ДЖОАН ТЁРНИ
Задача исследования, представленного в этой главе, — проанализировать и осмыслить феномен недавнего медийного ажиотажа и, соответственно, моральной паники, стимулом к которым послужил безобидный, казалось бы, предмет гардероба — толстовка с капюшоном, или худи. После беспорядков, потрясших города Великобритании в 2011 году, и благодаря тому вниманию, которое привлекала к себе одежда их участников, худи превратилось в символ социального неповиновения. Широкая доступность и обыденность худи — важный фактор: примечательна легкость, с которой предмет массовой моды, который теоретически может найтись в любом гардеробе (ведь все носят худи), превращается в маркер преступных намерений. Просто подняв капюшон, обычный любитель комфортной одежды становится чем-то иным и вызывает тревогу и социальное напряжение.
После запрета на ношение худи в торговом центре Bluewater в британском графстве Кент в 2005 году журналисты и общество в целом ассоциируют эту одежду с преступностью, антиобщественным поведением и неуправляемостью, свойственной молодежи. И хотя худи — это всего лишь джемпер, кажется, что его поднятый капюшон обладает магическими свойствами и способен превратить повседневную одежду в нечто гораздо более проблематичное и угрожающее статус-кво. Сегодня и сама эта одежда, и люди, которые ее носят, называются одинаково: вещь и человек слились воедино в образе современного пугала — худи. К 2007 году худи квалифицируется в качестве безликого и как предмет гардероба, и как стереотип: тогдашний теневой министр внутренних дел Дэвид Дэвис считал, что худи входит в базовую «экипировку хулигана»[46]. В настоящем исследовании я, опираясь на имеющиеся образцы анализа моральной паники, постараюсь осмыслить функцию этой одежды и как индикатора поведения (прежде всего — антиобщественного), и как маркера потенциальной угрозы. Предполагается также, что мое исследование привлечет внимание к тревоге, которую общество испытывает по отношению к разным людям и их поведению, ориентируясь отнюдь не только на их одежду. Мой анализ учитывает потенциально проблематичные взаимоотношения между социальной нормой и тем, что общество считает «другим» или девиантным (ил. 2.1). Одежда в этих обстоятельствах метафорична; она сублимирует глубинные социальные переживания, связанные с угрозой личной безопасности и даже со страхом смерти.
Худи — утилитарная и очень популярная спортивная одежда, которая, однако, вызывает страх, отторжение и непонимание. Поводом пристального внимания к ней стали социальные бесчинства и приступы пиромании. Вещь, которую ежедневно надевают миллионы людей, которая стала основным предметом гардероба целого поколения, мгновенно превратилась в криминальную униформу мародерствующей лондонской молодежи[47].
Представление о худи как символе общества, которое стремительно катится в тартарары, сформировалось вследствие реакции на несколько взаимосвязанных проблем. Прежде всего, следует упомянуть, что лейбористское правительство проводило политику нулевой терпимости по отношению к мелким преступлениям и антиобщественному поведению, объяснявшемуся низкой социальной ответственностью граждан и отсутствием дисциплины. Антиобщественное поведение подразумевало широкий спектр преступлений: от швыряния камней и использования нецензурной лексики до случаев реального насилия и даже убийств; все это превращало жизнь британцев в ад. Кроме того, неудачные ролевые модели, увеличение числа подростковых беременностей, отсутствие перспектив в области образования и трудоустройства привели к расширению класса бедняков, находившихся на государственном обеспечении, которые обрели голос благодаря телешоу Джереми Кайла (2005–2019). Ситуация выходила из-под контроля: целые районы превращались в запретные зоны, куда не было доступа службам экстренной помощи, а также социальным работникам и государственным служащим. В результате был принят закон об антиобщественном поведении (ASBO), нарушение которого влекло за собой серьезные последствия, вплоть до тюремного заключения. Таблоиды публиковали возмущенные тирады о падении нравов и подростковой преступности и называли Британию «нацией ASBO». Все подростки и любители худи по умолчанию вызывали подозрение[48]: «Толстовку с капюшоном — обязательный модный аксессуар молодежи — запрещается носить в торговых центрах; это недавняя полицейская мера, направленная на борьбу с подростковой преступностью. Также запрещены головные уборы, включая бейсболки»[49].
2.1. Дэвид Кэмерон на проекте общественного центра в Манчестере (Великобритания). Автор фотографии: Кристофер Ферлонг/Getty Images
Подобные запреты (касавшиеся также приспущенных брюк) действительно имели место. Они вызвали юридическое и медийное противодействие. Пострадавшие в результате подобных предписаний обратились в суд по правам человека и выиграли: запрет на ношение определенной одежды квалифицировался как ущемление гражданских свобод.
