В памяти сам собой возник бодрый мотив популярной песни:
Я посмотрела на отрывной календарь, который забыли упаковать, и подумала, что навсегда запомню завтрашний день как начало новой жизни: двадцать второе июня тысяча девятьсот сорок первого года.
Теперь я знаю, что война начинается с отчаянного стука в дверь и дикого крика:
— Скорее, бегите скорее! Там!.. Там!
Соседка стояла полураздетая, в шёлковой комбинации, растрёпанная и босая. Мы познакомились только утром, и я запомнила, что её зовут Светлана Тимофеевна.
— Бежим! Скорее!
Она задыхалась, тяжело хватая ртом воздух. И мы побежали. Мама в полосатом платье и домашних тапочках, папа в майке и домашних брюках, я в сарафане.
— Пожар? Наводнение? Что случилось? — причитала на ходу мама.
Никто ничего не понимал, но на улице уже скопилась толпа народу, и все бежали в одном направлении — к рупору ретранслятора на углу дома. По мере приближения к ретранслятору шум стихал, и в воздухе повисала напряжённая тишина, в которой падали тяжёлые, как камни, слова Молотова[2]:
«Граждане и гражданки СССР! Сегодня, в четыре часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбёжке со своих самолётов наши города — Житомир, Киев, Севастополь, Каунас…»
Толпа народу уплотнялась за счёт вновь прибывших. Я видела впереди себя застывшие спины и вытянутые шеи. Люди выскочили из дому кто в чём, поэтому на Светлану Тимофеевну никто не обращал внимания. Казалось, что воздух вокруг ретранслятора вибрирует тревогой. Я почувствовала на плечах мамину руку. С другой стороны меня обнял папа, и мы так и стояли, прижавшись друг к другу, не в силах сдвинуться с места от оглушительного сообщения правительства.
Война… война… война. Я увидела рядом с собой человека с остекленевшими глазами и не сразу поняла, что они принадлежат Светлане Тимофеевне.
— У меня муж — военный на границе. Он должен приехать ко мне завтра. Наверно, сейчас в пути. Как вы думаете, он успеет добраться до Москвы? Успеет?
Она растерянно лепетала про мужа и вопросительно озиралась вокруг, словно надеясь, что кто-нибудь из толпы вдруг скажет что-то спокойное и уверенное, отчего лица людей разгладятся и тревога мгновенно улетит прочь.
— Света, пойдём домой, — обратилась к ней моя мама. — Пойдём, тебе надо одеться.
Она взяла соседку за руку, как маленькую, и та послушно засеменила сзади, бесконечно повторяя слова про мужа, про границу и про то, что их ребенок сейчас у бабушки в Ленинграде, но в Ленинграде наверняка безопасно, и самолёты с бомбами туда точно не долетят.
Я шла за родителями и не понимала, как получилось: десять минут назад был мир, а сейчас вдруг война? Ведь на улице воскресный день, светит солнце, а листва деревьев по-прежнему отбрасывает на тротуар ажурные тени, наш новый дом блестит чисто вымытыми окошками, и в витрине булочной стоит огромная корзина, полная калачей и сушек.
К телефонной будке тянулась длинная очередь. Девушка на скамейке, закрыв лицо руками, плакала навзрыд. Маленький мальчик с воздушным шариком держал мороженое, а мама вытирала ему рот платком. Детали обстановки врезались мне в память и застревали глубоко внутри, потому что война уже стояла у порога и барабанила в дверь железным кулаком.
Я тронула папу за локоть:
— Мне надо пойти в школу. Наверное, все наши уже там.
Папа кивнул:
— Да, конечно, а мы с мамой сейчас пойдём на завод.
— Можно я с вами на завод?
Я подумала, что заводчане наверняка знают больше, чем школьники, и от рабочих я, скорее всего, услышу важные новости про то, что танки наши быстры, и самолёты — сталинские соколы — летают высоко, и вообще, война продлится месяц, от силы два, потому что наша армия — самая непобедимая и отважная.
Папа пригладил рукой волосы, и этот привычный жест немного рассеял мою тревогу.
— Хорошо, пойдём. Только отведём домой Светлану и переоденемся. — Он поглядел на мамины тапочки и удивлённо посмотрел на себя. — Боже, я даже не заметил, что выбежал в майке.
— Ты думал, что начался пожар, — осторожно предположила я.
Папа вздохнул:
— Да, дорогая. Боюсь, что именно он и начался.
