Сдай чуть левее по борту, запрашивает Фенвик с другой стороны палубы. Фиг с ними, с поплавками. Мы уже два протаранили, но ни один не испортили: оба погромыхивают у нас под килем и его пяткой и выскакивают на поверхность за кормой. Я вижу кепарь: правее, правее. Теперь отдай паруса. Идеально. Ах.
Он вновь тычет – черный диск зависает в полуфуте под водой, – и Фенну удается лишь загнать его глубже, так, что уже не видать, а потом нашим сносом его затягивает под корпус.
Еще раз пройдем? спрашивает Сьюзен, шкоты в горсти, пока мы приводимся к ветру.
Не-а.
Молодец, Сьюз. Маневры идеальные.
Ты не мог бы теперь штурвал у меня принять?
Он принимает, сердце его переполнено: случись ей управляться самостоятельно…
Что будешь теперь делать с кератозами? желает знать она[24]. Сделаю бандану, отвечает Фенн; изготовлю себе бурнус. Сьюзен теперь занялась эхолотом, а мы меж тем продвигаемся к молу. Тридцать восемь футов, тридцать один, затем вдруг семнадцать, шестнадцать, шестнадцать. Остров, хоть и низколежащий, – скорее лес, чем болото, очевидно, без домов и причала. Мол, который мы теперь, как полагается, оставляем по левому борту, – затея новая и с виду дорогая: железобетон, защищенный по обе стороны тяжелой каменной наброской, на его наружном конце крепкая сигнальная башенка с зеленым огнем. Сейчас отлив, но на входе в бухту всю дорогу под нами как минимум восемь футов воды – осадка у «Поки» пять, – а внутри от двенадцати до четырнадцати: по чесапикским меркам это щедро.
Сама бухточка укромна, однако просторна, обсажена дубами и соснами, никем не занята, если не считать стаи ворон и тихой голубой цапли. К западу высокие облесенные берега, с наветренной стороны, где с нами здороваются и меняются деревьями те вороны; песчаный пляж и какие-то болотные травы к востоку, откуда бесстрастно за нами наблюдает та цапля. Если коротко, идеальная якорная стоянка – и совершенно пустая.
Чтоб нам провалиться, не слыхали мы, что это за остров Ки такой на отмели Йорк в нижней части Чесапика. Уму непостижимо, кто мог построить такой могучий волнолом для защиты необжитой бухты: мультимиллионер, рассуждаем мы, воздвиг бы причал-другой, да и особняк фасадом к открытой воде и тылом к бухте: проскальзывая внутрь с остатком бриза, мы замечаем для такой постройки идеальное место и с последней инерцией переднего хода становимся на якорь.
Целуемся – наш древний обычай по достижении безопасной гавани – и озираемся, благодарные, любопытные, усталые.
Сегодня последняя пятница мая. Для весны вода теплая; воздух тоже – и душно. Морской крапивы в Чесапике пока нет, чтоб нас жалить, да и комаров немного; в 2030 еще не совсем стемнело. Хоть и вымотались до предела, нас будоражит, что стоим мы на прочном якоре снова в США, да еще и в таком симпатичном и уединенном местечке. Раздеваемся, чтоб наскоро искупнуться в долгом последнем свете: соленый Тритон и солено-слезная Наяда. Тут не наше сладкое Карибье; вместе с тем по ночам на эти мелководья акулы на кормежку не заплывают. Место это мы нарекаем Вороньей бухтой – в честь нашей приветственной делегации; затем, когда Фенвик, плавая, задается вопросом, не назван ли остров Ки именем его гимнического якобы родственника, якорную стоянку нашу мы переименовываем в бухту По – именем Сьюзенова родича и в знак признания таинственности этого уголка и тех птиц.
Вернувшись на борт, опрыскиваем друг дружке кожу репеллентом – Фенвик зацеловывает Сьюзен синяк – и прихлебываем (теплое) шампанское, припасенное для празднования безопасного завершения перехода. В варкавой бухте чпок пробки звучит выстрелом; ту четверть литра, что извергается за борт, мы предлагаем Посейдону, кто, не вполне нас прикончив, любезно явил, на что способен. Все еще голые, предаемся ленивой любви[25] и холодному ужину, за коим подводим итог шторму и наслаждаемся тем Разговором о Речи. Прибравшись, ненадолго устраиваемся в росистой рубке – глядеть на луну и потягивать барбадосский ром с тоником температуры воздуха. Остров разведаем завтра, починим те штормовые поломки, какие сможем, и перед новым выходом в Залив поищем место фуражировки. У нас кончился лед, маловато топлива, а провианта осталось дня на два-три; нам нужна и осветительная арматура – да и карта 12221, чтобы найти на ней остров Ки и бухту По.