С момента зарождения в начале 1950-х годов молодежная культура всегда вызывала недоверие и непонимание, приводящее — вполне осознанно — к отделению молодежи от остальной части общества[50]. Одежда здесь играла ключевую роль: она служила визуальным маркером отличия и бунта. Составляя оппозицию деловому костюму, вестиментарному символу истеблишмента, худи, особенно на молнии, в сочетании со свободными брюками (как в спортивном костюме) прочно ассоциировалось с нонконформизмом. Будучи одновременно и частью костюма, и одеждой для отдыха, оно не имело четкого силуэта и выглядело слишком свободным и небрежным — и само по себе, и будучи противопоставлено белым воротничкам и обществу, за которое те представительствовали. В отличие от более ранних вестиментарных символов бунтаря (например, от кожаной куртки), худи прочно встроено в современную культуру тотальной слежки. Это легко доступная и в то же время социально маркированная одежда, которая облегчает передвижение и скрывает личность. Кроме того, худи не ассоциируется с той или иной молодежной субкультурой: его носят все, от бандитов до бабушек. Эта универсальность позволяет обладателю худи буквально раствориться в толпе. В статье, опубликованной в The Guardian в 2011 году, К. Брэддок писал:
Безусловно, худи — удобная одежда для членов банд, не желающих быть узнанными. Однако для подростков, которые испытывают сильное давление среды, требующей от них соответствия коллективной идентичности, не быть отверженными — значит одеваться так, как принято у их сверстников. У некоторых просто нет выбора: они вынуждены носить худи, какие бы ассоциации оно ни вызывало. <…> Дэвид Кэмерон c редкой проницательностью заметил в 2006 году в интервью Центру социальной справедливости, что худи — это «возможность быть невидимым на улицах». В опасной обстановке лучше не высовываться, слиться с толпой, не выделяться[51].
Осознанное дистанцирование молодежной моды от мейнстрима — это не просто предпочтение специфического стиля; не меньшее значение имеет жестовый и перформативный потенциал костюма. Важно, какую одежду человек носит, — но еще важнее, как он это делает. Само по себе худи не выглядит страшным. Но если оно прочно ассоциируется с образом недружелюбного юнца, шествующего расхлябанной, но агрессивной походкой, и комбинируется с джинсами или тренировочными штанами с мотней до колена, — вот тогда оно становится маркером отличия. Взаимосвязь между костюмом, юностью и жестом не нова. Вся молодежная одежда, особенно та, что считается униформой агрессивных сообществ, потенциально угрожающих статус-кво, может восприниматься как опасная, и это ощущение усиливается и закрепляется благодаря медийным образам и комментариям.
По словам историка моды Э. Рибейро, мораль обеспечивает согласие членов общества относительно того, что хорошо и что плохо; в этом контексте одежда выполняет функцию социального маркера и демонстрирует принадлежность к той или иной группе или, наоборот, отчуждение от нее[52]. Иначе говоря, одежда сама по себе не может быть моральной или аморальной; она становится таковой в результате работы механизмов социальной медиации, которые историк искусства К. Белл именует «вестиментарным сознанием»[53]; оно находится в прямой зависимости от принятых в обществе норм и реагирует на динамичные социокультурные обстоятельства.
Развитие вестиментарного сознания свидетельствует о значимости социальных функций одежды и в особенности моды. Последняя играет важную роль и в повседневной жизни, и в культурном развитии. Она маркирует те амбивалентные практики, которые подспудно бросают вызов норме. Зазор между культурой и социумом мгновенно опознается как натиск модернистского авангарда, как стремление испытать на прочность границы приемлемого или, напротив, напомнить о важности конформизма. Нельзя сказать, однако, что люди носят худи, следуя моде. В этой одежде нет ничего авангардного, она не выглядит вызывающе, прежде всего потому, что слишком обыденна. Однако социальные ассоциации худи, его классовая принадлежность — точнее, классовая принадлежность тех, кто его носит, — играет ключевую роль в формировании его маргинального и противозаконного статуса. Одновременно городская и урбанистическая, эта одежда, наравне со своими владельцами, представительствует за британский беднейший класс и за образ жизни, чуждый моральному большинству. Именно классовые ассоциации в сочетании с невозможностью опознать, идентифицировать в толпе одетого в худи человека, вызывают и подпитывают обыденный ужас. Кажется, что граница между добром и злом размывается. Профессор социологии университета Глазго Г. Фило описывает худи как униформу
вечных аутсайдеров, попросту никому не нужных и создающих сообщества, которые часто контролируются с помощью насилия или механизмов альтернативной экономики, основание которой составляют наркоторговля или рэкет. Если вы побываете в этих районах, то увидите, что там все и вправду очень мрачно; культура насилия вполне реальна. Но у британских журналистов все слишком просто: они считают, что всему виной плохое воспитание или испорченные дети. Их отчеты о происходящем пристрастны и не соответствуют действительности, и это способствует усилению правых взглядов. В нашем обществе отсутствует полноценная дискуссия о том, что мы можем с этим сделать. Конечно, не все молодые люди в капюшонах опасны — большинство как раз нет, — но опасные действительно опасны, и газетам выгодно писать о них, потому что эта тема хорошо продается: люди так устроены, страшное их притягивает. Это в нашей природе: наш организм, наш мозг охотно фиксируется на том, что способно нас убить, поскольку изначально мы все — охотники и добыча[54].