Хотя в его тоне преобладали сдержанные нотки, по моей спине пробежал холодок. Я вспомнила про сожжённую Москву во время нашествия Наполеона и хотела переспросить папу: ведь сейчас точно такого не случится? Немцы не смогут дойти до Москвы, ведь здесь все мы, правительство, Кремль, Сталин! Мы не сдадим Москву! Я расправила плечи, подняла голову и стала упорно, в такт шагам твердить эту фразу. Твердила до тех пор, пока мы не дошли до самого дома.
Я несколько раз была у родителей на заводе. Мама работала в заводоуправлении, а папа в механическом цеху, мастером. Обычно для посетителей выписывали пропуск, но сегодня мама просто объяснила на проходной:
— С нами дочка.
И пожилой охранник согласно кивнул головой:
— Проходите.
По его лицу текли слёзы. От того, что сильный старик с широкими плечами и окладистой седой бородой плачет, мне стало жутко. Тоже захотелось зареветь как маленькой, чтобы мама взяла на руки, поцеловала и сказала: «Не бойся, я с тобой».
Тогда я уткнулась бы в мамино плечо и стала поглядывать вокруг одним глазом, твёрдо зная, что в её руках мне хорошо, уютно и безопасно.
Через проходную сплошным потоком шли заводчане. Мама с папой здоровались, пожимали руки, с кем-то негромко разговаривали. Я увидела несколько молодых ребят — моих ровесников — и позавидовала, что они рабочий класс, взрослые, а я обычная школьница и считаюсь ребёнком.
Рупоры ретрансляторов разносили по территории речь Молотова, которую повторял диктор. Короткие, рубленые фразы доходили до самого сердца, придавливая к земле и заставляя людей сплачивать ряды в единый монолит из множества песчинок, таких как я, мама, папа или та женщина в синей спецовке, что наступила мне на ногу.
Чтобы не потеряться, я взяла папу под руку, но тут же опомнилась: не время сейчас ходить под ручку, как на прогулке.
— Не может быть, чтобы война продолжалась долго, — говорил кто-то позади нас.
— Наши им дадут огонька! У меня сын в армии, напишу ему, чтобы бил покрепче фашистскую гадину, — ответил хриплый бас с сиплым дыханием завзятого курильщика.
— Товарищи! — горячей волной пронёсся над нами мужской голос, мгновенно оборвав все разговоры и шорохи.
Люди замерли. Я встала на цыпочки и увидела, что посреди заводской площади стоит грузовик с несколькими людьми.
— Директор завода, парторг, комсомольский вожак и профком, — быстро пояснила мама.
— Товарищи! — Директор завода взялся рукой за отворот пиджака и подался вперёд. — Дорогие товарищи! Сегодня без объявления войны на нас напал жестокий и коварный враг — фашистская Германия. Гитлеровские самолёты бомбят наши города и сёла и рвутся через границу, чтобы убивать и грабить! В четыре часа утра был нанесён бомбовый удар по Севастополю и Прибалтике, горят Каунас, Киев и Житомир! Красная армия ведёт тяжёлые бои! Но мы все как один, от мала до велика, поднимемся во весь рост и дадим врагу достойный отпор. — Директор обвёл глазами собравшихся.
Под его взглядом я почувствовала себя выше и старше. Он сказал: все от мала до велика, а значит, и я тоже должна встать на защиту Отечества и не струсить.
— Первое, к чему я вас призываю, товарищи, — это дисциплина! — продолжил директор. — Дисциплина, дисциплина и ещё раз дисциплина. Только так мы сможем собрать силы воедино и сокрушить врага! — Он стиснул руку в кулак и взмахнул им в воздухе, как кавалерийской шашкой.
— Да немцы от нас скоро драпать будут! — звонко взлетел и потух чей-то бодрый выкрик.
«Директор сказал, что бомбили Севастополь», — подумала я с холодком ужаса. Два года назад мы с родителями ездили в Крым, в заводской санаторий. Чётко вспомнилось, как мои ноги окатывали тёплые буруны волн, а черноглазая официантка Олеся угощала варениками с творогом и вкуснющим вишнёвым компотом. Неужели наш санаторий разрушен и Олеся убита? Крепко сжав зубы, я замотала головой: «Нет! Нет! И ещё раз нет!»
Я не заметила, как произнесла это вслух, и закрыла себе рот ладонью.
— Тоня, я должен идти в военкомат, — негромко сказал папа маме, но его фразу услышали другие мужчины, и внутри толпы, набирая силу, пробежал ропот: военкомат, военкомат, военкомат.