Ты мой остров, бормочет сонная Сьюзен, целуя мужа в грудь. Коротко кладет туда свою голову, в эту соль-перечную поросль, после чего усаживается: послушать, как бой его сердца разбивает сердце ей.
Он целует ее в ложбину бедер. Ты моя бухта. Прикладывает ухо к ее опрятному животику, словно чтобы прислушаться там к биенью сердца.
Не надо. Давай ляжем. Мы и ложимся, на свои отдельные койки: у Сью она в главной каюте, у Фенна в носовой.
Моряки на якоре спят чутко. В тиши ранних часов мы слышим плеск у корпуса. Луфарь кормится? Выдры? Наручные часы Фенвика светятся тройкой пополуночи. А теперь это не голоса ли в отдалении? Опять плеск, весомее, но дальше, и приглушенное восклицание, женское, как будто у людей потасовка на мелководье.
Фенн? Он уже взбирается по трапу с переносным фонарем, коим и озаряет берег. Сью взбирается за ним следом; обнимает его для тепла. Ничего. Она дрожит от росы. Мы опять укладываемся, но понимаем, что нам не лежится: те странные шумы в этом странном месте, а заодно и новизна стоянки на якоре, недвижно, как дом, и одновременного лежанья в постели, без вахтенного.
Не хватает мне моих канадских казарок, сипло произносит Сьюзен в темноте, припоминая, как гоготали они, налетая сотнями, когда мы покидали Чесапик прошлой осенью. Где же мои кохунки?
Где моя
Бедная твоя
Моя верная
Та
Я к тому времени носил ее уже десяток лет.
Те годы не считаются. Где была я?
Если я расскажу тебе историю моей
История? Или где я была?
Как это?
Это другая история. Сперва
История о бойне Фенвика Тёрнера
Поздней осенью Тыщадевятьсот шестидесятого, когда вам с Мимс[26] было по пятнадцать, Графу[27] и мне по тридцать, а Дуайт Эйзенхауэр закруглялся со своим президентством, Мэрилин Марш[28] и я уже были женаты десять лет, а Оррину[29] – которому теперь столько же, сколько мне тогда! – исполнилось девять.
Вот так зачин у тебя.
Попробуй уснуть. Твой отчим уже давно преодолел наше соперничество за Мэрилин Марш в студенчестве и сошелся с твоей матерью[30]. Кроме того, он уже давно вступил в Компанию и встал на путь к тому, чтобы стать Князем Тьмы. Деятельность Графа в то время осуществлялась где-то на оси Вашингтон – Лиссабон – Мадрид, хотя специальностью его по-прежнему оставалась советская контрразведка и он частенько бывал в Вене, Хельсинки, Нью-Йорке…
Иногда он бывал даже с Ма и с нами в Балтиморе, говорит Сьюзен. Ладно, буду тихо. Как ты думаешь, что это были за шумы, милый?
Чтоб мне провалиться, понятия не имею, Сьюз. Понятия не имею. Итак: я разжился степенью бакалаврика гуманитарных наук по политологии и магистерушки – в изящных искусствах по творческому письму и семь муторных лет пытался чего-то с ними добиться в О. К.[31] как вольный журналист и учитель вечерней школы, все это время втайне еще надеясь стать Писателем с большой буквы «П». Пристроил, как говорится, с полдюжины высокохудожественных рассказов в маленькие журналы, но мой роман-диссертация на магистерскую, сильно переписанный за годы, еще не, как говорится, нашел издателя.
По-моему, я ненавижу эту часть.
Потерпи. Официальные мои карьеры тоже не слишком-то радовали: никаких заказов от газет, никто не предлагал работу ни в хороших журналах, ни в хороших колледжах. С брака моего, как говорится, сошел весь лоск: ММ все эти годы секретарила, чтобы помочь оплачивать счета, но эта работа ей прискучила. Она жалела, что не выучилась так, чтоб быть кем-нибудь поинтереснее, или не вышла замуж за кого-нибудь более преуспевающего.
Как говорится.