Само собой разумеется, что медийная истерия, развернувшаяся вокруг кошмарных худи, способствовала росту уличного авторитета этого предмета гардероба, еще больше популяризировав его среди представителей маргинальных слоев общества. С худи случилось то, что можно назвать самосбывающимся пророчеством. Как пишет И. Найт в статье, опубликованной в The Sunday Times, «все боятся худи: подростки, мужчины, женщины — и, вероятно, даже собаки. Вот почему худи так хорошо продаются. На свете нет подростка, который чувствовал бы себя достаточно уверенно, чтобы отказаться от маленькой антиобщественной поддержки, которую обеспечивает одежда»[55].
Итак, худи — это маркер, зримо отличающий его владельца от морально нормативного большинства. Оно маркирует специфическое отношение к обществу, свидетельствует о широком распространении социальных стереотипов, ассоциированных с возрастными и классовыми различиями, символизирует падение нравов и засилье культуры ASBO — и, что гораздо важнее, служит манифестацией чуждого, «другого».
В опасной и чреватой насилием ситуации, как, например, во время лондонских беспорядков 2011 года, отчуждение — не лучший инструмент нормализации. Недаром будущий премьер-министр Дэвид Кэмерон, в те времена оппозиционер, призывал нас всех «обнять худи», чтобы приблизиться к пониманию и решению социальных проблем. Худи, однако, так никто и не обнял. После лондонских грабежей министр по делам общин и местного самоуправления Эрик Пиклз, пытаясь восстановить статус-кво, предупреждал бунтарей и мародеров: «В этом городе много камер видеонаблюдения. Сегодня вы прячетесь под капюшонами, но вам придется носить их еще очень долго, чтобы избежать правосудия. Вещи, которые вы украли за последние несколько дней, непременно приведут к вам, и вы будете арестованы»[56].
Худи сегодня — символ террора. В этом нет новации. Все великие мифические злодеи носят одежду с капюшоном, от мрачного жнеца до загадочных незнакомцев в викторианских романах, от Когтя-в-капюшоне в мультфильмах о Пенелопе Питстоп до членов ку-клукс-клана. Предполагается, что, окутывая лицо и голову, капюшон скрывает подлинную сущность человека, его характер и намерения. Мы знаем, что эти люди среди нас, но не знаем, кто они такие. Страхи современного общества подпитываются и сходством худи с лыжной маской, которая с 1970-х годов стала в буквальном смысле фирменным знаком террористов, чьи изображения зрители видят в печати и в телепрограммах. Лыжная маска закрывает лицо целиком, оставляя лишь отверстия для глаз, что превращает ее обладателя в невидимку. Подобная одежда вызывает сильные эмоции, поскольку она ассоциируется с террором и непосредственно, и метафорически. Во-первых, реальные террористические акты, освещавшиеся в медиа, привели к тому, что лыжная маска превратилась в общественном сознании в символ политического диссидентства и угрозы. Во-вторых, маска сама по себе вызывает тревогу: кажется, что невидимое и потенциально ужасное может таиться, где угодно. В социуме, всерьез обеспокоенном проблемой терроризма, такая одежда становится мощным источником коллективного ужаса, вызванного не столько террором как таковым, сколько самим фактом существования различий — религиозных, расовых, политических, каких угодно.
У маски долгая история и много смыслов. Маска принципиально амбивалентна: она скрывает некую тайну и манит перспективой ее разоблачения. Маска обладает разрушительным и освобождающим потенциалом: она окутывает, камуфлирует и прячет владельца, позволяя тому не стремиться кому-то понравиться, не беспокоиться о социальных нормах, о правильном поведении, — и это закономерно вызывает подозрения у всех, кто маску не носит. Надо полагать, этот наряд, дарующий анонимность, — воплощенная загадка, поскольку мы все время ждем разоблачения. Срывание маски должно неким образом восстановить гармонию, соединить отдельные тела и тем самым позволить одежде в полной мере осуществить свою функцию границы и грани. В каком-то смысле худи — это метафора сепарации социально неблагополучных слоев населения и морального большинства.
Лыжная маска, однако, не предполагает разоблачения: ее надевают именно для того, чтобы спрятаться. И это делает ее еще более угрожающей. Маска скрывает лицо, но не тело. Тело есть, а лица нет, — и это ужасно. Мы ощущаем чье-то физическое присутствие, мы чувствуем угрозу, но не знаем, от кого она исходит.
В отличие от лыжной маски, худи не просто закрывает голову и, таким образом, делает владельца безликим. Оно также печально известно своей мешковатостью. Худи так эффективно обволакивает человека, что тот лишается зримых гендерных маркеров. Одежда в принципе призвана скрывать тело — но худи в этом отношении слишком радикально: оно фактически развоплощает владельца. Можно сказать, что худи — облачение «абджекта» («обвратительного»; англ. abject; термин Ю. Кристевой), освобождающегося от телесных ограничений и переходящего в аморфное состояние. Тело обретает амбивалентность, оно больше ни человек, ни зверь, ни внутреннее, ни внешнее, оно превращается в бесформенную массу, напоминая чудовище, всплывающее из трясины. Это переход из осмысленного мира форм, языков и символов в царство хаоса, искажения и бесформенности, в реальность за гранью понимания.