После директора выступал парторг, а потом полная женщина из профсоюзного комитета. Вместе со всеми я жадно ловила каждое произнесённое слово и понимала, что детство осталось где-то там, за горизонтом войны, и теперь я тоже должна вести себя по-взрослому, хотя очень тянуло зареветь во всё горло.
Свежие номера газет только что расклеили. Я стояла в толпе около газетного стенда и слушала, как седой старик читает вслух Указ Президиума Верховного Совета. Он повернулся и взглянул на меня.
— Иди сюда, дочка, прочитай дальше, у тебя глазки молоденькие.
Широкой рукой, похожей на совок, старик подтолкнул меня к стенду. За спиной я чувствовала дыхание собравшихся, и от важности произносимых слов у меня то и дело срывался голос.
— Мой сынок — восемнадцатого! — всплеснулся отчаянием тонкий женский голос. — Он тридцать первого декабря родился, аккурат под Новый год. Нет чтобы денёк подождать.
— Двадцать три года твоему сыну, мужчина уже, — веско сказал старик, и женщина враз притихла, изредка всхлипывая. — Плакать начнём, когда восемнадцатилетних призывать станут.
— А мы добровольцами пойдём! — запальчиво перебил его веснушчатый паренёк в белой футболке. — Хоть нам и не хватает лет, но по подвалам отсиживаться не будем. А то, глядишь, и война закончится!
Я посмотрела на паренька с уважением, потому что тоже шла в школу с намерением спросить, как пробраться на фронт.
— Хватит войны на вас, ребятки, — тяжело вздохнул старик. — Слыхали небось, что вместе с Германией войну нам объявили Италия и Румыния? Помяните моё слово, скоро и вся Европа подтянется. Уж мы-то знаем, что эта шелупонь перед Гитлером быстро прогнётся. — Он улыбнулся пареньку: — А ты, брат, правильно рассуждаешь, по-нашему, по-русски. Я тоже в ополчение пойду, дома не останусь, коли страна в опасности. Первую мировую сдюжили, Гражданскую пережили и тут не отступим.
— Но почему молчит Сталин? — негромко спросила молодая женщина. Она держала на руках девочку, а та теребила маму за воротник. — Уже сутки прошли с начала войны, Молотов выступил. Говорят, в церквах зачитали послание митрополита Сергия, а Сталин молчит. Может, его уже и в Москве нет? — Лицо женщины приняло испуганное выражение, и она шёпотом докончила фразу: — А вдруг он заболел?
От ответного молчания женщина заторопилась и боком выбралась из скопления людей — обсуждать Сталина представлялось опасным.
Утреннее солнце так же, как вчера, щедро заливало улицы тёплым светом. Я заметила начерченную на асфальте сетку игры в классики и поняла, что сейчас заплачу от того, что ещё вчера утром могла смеяться, шутливо прыгать на одной ножке и пить в парке клюквенное ситро за три копейки. А сегодня — война и мужчин призывают на фронт. Папа! Мой папа — тысяча девятьсот пятого года рождения! Меня пронзила мысль, что я могу вернуться домой, а папа уже уйдёт воевать!
Я протолкнулась между двух женщин, беспрестанно бормоча извинения:
— Пропустите, пожалуйста, мне срочно надо домой!
Сломя голову я понеслась на Авиамоторную. Новые туфли, купленные накануне каникул, натирали пятки. Сатиновая юбка забивалась между ног, и приходилось всё время останавливаться, поправлять складки. И только когда впереди мелькнула крыша барака, я сообразила, что прибежала на старую квартиру, во двор, родной до последней прищепки на верёвке для белья. Я непроизвольно взглянула на пустые окна нашей бывшей комнаты и поняла, что за два дня успела соскучиться по скрипучему полу со сквозняками, по умывальнику в общем коридоре, по запаху керосинового чада из кухни и по всему тому, среди чего я выросла.
На скамейке около стола, где мужчины любили играть в домино, сидела тётя Нюра Моторина и быстро-быстро вязала на пяти спицах. С её коленей свисал длинный шерстяной чулок. Маленькая, кругленькая, издалека она выглядела уютной тётенькой с ямочками на щеках, но я прекрасно знала, как её глаза могут презрительно сощуриться, а рот вытянуться в тонкую щёлку.
Моторина опустила вязание и уставилась на меня в упор. Если бы она могла, то высверлила бы во мне дырку.
— Явилась? Пора забыть сюда дорожку.