Тыщадевятьсот шестидесятый мы объявили нашим
Нельзя не заметить, не смогла не заметить Сьюзен, что в некоторых отношеньях ты был столь же невинен, сколь и беден.
Угу. Неудивительно, что в политической журналистике мне ничего не удавалось. Но мой кепарь.
Твой берет.
В Тыщадевятьсот шестидесятом Европу еще так же часто навещали как воздухом, так и морем. Мы пересекли Атлантику на «Ньё-Амстердаме» Голландско-американских линий и причалили в Ле-'Авре, три очень зеленых американца, премного воодушевленные, премного увлеченные и изрядно взволнованные тем, что жить нам предстоит ни под чьей не эгидой в краю, которого мы никогда раньше не видели и не знали ни одного здешнего обитателя. Через несколько вечеров после отхода экипаж устроил пассажирам международное кабаре: после того как со своими номерами выступили голландцы, англичане, французы, немцы и итальянцы, на гитарах заиграли три испанца с камбуза и запели испанские песни. В этом контексте Голландско-американских линий звучали они экзотичнее и, э-э, страстнее, нежели показались бы на борту т/х «Соединенные Штаты» или в ресторане О. К.; я обалдело поймал себя на осознании того, что Испания – не только состояние ума, но и
Короче говоря, хандра и паника. Северная Атлантика оказалась настоящей, Испания оказалась настоящей, Генералиссимус Франко и
Твоя
Вспоминать все это достаточно уныло; но факт остается фактом – едва мы пустились в путь, как дух у нас воспрянул, хоть меня вся эта иностранная реальность несколько и оглушала. Чтобы американский мальчонка держал хвост пистолетом, ничто не сравнится с посадкой за руль. Мэрилин Марш, должен я тут заметить, не говорила ни по-французски, ни по-испански; я на обоих языках худо-бедно читал, но ни на одном не говорил хорошо; слишком занят я был разбирательствами с таможенниками, валютами, дорожными картами, правилами движения, консьержами и официантами в ресторанах, чтобы делать писательские заметки в пресловутой записной книжке.
Дух перевели мы только в Мадриде. Туда на несколько недель приехал Манфред – заниматься своей Дьявольщиной под прикрытием посольства, и мы уговорились, что позволим ему три дня показывать нам город. Точнее сказать, Мэрилин Марш, Оррин и я днем занимались тем, что рекомендовал «Путеводитель Мишлен», учитывая присоветованные Манфредом приоритеты, а он разбирался с темными делишками, с какими и приехал сюда разбираться, – фактически, полагаю, наблюдал за неким КГБ-шником, который наблюдал за нашими секретными учениями ВВС, предназначенными для подавления гипотетических восстаний левых сил против Франко, дабы защитить наши воздушные базы в Испании. В конце каждого дня мы с ним встречались у нас в гостинице – «Европе», совсем рядом с Пуэрта-дель-Соль, полезная подсказка Фроммера, – и вместе проводили вечер в городе.
Мой брат производил такое же сильное впечатление, как Прадо и парк Ретиро. Граф был так
Мэрилин Марш это ошеломляло. Меня она в свое время предпочла Манфреду отчасти потому, что понимала: он скорее авантюрист, нежели супруг. Но у меня карьера буксовала, а если забыть, чем на самом деле занимался Граф, – Мэрилин Марш это неплохо удавалось – то выглядел он вполне как сотрудник дипломатической службы на подъеме. А раз у нее теперь уже
В наш последний день там мы и купили мне
В тот последний вечер в Мадриде ели мы в «Коммодоре», на Серрано на Пласа-Архентина: пять вилок в «Мишлене». То была самая великолепная трапеза, многократно превосходившая все, что мы доселе в жизни поглощали, – примерно по шесть долларов на нос. Невероятно: вот бы мне сейчас в рот кусочек «Жареного молочного поросенка по-коммодорски», пока я рассказываю историю своей
Что ж: щелкала той зимой в Андалусии лишь моя портативная «Олимпия», да и то без толку. Мы нашли дешевую маленькую виллу на съем неподалеку от пляжа между Торремолиносом и Фуэнхиролой: по местным меркам достаточно обустроенную, но спроектированную для испанского лета. Черепичная кровля, плиточный пол, оштукатуренные стены, никакого обогрева за исключением крохотного камелька, в котором мы жгли оливковые дрова, а это почти как жечь камни. Температура висела вокруг нижних пятидесяти[35], что снаружи, что внутри; со Средиземноморья дуло грубыми ветрами; полы и стены у нас потели. Прочие виллы на небольшом участке стояли свободными. Мы пытались радоваться тому, что мы в Европе, но были мы на самом деле в саркофаге – и в тупике. Оррин жалел, что он не в школе; Мэрилин Марш жалела, что она не у себя в конторе; я жалел, что не у себя дома в кабинете. Иностранная действительность всего слишком отвлекала меня, чтобы можно было сосредоточиться; да и вообще роман не желал складываться. Предполагалось, что будет он о политике или политической журналистике – об этом я кое-что знал, – но принял он автобиографический оборот и все больше становился романом о несостоявшемся писателе и браке, трудном от его первых взаимных неверностей.