Подобная трактовка применима и к молодежной моде, и к одежде, ассоциированной с преступными намерениями. «Абджект» предполагает отказ от единения с утробой («социумом») и переход к сепарированному существованию («беззаконию»). Это нечто вроде амбивалентной переходной стадии между детством и взрослостью. Аморфность — это праксис, который может завершиться по-разному: либо прорывом в символическую реальность, либо возвратом в первобытную трясину. Так же обстоят дела и с отчуждением: оно может интерпретироваться как уход в небытие (или анархию), как отказ от идентичности (невидимость для камер видеонаблюдения) и в то же время как присоединение к первобытной общности (толпе). Худи действительно очень комфортно, оно защищает от сторонних взглядов — не только от камер видеонаблюдения, но и от мира в целом. Человек в худи буквально дистанцируется от всего, что его окружает; покрывая голову, он скрывает свою личность и свой общественный статус. Это возможность спрятаться, раствориться, сунуть голову в песок, подобно страусу, не умея или не желая сформировать устойчивую идентичность или подчиниться социальной норме.
Худи позволяет телу исчезнуть, избавиться от своей формы — и естественной, и социально конструируемой. Это одновременно и отталкивает, и привлекает. Недаром медийные репортажи о беспорядках и мародерстве стимулируют вуайеристские наклонности телезрителей. В эссе «Силы ужаса» Кристева так описывала этот феномен: «Без передышек, это движение, словно движение забывшего все законы бумеранга, — притягивается и отталкивается одновременно и буквально выводит из себя»[57].
Хотя для Кристевой «абджект» предполагает невозможность объективации объекта, механизм одновременного притяжения и отталкивания, срабатывающий в случае с худи, позволяет применить этот термин и к нему. Худи прячет владельца и развоплощает тело, лишает его формы и в то же время помещает эту «чуждую» бесформенность в фокус внимания. Человек в худи аморфен и почти незаметен — и именно поэтому ужасен. Худи — облачение массы и в физическом, и в социальном смысле этого слова.
Бесформенность худи ассоциируется с отсутствием идентичности, а то, чего нет, не поддается пониманию. Перед нами нечто «чуждое»: зримое — и одновременно потаенное, отталкивающее и притягательное. Как пишет Дж. Крейк, «„бытие“ тела осуществляется посредством одежды, украшений и жестов»[58]; отсутствие тела смущает наблюдателя и в то же время чарует его.
Таким образом, худи репрезентирует отказ от моды как маркера идентичности. Идентичность здесь разрушается на двух уровнях: а) тело и лицо скрыты одеждой и б) одежда настолько обыденна, что ее обладатель растворяется в толпе, а не выделяется из нее. Будучи субкультурным оксюмороном, худи не выделяет своего владельца из социума, против которого тот может взбунтоваться, если пожелает — а может и нет. Худи постоянно среди нас, поэтому вызванный им страх неизбывен.
Худи заставляет нас по-новому взглянуть не только на окружающий мир, но и на себя самих. Оказывается, мы не столь прогрессивны, как нам хочется думать. Когда мы имеем дело с худи, мы сталкиваемся с обществом по сути своей расистским, консервативным и беспощадным, которое опасается «других», но легко погружается в анархию и верит мифам. Кроме того, худи заставляет нас взглянуть в лицо собственным потаенным страхам, мечтам и желаниям. Можно сказать, что худи — наша защита. Оно скрывает наши собственные социальные и персональные предрассудки, о которых нам не хочется задумываться. Проще притвориться, что их вообще нет. В результате выходит так, что самый кошмарный образ социального зла для нас — это подросток в легковоспламеняющейся повседневной одежде[59].
Одежда сама по себе не может быть ни аморальной, ни ужасной. Однако она зачастую отражает дух эпохи. Стигматизация одежды, превращение ее в индикатор антиобщественного поведения акцентирует ее авангардность, наделяет ее бунтарским ореолом. Поэтому худи — идеальный объект моды: актуальная, безобразная, вызывающая, эта одежда широко распространена и всем доступна. Во время беспорядков в Великобритании в 2011 году худи можно было увидеть и на бунтовщиках, и на обывателях. Эту молодежную униформу носили люди всех возрастов, всех социальных слоев, любой расовой принадлежности. Она была проста и обычна, поэтому служила хорошей маскировкой не только молодым людям, но и всем остальным, кто хотел присоединиться к ним, оставшись неузнанным. Худи поистине универсально. Это одежда глобального мира, отражающая глобальные проблемы. Свидетельством тому служит, например, репортаж агентства «Рейтер» из района Хакни в северо-восточной части Лондона:
В соседнем микрорайоне 39-летняя Джеки, обильно украшенная татуировками, возмущалась, что СМИ интерпретируют беспорядки как бессмысленное стихийное насилие со стороны молодежи. «Это были не дети. Это были молодые люди и взрослые, вместе выступившие против того дерьма, что творится тут со времен коалиции», — сказала она, имея в виду британское правительство, возглавляемое консерваторами, которое с момента прихода к власти в прошлом году приняло жесткие непопулярные экономические меры, чтобы справиться с серьезным дефицитом бюджета. — «Они говорят, что это все молодые худи. Глядите, вот я — худи». Стройная женщина накинула на голову капюшон и стала почти неотличима от подростков-бунтовщиков из телерепортажей. «Я была на улицах во время беспорядков. Моя 16-летняя дочь звонила и спрашивала, где я», — сказала она с усмешкой[60].