Я вспыхнула. Зачем она так? Ведь сейчас война, и все должны быть вместе. Разумно промолчать у меня не получилось, и я запальчиво отрезала:
— Захотела — и пришла, у вас не спросила! Двор общий.
О скандальном нраве Моториной знала вся округа, поэтому я не стала ждать продолжения, а развернулась и побежала обратно, в свой новый дом. Указ о мобилизации висел за моими плечами, как набитый камнями вещевой мешок. Успеть бы! Вдруг папа уже ушёл?
Сердце колотилось жарко и часто.
— Ульяна! Улька! Стой! — Крик в спину ударил, как мячик во время игры в лапту. Притормозив, я оглянулась через плечо на подружку Таню. — Улька! Ты куда несёшься? Я бегу сзади, кричу, а ты не слышишь. — Запыхавшаяся Таня тяжело дышала и облизывала губы. В её голубых глазах плескался упрёк. — Почему ты не пришла в школу? Я тебя ждала!
— Я домой, там папа. Мобилизация. — Я поняла, что путаюсь в словах. — Вдруг я приду, а они уже ушли? Насовсем.
— Они все на работе. И твои, и мои. — Таня поравнялась со мной и пошла рядом. — Мама сказала, что мастерам будут давать бронь, потому что они нужны заводу.
— Бронь? Что это такое? — не поняла я.
И Таня спокойно объяснила:
— Тех, кому завод даёт бронь, в армию не призывают. Наши с тобой папы — мастера, и они останутся в Москве.
В первый момент я так обрадовалась, что едва не кинулась Тане на шею. Но, подумав, покачала головой:
— Нет. Мой папа точно пойдёт на фронт. Может быть, не сегодня, но пойдёт. Я его знаю.
Первые дни войны Москва ещё жила по инерции, словно старалась успеть запомнить мирную жизнь, что уже догорала в дыму пожарищ. Рано утром на улицы выезжали поливальные машины, с семи часов начинали работать молочные магазины и булочные, в парикмахерских делали причёски, дымили трубами заводы у Заставы Ильича, и что потрясло меня больше всего — в парке играл духовой оркестр, а на танцплощадке под фокстрот «Рио-Рита» кружились пары! Мелькали юбки, стучали каблучки, звучал смех, и если закрыть глаза и глубоко вдохнуть тёплый московский воздух, то можно представить, что на самом деле никакой войны нет и всё случившееся — чья-то злая выдумка.
— Ничего, месяц-полтора — и раздавим гадину, — уверенно сказал мужчина в костюме, когда я пришла в магазин со списком покупок. И я ему сразу поверила, потому что каждый старается верить в хорошее, задвигая плохое в дальний угол, или вообще делает вид, что проблемы не существует.
Мужчина стоял впереди меня и покупал сардельки. Продавщица кинула на весы гладкие розовые сардельки, похожие на откормленных поросят, и вздохнула:
— Скорей бы. А то у меня товара кот наплакал. Все как сговорились — покупают соль и спички. Ещё крупу и муку хорошо берут. Вам, кстати, не надо? А то последний мешок риса на исходе.
— Мне надо, — попросила я, хотя мама не наказывала купить рис. Почему-то сообщение продавщицы меня озаботило, и я подумала, что мама точно не станет ругать меня за самовольство. Мне ненадолго стало стыдно, что я веду себя как паникёрша и скупаю продукты, но слово не воробей: вылетит — не поймаешь, тем более что продавщица уже свернула кулёк из бумаги и взяла в руки совок для крупы.
— Дам кило, а больше не проси. А то на всех не хватит.
Я оглянулась на длинную вереницу людей, которая заканчивалась где-то на улице. Очереди за продуктами уже стали приметой военного времени. На улице я увидела почтальоншу с пачкой зелёных повесток в руке. Навстречу шли мужчины с рюкзаками и чемоданами, их сопровождали заплаканные женщины, дети цеплялись за отцовские брюки… А мне хотелось ободрить всех и закричать:
«Не бойтесь, только что мужчина из очереди пообещал, что к осени война закончится, а значит, скоро ваши мужья и папы вернутся домой!»
Прижав к груди сумку с покупками, я стояла и смотрела, как навстречу призывникам шёл строй солдат в новой форме: за плечами винтовки, на голове пилотки с красной звёздочкой. От их слаженных движений исходило ощущение силы, способной остановить любого врага.
— Счастливые! — с завистью сказал паренёк с велосипедом. — А меня не взяли в армию, сказали, чуток подрасти. А я, между прочим, значкист ГТО.