Но это-то ладно. Незадача моя – помимо недостатка воображения, слабой драматургии и типичной для любителя нехватки настоящей хватки в методе художественной прозы – заключалась в том, как рассказать какую бы то ни было историю среднего класса из американского предместья в той стране, которая буквально каждый день тычет тебя носом в твои основные нравственные принципы, как этого из года в год не делала наша жизнь в С. Ш. этой самой А.
Вот. Будь мы историками искусства, получившими грант на подсчет горгулий на всех до единой сельских церквушках Испании, мы хотя бы горгулий пересчитали. Но ехать в другую страну ни под чьей эгидой и безо всяких контактов – не в отпуск, а писать роман о жизни на родине и стране этой, по сути, говорить: будь интересной и вдохновляй; искупи эту поганую погоду, нашу финансовую жертву, перебой в наших обычных жизнях – такое требование было б неразумным и к самому Эдему. По утрам Оррин и Мэрилин Марш сбивались у оливкового огня и читали книжки из английской библиотеки в Торремолиносе, а я тем временем дрожал у нас в спальне за пишущей машинкой. Днем мы ходили на рынок и понемногу осматривали окрестности, но для подобных вылазок время года было не то. Почти каждый вечер все возвращалось к тому же оливковому огню. Немудрено, что Тёрнеры начали ссориться – всегда приглушенно из-за Оррина, поскольку в том домике невозможно было по-настоящему уединиться.
Кепарь. Вместе с похлебками рыба-с-нутом, какие ММ запаривала на нашей парижской походной плитке, когда умирала большая кухонная плита, что случалось часто, самым любимым в Эспанье у меня была моя бойна. Из-за промозглости я носил ее и в доме, и на улице; снимал ее, только чтобы принять девяностосекундный душ да спать в нашей сырой, узкой и шумной постели. Так миновали декабрь, январь и почти весь февраль. Нам не терпелось, чтобы настала весна и мы б могли выбраться с «Виллы Долороса», как мы ее прозвали, и пуститься в путь: походная жизнь, мы знали по опыту, будет чертовски удобнее и интереснее. Но волглая зима все тянулась и тянулась. Потом однажды в субботу под конец февраля я впервые потерял и вновь обрел
В вышине Сьерра-Бермеха, что восстает за Коста-дель-Соль к западу от Малаги, лежит древний городок Ронда, милый Сервантесу, Гойе, Хемингуэю и Джойсовой Молли Блум, упоминающей его в своем знаменитом монологе. Главная достопримечательность Ронды, если не считать живописных улочек и старейшей арены для боя быков в Испании, – зрелищное отвесное ущелье, называемое Тахо, что по-испански означает «разрез», которое действительно рассекает городок так, словно Пол Баньян расколол его своим топором. Напомню тебе историю Пилар из «По ком звонит колокол» – о том, как республиканцы отбили ее деревню у лоялистов в Гражданскую войну и прогнали всех местных «фашистов» сквозь строй к некоему обрыву: по дороге их лупили дубинками, а потом столкнули с утеса. Пилар описывала их отдельные смерти – некоторых избивали в месиво; другие доходили до обрыва нетронутыми, и их вынуждали прыгать, – а потом замечает, что ничего ужаснее в своей жизни она не видела – пока не прошло еще три дня, когда городок снова отбили солдаты Франко. Место Хемингуэй не называет, но Граф сообщил нам в Мадриде, что городок этот – Ронда, а утес – знаменитый Тахо, который пропустить нам никак нельзя.