Успех худи, однако, сослужил ему плохую службу. Стигматизация этой универсальной одежды сделала ее удобной для апроприации, для превращения в вестиментарный маркер недовольства и сопротивления закону. Беспорядки 2011 года отчетливо продемонстрировали, как повседневный наряд становится криминальной униформой: во время грабежей худи прекрасно работало как маскировка. Образовался своеобразный парадокс: одежда, изначально служившая средством стигматизации бунтующей молодежи, сегодня олицетворяет социальное недовольство и криминальный потенциал общества в целом. Иными словами, худи превратилось в знаковый костюм «разбитой Британии», в символ принадлежности к невидимым массам, которые по печальной иронии судьбы скрыты от глаз под бесформенной массой трикотажной спортивной одежды.
ХОЛЛИ ПРАЙС ЭЛФОРД
Хип-хоп зародился в середине 1970-х годов в нью-йоркском Бронксе и прочно вошел в городскую культуру, оказав влияние на музыку, искусство и моду. Он был настолько популярен, что покорил даже американские провинции и сельские регионы и в конце концов завоевал мировое признание. Обладая вполне специфическими чертами, хип-хоп, привлекавший широкие слои молодежи, успешно интегрировался в глобальный модный рынок. В этом стиле одевались известные рэперы, кинозвезды и знаменитости; их образы, распространявшиеся средствами массовой информации, добавляли хип-хопу популярности. С ним связывают и зарождение нового тренда городской моды. Многие восходящие к хип-хопу тренды вошли в иконографию культуры: яркие граффити, свитшоты, нарукавники, кроссовки; его влияние заметно и в некоторых моделях люксовых брендов, таких как Louis Vuitton, Prada и Gucci. Хотя хип-хоп развивался и эволюционировал на протяжении десятилетий, истоком его, по мнению некоторых историков, были городские гетто. Популяризации образа жизни гангстеров, сутенеров, проституток и заключенных иногда способствует не только музыка, но и мода. Из атрибутов хип-хопа больше всего споров вызывают приспущенные штаны. Они так велики, что сползают на бедра, открывая нижнее белье. Начиная с 1980-х годов их носят поклонники хип-хопа во всех странах независимо от возраста, расовой или социальной принадлежности. Эти штаны считаются комфортными, а легитимность им обеспечивают иконы поп-культуры. Впрочем, у приспущенных штанов есть и противники, интерпретирующие этот модный тренд как подражание бандитской, уличной или даже тюремной гомосексуальной культуре[61].
Так или иначе, сегодня во множестве домов по всему миру родители привычно говорят детям перед тем, как отправить их в школу или на улицу: «Ты надел ремень?» и «Пожалуйста, подтяни штаны!»[62] Они знают, что детские штаны вечно ползут вниз под прикрытием футболки-оверсайз. К концу 1990-х годов они преодолели психологический барьер, опустившись ниже попы и полностью обнажив нижнее белье. Мода на эту одежду вызывала серьезные опасения, что нашло отражение в ряде социальных, законодательных и судебных практик. К 2010 году в некоторых регионах Великобритании, а также в ряде штатов и округов США был принят закон, запрещающий ношение приспущенных штанов. Он, в свою очередь, интерпретировался как ущемление гражданских свобод. Кроме того, устойчивая ассоциация этой моды с гетто и преступной деятельностью подпитывала расовые предрассудки и приводила к предвзятости со стороны полиции, что провоцировало конфликты.
3.1. Группа молодых людей в приспущенных штанах. Место действия — Дорчестер, Массачусетс. Автор фотографии: Юн С. Бюн/The Boston Globe via Getty Images
Мода на приспущенные штаны зародилась в 1980-х годах. В городах их сначала носили крупные мужчины, которым были неудобны обтягивающие джинсы (в США) или брюки (в Великобритании)[63]. Они покупали штаны на два размера больше. В 1989 году дизайнер Карл Кани (Карл Уильямс) создал специальный бренд, ориентированный на этих потребителей, увеличив линейку размеров. «Черные мужчины не любят облегающие джинсы», — заявил Уильямс в одном из интервью[64]. Парни с талией 34-го размера покупали брюки с талией 36-го или 38-го размера[65]. Штаны от Kani с большими объемами талии и бедер способствовали закреплению урбанистического модного тренда, который ассоциировался с культурой хип-хопа (ил. 3.1).
К несчастью, к тому моменту, когда уличная мода от Карла Кани прижилась, она уже интерпретировалась как явление тюремной/камерной культуры. Это чрезвычайно распространенное представление о происхождении приспущенных штанов. Считается, что городские подростки привыкли так носить брюки в тюрьме. Хотя во многих исправительных заведениях, особенно федеральных, заключенные одеты в оранжевые комбинезоны, кое-где в качестве униформы используются однотонные или двуцветные полосатые джемперы и брюки[66]. Если форма состоит из двух частей, заключенным не разрешается носить ремни и шнурки, поскольку их можно использовать в качестве оружия или средства самоповреждения — например, повеситься на них. Считается, что без ремня брюки закономерно сползают, особенно если они подобраны не по размеру, и заключенные, привыкнув, продолжают носить их так же и на свободе или специально придерживаются этого стиля, намекая на свое тюремное прошлое. Соответственно, приспущенные штаны ассоциируются с преступной деятельностью.
