности простым и ясным и казалось неопровержимым. Еще до большевистского переворота, в сентябре 1917 года оно нашло, между прочим, такое согласное определение в двух органах – радикальной и либеральной мысли:
Газета «День» писала: «Спор программ сейчас напоминает о метафизической сущности… Перед всей страной ныне стоит одна платформа – национального бедствия… Пусть завтра у власти станет любой герой большевистского райка, он должен будет, как и его “империалистический” предшественник, озаботиться ликвидацией ташкентского мятежа, выкачиванием хлеба из деревни, изобретением нового способа печатания денег. Прекрасные слова, широковещательные лозунги, святость канона – все это блекнет перед неумолимой прозой – такой простой и такой зловещей. И в этой прозе – ключи, размыкающие конфликт программ, в ней, и только в ней одной – отправной пункт соглашения тех общественных групп, которые должны образовать коалиционную власть».
Перепечатывая эти строки, «Речь» говорила[66]: «Поистине, золотые слова… Справиться с национальными бедствиями, сохранить единство России – вот вся программа. Если бы ее удалось осуществить – это была бы величайшая заслуга перед родиной и перед революцией, которая только этим путем и может быть спасена».
Теория разошлась с практикой. Мы не учли элемента времени и степени напора народной стихии. Правители стремились к «неумолимой прозе», народ хотел еще «поэзии» демагогических лозунгов. Правители желали приостановить временно течение жизни в создавшихся берегах, покуда некая высшая власть не расчистит новое русло, а жизнь бурно рвалась из берегов, разрушая плотины и сметая гребцов и кормчих.
В августе, т. е. после месячного опыта «военно-походного» управления, окончательно назрела необходимость создания органа, который мог бы всесторонне заняться устройством освобожденной армией территории. Эта территория была еще очень незначительна, но расширению ее победами Добровольческой армии должно было предшествовать создание правительственного аппарата и установление деловой программы его работ.
Идея эта появилась у многих лиц, прикосновенных к армии. В. Шульгин составил перечень тех отделов, из которых должен был состоять новый орган. Название его (Особое совещание) принадлежит также ему. Ген. Лукомский, состоявший с 5 августа моим помощником по гражданской части, в развитие идеи Шульгина представил мне доклад о необходимости образования при мне Особого совещания по разрешению вопросов, связанных с восстановлением нормальной жизни на территории, освобождаемой от власти большевиков. По его мысли, совещанию предоставлялась роль, исключительно отвечающая его названию, именно – «давать заключения по делам, вносимым на его рассмотрение» главным командованием.
Я считал функции гражданского управления, выходящие за пределы «Положения о полевом управлении войск», принадлежащими ген. Алексееву и поэтому вторично просил его взять на себя это бремя. Одновременно вопросом этим занимался и ген. Драгомиров, стоявший с 10 августа «помощником Верховного Руководителя». Ему принадлежит окончательная разработка и редакция того «Положения об Особом совещании», которое было утверждено ген. Алексеевым 18 августа без изменений. Акт этот не опубликовывался, очевидно, чтобы не вызвать до времени возбуждения в Кубанском правительстве, относившемся крайне подозрительно ко всем государственным начинаниям командования.
«Положение» так определяло цель создания Особого совещания: «а) Разработка всех вопросов, связанных с восстановлением органов государственного управления и самоуправления в местностях, на которые распространяется власть и влияние Добровольческой армии. б) Обсуждение и подготовка временных законов по всем отраслям государственного устройства, как местного значения по управлению областями, вошедшими в сферу влияния Добровольческой армии, так и в широком государственном масштабе по воссозданию великодержавной России в прежних ее пределах. в) Организация сношений со всеми областями бывшей Российской Империи для выяснения истинного положения дел в них и для связи с их правительствами и политическими партиями для совместной работы по воссозданию великодержавной России. г) Организация сношений с представителями держав Согласия, бывших в союзе с нами, и выработка планов совместных действий в борьбе против коалиции центральных держав. д) Выяснение местонахождения и установление тесной связи со всеми выдающимися деятелями по всем отраслям государственного управления, а также с наиболее видными представителями общественного и земского самоуправления, торговли, промышленности и финансов для привлечения их в нужную минуту к самому широкому государственному строительству. е) Привлечение лиц, упомянутых в § д, к разрешению текущих вопросов, выдвигаемых жизнью».
Особое совещание заключало следующие отделы: государственного устройства, внутренних дел, дипломатическо-агитационного, финансового, торговли и промышленности, продовольствия и снабжения, земледелия, путей сообщения, юстиции, народного просвещения и контроля. Председателем Особого совещания являлся ген. Алексеев, а заместителями его в порядке последовательности – я, генералы Драгомиров и Лукомский.
В «Положении» отразилась в значительной мере существовавшая практика дуализма власти, которую не желал нарушать составитель его, создавая один общий орган для двух соправителей. На «больших заседаниях»[67], под моим председательством, предполагалось разрешать «в спешном порядке не терпящие отлагательства вопросы текущей жизни, связанные с установлением гражданского правопорядка в местностях, занятых Добровольческой армией». Отзвуком того же дуализма явилось отсутствие в «Совещании» военно-морского отдела, учрежденного лишь впоследствии и возглавленного ген. Лукомским, к которому перешли обязанности военного и морского министра и, кроме того, все органы снабжения армии.
Генералы Алексеев и Драгомиров принимали все меры к розыску и привлечению в Екатеринодар известных им государственных и общественных деятелей, что представляло серьезнейшие затруднения ввиду разобщенности русских областей и того спокойного и потому мало привлекательного положения, в котором находился Северный Кавказ – театр военных действий. По ходу событий русской революции главное ядро русской общественности переселялось по историческим этапам: весною 18-го года – Москва; летом – Киев; осенью – Одесса; весною 19-го года – Екатеринодар. Эта концентрация сил в определенных пунктах сопровождалась всегда и необыкновенным сгущением там политической атмосферы на почве обостренной розни и борьбы. Безлюдие было так велико, что отделы подолгу оставались в управлении временных заместителей во время поисков по свету и в ожидании прибытия неизвестно где находившихся кандидатов. Морской отдел, например, ждал намеченного возглавления весь период борьбы Юга – полтора года…
Образование Особого совещания – этого зачаточного органа управления – подвигалось медленно. Первыми участниками его были Г. А. Гейман (финансы), Э. П. Шуберский (пути сообщений), ген. А. С. Макаренко (юстиция), А. А. Нератов (диплом.), В. А. Лебедев (торг. и пром.)… По мере формирования отделов туда переходили и текущие дела по управлению территорией, занятой армией. Общих заседаний – ни больших, ни малых – до смерти ген. Алексеева не состоялось.
…Смерть Михаила Васильевича не была неожиданной. Тяжкая болезнь, тяготы Первого похода и огромная, непосильная работа, которую он вел последние годы, день за днем подтачивали его силы. На наших глазах догорал светильник его многотрудной жизни. Еще в середине сентября он в кругу близких говорил о предстоящем своем переезде за Волгу, а 20-го, почувствовав приближение конца, он призвал ген. Драгомирова и передал ему хранившиеся при нем лично армейские суммы. «Этим актом, – говорил Драгомиров, – не сопровождавшимся никакими объяснениями, М.В. прощался навсегда не только с мыслью о поездке на Волгу, но и с жизнью… Остальные дни до 25-го были медленной агонией».