И вот мы загрузились в «фольксваген» и поехали по побережью мимо Марбеллы – сейчас там сплошь многоэтажные отели, а в Тыщадевятьсот шестидесятом это все еще был тихий маленький курорт, – затем свернули вглубь суши и принялись долго карабкаться на сьерру. Стояло погожее холодное утро; Мэрилин Марш менструировала и потому держалась раздражительно, но все мы были счастливы куда-то ехать, а в машине гораздо теплее, чем нам бывало вообще когда-либо на «Вилле Долороса».
По другую сторону Марбеллы нас остановила
Перед нами стоял луноликий парняга с тоненькими усиками и пятичасовой щетиной в девять утра. Строго спросил нас, куда направляемся. Ронда.
Изъяснялся он, э-э, учтиво, но неприветливо. Я ответил «конечно» – с большим облегчением, хотя в машине и без него было мало места. Мэрилин Марш пробурчала по-английски, дескать, надеется, что старик без жучков. На самом деле он был потертый, но чистенький, усохший старичок с полудюжиной скверных зубов, ни одного целого, одет в старый двубортный габардиновый костюм и белую рубашку, застегнутую до самого верха, без галстука. Всю дорогу до Ронды – всего два или три десятка миль, наверное, но почти все на второй передаче, а многие и на первой – он на испанском расспрашивал Оруноко об Америке, вопросы я переводил и сам отвечал на них, если требовалось нечто сложнее
Юного Оруноко, как я видел в зеркальце, это потрясло до самых носочков. Старик наш в ответ улыбался, жал плечами и кивал – ему, полагаю, было стыдно за ММ, что она упорно мелет какую-то белиберду. Он заметил, что горы тут вокруг богаты водой, а также соснами. Весь путь наверх он клянчил у Мэрилин Марш сигареты «Мальборо» – в те дни мы все курили – и стряхивал пепел себе в левую ладонь. Даже на окурки он плевал и сберегал их у себя в левой руке: пепельница у заднего сиденья, сообщил он Оррину по-испански, слишком уж чистая. На окраине Ронды он попросил себя высадить, предложил заплатить нам столько же, сколько за автобус, учтиво поблагодарил Оррина, когда мы от его денег отказались, а после этого мимоходом вывалил содержимое своей левой руки на пол машины и вытер ладонь о покрытие сиденья, говоря нам
Ронда.
Мальчик затих. Я заметил, что сезон у нас долог. Старая арена примыкала к Тахо; из путеводителя, к моему замешательству и мрачному наслажденью Мэрилин Марш, мы выяснили, что в эту пропасть друг дружку сбрасывали не только республиканцы и лоялисты, но также католики, мавры, вестготы, вандалы, римляне, финикийцы, лигурийцы, кельты, иберы – и, несомненно, случайный Хапсбург, Бурбон и пьяный турист – подвергались тахованью, равно как, вообще-то, в порядке вещей за последние две с чем-то сотни лет все быки и лошади пикадоров, убитые на этой Пласа-де-Торос. Оррин таращился; ММ замерзала. Поехали, к черту, домой, сказала она через полчаса после нашего приезда. Прозвучало до жути так, будто она имела в виду США.
Я настоял на том, чтоб хотя бы проехать по всей остальной Ронде и выйти на Пуэнте-Нуэво через ущелье. Она уступила – ради Оррина, хотя сама осталась в машине. Оруноко и я вышли на громадные каменные арки моста, оглядели великолепное кольцо гор и заглянули в изумительный, захватывающий дух Тахо. Я крепко держал его за руку: сезон и
Сильный удар ветра сзади сорвал мою
Не спятил ли я, пожелала узнать она. Она замерзла, произнесла она через стекло, и насрать ей на эту тропу, на термы, на мой кепарь…
Фразу я закончил за нее: Или его бывшего владельца, нет? Мы вдруг вознегодовали друг на дружку. Сиди тут и замерзай в своем собственном льду, сказал ей я, а мы с Оррином намерены спуститься и осмотреть этот двухзвездочный Тахо. Да хоть
Ну да ладно.