Связь моды с преступностью — не новация. Она просматривалась и во времена Французской революции, и во время Второй мировой войны. В последнем случае речь идет о костюме зут, частью которого были мешковатые брюки с высокой талией. Широкие в бедрах, они сужались по направлению к колену и лодыжке. Этот костюм носили в основном афроамериканцы и латиноамериканцы, боровшиеся с социальными предрассудками, выступавшие против войны и противопоставлявшие себя обществу, игнорировавшему их интересы[67]. Многие полагают, что афроамериканцы носят приспущенные штаны по тем же причинам: это форма сопротивления или попытка обратить на себя внимание. Следует учитывать, однако, что зут, первоначально использовавшийся для шоу и танцев, криминализировался, поскольку его носили гангстеры и бывшие преступники[68]. Как и приспущенные штаны, этот костюм ассоциировался с жизнью бандитов, а его обладатели — с антиобщественным поведением. Костюм зут выглядел экстремально. Приспущенные брюки, в свою очередь, напоминали о тюрьмах. Многие бывшие заключенные шутили, что жители Лос-Анджелеса и Нью-Йорка с их новой модой выглядят так, будто все они «сидели в тюрьме»[69]. Именно поэтому приспущенные штаны приобрели популярность среди бывших заключенных и членов банд и даже превратились в знак почета — свидетельство пережитого опыта[70]. Некоторые считают, что выставленное напоказ нижнее белье — это совет полицейским «поцеловать их в задницу»[71]. Молодые люди, члены уличных группировок, воспринимают такой наряд как униформу, способствующую самоидентификации и дарующую ощущение принадлежности. Другие полагают, что в приспущенных брюках удобнее спрятать оружие и наркотики[72], — и даже если это в действительности не так, образ, ассоциирующийся с незаконной деятельностью, добавляет авторитета в среде сверстников, поскольку принадлежность к преступному миру — это круто[73].
Так или иначе, уличные банды и бывшие заключенные популяризировали этот специфический стиль, благодаря чему он стал заметной составляющей уличной моды. В середине 1990-х годов приспущенные штаны превратились в негативный маркер, идентифицирующий и молодежь, и взрослых. Если преступник одевается в определенном стиле, власти по ассоциации предполагают, что все, кто одет так же, с большой долей вероятности причастны к преступной деятельности — реально или потенциально. Если ученик в приспущенных штанах нарушает дисциплину в классе, учителя начинают думать, что все любители подобной моды — возмутители спокойствия, и за ними нужно постоянно следить. Полицейские, впрочем, против приспущенных брюк не возражали: было несколько случаев, когда преступников ловили именно потому, что спадающие штаны мешали им бежать[74].
В начале — середине 1990-х годов дань этой моде отдали звезды рэпа. Многие из них в свое время состояли в бандах и имели проблемы с законом. Молодые люди, однако, склонны подражать тем, кто заслуживает их уважение — родителям, друзьям, членам семьи, даже если те занимались преступной деятельностью или сидели в тюрьме. Когда хип-хоп занял доминирующие позиции в молодежной культуре, многие подростки начали равняться на рэперов и подражать их стилю[75]. Участники музыкальных групп Naughty by Nature и Kriss Kross носили брюки задом наперед. В 1994 году у рэперов стал очень популярен бренд Kani: в его рекламных кампаниях участвовали Доктор Дре, Снуп Догг, Шон (Паффи) Комбс, Тупак и Бэйби из группы Cash Money Records. Название бренда упоминалось в текстах песен, которые исполняли Тупак, Бигги Смоллс, Эминем и Лана Мурер (псевдоним MC Lyte): например, Karl Kani saggin’, Timbos draggin[76]. Многие юные горожане поддерживали эту моду, а создатели рабочей одежды замечали, что покупатели приобретают брюки их производства на размер больше. Такие компании, как Dickies и особенно Ben Davis, обнаружили, что их рабочая одежда пользуется популярностью у любителей хип-хопа. Клиентами Ben Davis, известной фирмы по производству рабочей одежды, основанной Джейкобом Дэвисом (одним из создателей джинсов Levi’s), были рэп-музыканты Лос-Анджелеса[77]. Они упоминали бренд в своих песнях и надевали соответствующую одежду на съемки клипов. Этому способствовала востребованность продукции компании у представителей мексиканской/чиканской культуры, а также у членов уличных банд[78]. Благодаря тому что рэперы носили брюки приспущенными, бренды стали ассоциироваться с модой гангстеров и хулиганов.
Пока рэперы популяризировали городской стиль, дизайнеры способствовали распространению той же моды на национальном уровне. В 1992 году билборды по всей стране начали демонстрировать рекламу нижнего белья от Calvin Klein с участием новой модели — Марка (Марки Марка) Уолберга, знаменитого белого рэпера. На некоторых плакатах Марк изображался обнаженным по пояс в обтягивающих трусах tighty whities[79]. На других он щеголял в джинсах Calvin Klein, которые, будучи приспущены, обнажали логотип компании, пришитый к трусам-боксерам. Эта рекламная кампания вдохнула новую жизнь в угасающий бренд и подтолкнула другие модные дома, например Giorgio Armani, к мысли о разработке моделей нижнего белья[80]. Рекламные кампании от Calvin Klein и других брендов, а также появление трусов-боксеров способствовали росту моды на приспущенные штаны. По мере того как этот стиль становился все более универсальным, производители джинсов и брюк, особенно в новом тысячелетии, начали экспериментировать с линией талии. Брюки Hip-Hugger, которые традиционно приспускались всего на два дюйма ниже талии, постепенно увеличивали этот диапазон, и теперь девушкам было сложно носить их, не демонстрируя окружающим свое нижнее белье. Ситуация усугубилась, когда в моду вошли трусы-стринги, особенно с 3D-аппликациями вверху сзади — специально для комбинации с низко сидящими брюками.
Даже культура скейтбордистов, в основном белая, усвоила этот тренд. Многим из них нравилась свобода движения, которой способствовали приспущенные штаны[81]. За ними последовали сноубордисты, что также добавляло этой моде популярности. Брюки, которые первоначально носила черная молодежь, теперь можно было увидеть и на белых. Важно помнить, впрочем, что скейтбордисты также имели статус бунтарей и правонарушителей и увлекались сначала панк-культурой, а впоследствии — хип-хопом и регги[82]. Широкое распространение моды, однако, не помогло развеять мифы о связи ее с криминальной культурой.
Невзирая на это, историки и антропологи утверждают, что у многих молодых людей мода на приспущенные штаны ассоциируется с ощущением принадлежности к социуму и обретением права голоса. Антрополог Л. Бейкер пишет:
Ношение мешковатых или приспущенных штанов… — это вестиментарное заявление, приобретшее жизнеспособность благодаря процессу постоянной творческой адаптации, который предполагает инвертирование символов расизма, пренебрежения и унижения и превращение их в маркеры власти, гордости и достоинства[83].
Многие люди, особенно представители афроамериканского сообщества, носят приспущенные штаны с гордостью. Эта тенденция характерна для городских районов с доминированием черного населения: многим нравилось соответствовать модному тренду, популярному также у белой и азиатской молодежи. Историк М. Дайсон пишет, что ношение штанов экстремально больших размеров
служит репрезентацией ограниченной мобильности [молодых чернокожих мужчин] — неважно, осознанной или нет. Мешковатые штаны и одежда больших размеров защищают черные тела от нежелательного наблюдения со стороны. Возможно, черная молодежь, которая не чувствует себя достаточно безопасно под собственной кожей, вынуждена прятаться под одеждой[84].
Вместе с тем подростки и юноши разной расовой принадлежности при опросе признаются, что носят приспущенные брюки ради комфорта. «Кому нужны джинсы, стягивающие талию и интимные части тела? — объясняет Пьер Райт, студент Университета Содружества Вирджинии. — Мне нравится, когда джинсы пузырятся на коленях, это удобно, и потом я в такой модели лучше выгляжу»[85]. Пьер не носит брюки со спущенной талией, хотя и признает, что с точки зрения комфорта они предпочтительнее: по его мнению, это неуважение по отношению к окружающим: «Как в них ходить, если они сползают с задницы?» Как и многие юноши, которые любят мешковатые брюки, Пьер признается, что надевает ремень лишь затем, чтобы удерживать штаны на нужном месте. Другой любитель приспущенных брюк тоже упоминает о комфорте. Местный старшеклассник, упаковщик продуктов в супермаркете Food Lion в Честерфилде, штат Вирджиния, носил рубашку, заправленную в брюки на ремне, который, однако, не помешал штанам открывать зад владельца на три четверти[86]. Во время опроса, проведенного в 2002 году в Государственном университете Северной Каролины Джармен Уэсли, второкурсник, носивший умеренно мешковатые брюки, сказал: «Некоторые мужчины носят такие штаны, чтобы скрыть свой реальный размер, особенно если они очень худые»[87]. Некоторые молодые люди отдают предпочтение этому стилю, поскольку считают его крутым и модным. Они обычно выставляют напоказ нижнее белье или носят штаны ниже попы, иногда с ремнем, чтобы брюки не сползли окончательно, а иногда и без него. На сайте saggerboys.com поклонники тренда обсуждают, какое нижнее белье они демонстрируют и носят в течение дня, а также насколько низко они готовы позволить штанам опуститься. Они также обсуждают бренды: когда штаны приспущены, логотипы на поясе хорошо видны, тогда как при высокой посадке они часто незаметны[88]. О подражании тюремной моде не упоминает никто: для нового поколения приспущенные брюки — просто модный тренд. Со старшими, однако, все сложнее.
Если молодежь по разным причинам любит приспущенные штаны, старшее поколение их ненавидит. На зимние Олимпийские игры 2010 года японский чемпион-сноубордист Казухиро Кокубо прилетел с дредами на голове, распущенным галстуком на шее и в приспущенных брюках. Многие сочли, что он выглядит как типичный молодой скейтбордист/сноубордист, но японские старейшины были недовольны. Они запретили ему участвовать в церемонии открытия — как и его тренерам, которые не проявили должной бдительности и не проверили, в каком виде чемпион выходит из самолета[89]. Это показывает и влиятельность модного тренда, и силу сопротивления, которое он провоцирует. Многие полагают, что неприязнь стимулируется ассоциациями с бандами и тюремной культурой. Некоторые винят во всем расовые стереотипы: все, что хотя бы предположительно восходит к афроамериканской культуре, клеймится как вредное и аморальное. Примечательно, однако, что именно старшее поколение афроамериканцев сильнее всего сопротивляется моде на приспущенные штаны.