Наконец Мэрилин Марш велела Оррину садиться в машину. Очень подлый это ход: мне тогда нужно либо отменить ее приказ и вынудить Оррина выбирать между нами, либо избавить его от этого, позволив ей настоять на своем. Я, конечно, сделал последнее, но уж так разозлился, что после ничем уже не удержать меня было от спуска в ущелье. Когда ж я сорвался туда, где начиналась тропа вниз, ММ впервые опустила свое окно, дабы завопить, что к тому времени, когда я вернусь, их с Оррином может тут и не оказаться. Придумал я лишь завопить в ответ, что я могу и не
Глубиной Тахо-де-Ронда метров двести. Я ожидал, что спуск окажется труден, но нет: только ветрено, промозгло и зрелищно. И Оррину, и Мэрилин Марш он дался бы без труда; среди прочих моих чувств присутствовало сожаленье, что супруги с отпрыском со мною нет. Но я с облегчением и в одиночку занимался чем-то, требующим хоть каких-то усилий. Крупные кучевые облака выключали и включали солнце, словно свет на потолке,
Тропа достигла дна у руин римских терм и того каменистого потока, взбухшего от таяния снегов на Серрании. Пять минут я отдохнул на развалинах – душевно изможденный и несчастный. Небесная потолочная люстра переключилась на сомбру. Затем я миновал последний поворот тропы между соснами и свободно лежащими валунами, чтобы поближе взглянуть на поток, прежде чем взбираться обратно в город к тому, что ждет меня – или же не ждет. У самого уреза воды солнце зажглось снова,
Что скажешь, Сьюз: миллион к одному? Да еще и подсвеченная, иначе я б нипочем не увидел ее на той крапчатой луне валуна, нацеплена идеально. Из меня вылетел звук, полусмех, полу-что-то еще; я осмотрительно полез по камням забрать ее, покуда какой-нибудь случайный выверт ветра не испортил первого совпадения вторым.
Ну, то уж точно был символ – знаменье. Но чего? Взбираясь назад, я все покачивал головой (осторожно), недоумевая, что мне полагается делать с таким необычайным пустяком совпаденья и всею своей жизнью. Что за счастливый, языком-прицокивающий был бы это анекдот в браке получше, между лучшими людьми!
На Пуэнте-Нуэво я взобрался таким же несчастным, каким и спускался с него. Никакого «фольксвагена» куда хватает глаз, никакой Мэрилин Марш – но там стоял юный Оррин, совершенно один на мосту, весьма уныло глядя в мою сторону, с некой знакомой с виду коробкой писчей бумаги у ног. Пока я спешил к нему, у меня сложилось впечатление, что праздные зеваки отводят взгляды.
Дорогой храбрый Оруноко. Я обнимал его, а он рассудительно сообщал, что мама уехала, как и грозилась. Он не думает, что уехала она далеко или навсегда, но не уверен. Ехать с нею он отказался – беспрецедентное поведение! – здравомысленно рассудив, что он выполнил ее первый приказ не идти со мной, а если его придется между нами соломонить (термин не Орринов), то он попробует поделиться между нами поровну. Мало того – и будь я тем рассказчиком, пытаться стать коим я и отправился в Испанию, я б изложил еще в самом начале истории, что у меня развился суеверный страх потерять свою рукопись-в-работе и я всегда таскал ее с собой на наши продолжительные вылазки в ее коробке для писчей бумаги, – мало того, моему сыну пришло в голову, что в материнском гневе своем она может «сделать что-нибудь резкое» в виде ответного удара: и, выходя из машины, он прихватил мою рукопись с собой!
Чем я, Сьюзен, заслужил такого принципиального, разумного, упрямого сына? Меня чуточку удивило, что Мэрилин Марш и правда уехала; более того – что она оставила и Оррина. Можешь вообразить, как меня тронула верность мальчика и как сообразно несчастен я был из-за того, что, выбирая между родителями, ему пришлось эту верность применить. И вид той рукописи, истории моей, на том мосту…
Ну: там
Отвечаю, чтоб не беспокоился. Оррин подбирает коробку; мы втроем шагаем прочь с моста.
Напоследок, прежде чем сойти с моста, я высказываю еще одну просьбу. По причинам сохранения чести, слишком личным для того, чтоб излагать их, объявляю я, мне принесет величайшее личное удовлетворение вывалить эту коробку никчемных бумажек в Тахо. Позволит ли он мне сие?
Я скорее ожидал отказа: скверный пример для местного населения – замусоривать их главную туристическую достопримечательность. Много я понимал. Он попросил меня открыть коробку, удостоверился, что внутри нет бомбы, и пожал плечами. Я поблагодарил Оруноко за то, что ее спас, и вывалил содержимое за парапет, даже не взглянув.
Затем, когда я торговался с рекомендованным таксистом в квартале-двух от моста, Оррин сказал: Вон мама, – и в «жуке» подъехала Мэрилин Марш, с видом суровым и несчастным. Я подумывал продолжать переговоры, развивавшиеся успешно, но резать себе нос, чтоб только насолить лицу, не показалось мне особенно
Теперь я уже быстро спущусь с Ронды. Таксомотор я отменил и велел Оррину садиться в «жук». Мэрилин Марш подвинулась: ей не нравилось водить в горах, особенно в Испании. Оттуда мы спустились в высоковольтном безмолвии и на второй передаче. У Марбеллы я осознал, что завершился этап нашей жизни и моей; свернули за какой-то значимый угол. К Фуэнхироле мне стало ясно, что не будет никакого романа, никакой записной книжки, никакого похода по Европе. Той ночью в постели на «Ла Вилле Долоросы» ММ явно дала мне понять, что ей так же. Вскоре после мы со всем и покончили, причем обвиняя друг дружку в испорченных поездке и браке и без заметного успеха стараясь уберечь Оррина от нашей пугающей несчастности. Посреди Атлантики, курсом на запад вновь на борту «Ньё-Амстердама», я смайнал свою почти не записанную записную книжку за гакаборт. Но кепарь оставил. Ты спишь, правда?
Это последнее шепотом, в случае и в надежде, что Сьюзен да, у него в объятьях, у него на шконке, куда она пришла к нему, когда только подъезжали к Мадриду. Голой спиной она приткнулась к голой его груди, попа у него в паху; его полувековой пенис уложен ей между ягодиц.
Такова история твоей
Ты не спишь. Что ж. Это история той истории, которая научила меня, что я не умею писать истории. Такого рода, во всяком случае. Во всяком случае, тогда.
Хм.
Кроме того, это история о начале конца моей первой жизни – пусть, как здоровый дуб, она и повреждена в корнях, но на то, чтобы ей умереть, ушло еще девять или десять лет.
Господи, Фенн. Иногда поневоле задумываюсь.
Я тоже. Наконец, это история о том, как я влился в Компанию. Вернувшись домой с поджатым хвостом, я связался с Графом, тот вывел меня на Дугалда Тейлора и прочую публику. Мы решили поддерживать мою легенду политического журналиста на вольных хлебах. Некоторое время я даже Мэрилин Марш не удосуживался рассказывать; к тому времени ей уже было безразлично. Домашние финансы у нас выправились, и она лепила себе собственную жизнь. Тогда я был на четыре года младше тебя теперешней, однако младшие сотрудники, с которыми я проходил подготовку, звали меня Папашей, как будто я персонаж Пэта О'Брайена в киношке о Второй мировой. Готовили нас в ИЗОЛЯЦИИ, чуть выше по течению отсюда. Штука в том, что я решил прожить историю, раз уж не смог ее написать. Манфред, бывало, говорил о наших операциях на истории, чтобы история не могла оперировать нас. Моим же личным желанием, как тебе известно, было нейтрализовать его, если уж не перевербовать. Случилось же, скорее, обратное.
Значит, говорит Сьюзен: Тахо вернул тебе не только берет; он продолжает возвращать ту историю, которую ты в него швырнул.
Но я все время швыряю ее назад. Однажды расскажу и нашу, только не так.
Два вопроса, ладно? Почему от рассказывания мне этой истории – на седьмом году нашей совместной жизни, Христа ради, в нашем творческом отпуске, – ты веришь, будто твоя
Нет. От всей души сожалею об этом совпадении, Сьюз; мне это не пришло в голову, пока сам не поймал себя на том, что говорю творческий отпуск. Что же касается кепарика: второй раз я потерял его десять лет спустя, когда занимался делами Компании, поздно ночью на причале некоего конспиративного дома на той стороне Залива. Моим коллегам я рассказал эту историю – лишь ту ее часть, которая про
Мой второй вопрос: где была
Сьюзен плачет. Теперь читатель понимает, если не считать одной детали, ее слезы несколькими страницами в прошлом при упоминании Фенвиком огней Вирджиния-Бич. Что ж, говорит Фенн, серьезно обнимая жену в темноте, ты все это осуществляла, пока я кое-чему учился ценою, значительной для меня и других. Хвала небесам, что ты меня таким тогда не знала! Твой дядя Фенвик! Ты в порядке?
В порядке я, в порядке. Это маленькое описание придется облечь плотью в нашей истории или ему придется из нее уплыть.