Многие афроамериканцы считают этот тренд унизительным и недостойным, что кажется парадоксальным, поскольку большинство людей, выступающих против законов, запрещающих приспущенные штаны, усматривают в них расовую подоплеку. Билл Косби во время выступления в Национальной ассоциации содействия прогрессу цветного населения (NAACP) сказал: «В головных уборах, надетых задом наперед, штаны ниже зада. Это ли не знак, или вы ждете, когда Иисус подтянет штаны?»[90] В 2008 году во время интервью MTV тогдашний сенатор Барак Обама, который поначалу относился к законам против моды как к пустой трате времени, заявил:
Сказать по правде, братья, стоило бы подтянуть штаны. Вы идете рядом с вашей матерью или бабушкой и демонстрируете всем свое нижнее белье. Вам кажется, что в этом нет ничего плохого? Да бросьте. Некоторым людям, может, вовсе неохота смотреть на ваши трусы. Я один из них[91].
Встречаются и другие высказывания. Например, проблемным аспектам хип-хопа уделяется внимание в книге Р. Хигганса «Хип-хоп — минстрел-шоу XXI века» (The 21st Century Hip-Hop Minstrel Show). Автор приходит к выводу, что приспущенные или мешковатые штаны негативно влияют на представления молодежи о жизни афроамериканцев, а ношение подобной одежды популяризирует рабовладельческую культуру[92]. В качестве обоснования своей позиции Хигганс упоминает о том, что молодые рабы были вынуждены носить приспущенные брюки, поскольку рабовладельцы отбирали у них ремни и пояса в качестве наказания. Нелюбовь к приспущенным штанам выражается иногда разными экстравагантными способами. В мае 2010 года Малкольм Смит потратил часть денег, предназначенных для предвыборной кампании, на рекламный щит с лозунгом «Хватит сползать» (Stop the Sagg)[93] и призвал своих избирателей в Квинсе (штат Нью-Йорк) подтянуть штаны. В 2010 году супружеская пара из Уинстон-Салема в Северной Каролине раздавала «купоны на бесплатную стрижку, приобретение продуктов и даже наличные» молодым людям в брюках с высокой талией[94].
Чем же афроамериканцам так не нравятся приспущенные штаны? Как полагают ветераны борьбы за гражданские права, эта мода свидетельствует, что «молодежь утрачивает связь с собственной историей»[95]. По мнению доктора М. Дайсона, профессора социологии Университета Джорджтауна, неприятие мешковатых/приспущенных штанов «связано с беспокойством старшего поколения, которое видит, что молодежь ищет свои способы самовыражения и в условиях меньшего давления не готова соответствовать устаревшим моделям поведения»[96]. Кроме того, исследование, проведенное в Университете Северо-Запада, показало, что на рынке труда в Милуоки белым мужчинам, ранее совершавшим преступления, легче получить работу, чем чернокожим. Многие афроамериканцы считают, что они и так находятся в невыгодном социальном положении, а из-за приспущенных штанов их автоматически зачисляют в разряд гангстеров или бывших заключенных.
Многие афроамериканцы, впрочем, не одобряют и законы, запрещающие детям носить приспущенные штаны. В 2007 году городской совет города Делкамбре в штате Луизиана, единогласно проголосовал за то, чтобы «демонстрация… нижнего белья» квалифицировалась как акт непристойного обнажения; это была одна из первых юрисдикций, криминализировавших моду на приспущенные брюки[97]. Впоследствии подобные постановления приняли несколько других штатов, а также администрация некоторых округов в других странах. Британская Королевская прокурорская служба (CPS) пыталась принять закон против приспущенных штанов (или, говоря языком британской молодежи, low batty[98]), но до сих пор не преуспела. Вслед за Голливудом мода на приспущенные штаны проникла в Европу; даже принц Гарри надевал их на военные тренировки[99]. В США, однако, встречаются билборды с призывами запретить приспущенные штаны; некоторые политики включают такие обещания в предвыборные программы. Защитники прав человека утверждают, что подобные законы не только противоречат конституции, но и носят дискриминационный характер. Многие считают, что они попросту ставят палки в колеса молодежному движению. Бен Чавис, бывший директор NAACP, заявлял, что «криминализация способов ношения одежды оскорбительна, и это сводит на нет все благие намерения». Он также призвал «уделять больше внимания социальным проблемам молодежи, а не их гардеробу»[100]. В этом нет ничего нового. Как замечает М. Л. Хилл, «от костюма „зут“ до сенатских слушаний по теме гангстерского рэпа, каждое поколение взрослых выражало глубокую озабоченность культурными практиками своих детей»[101]. Некоторых, однако, раздражает, что проблема так и не находит разрешения, и они пытаются законодательно регулировать тренды черного сообщества. Регги Мур, директор и соучредитель молодежной организации Urban Underground, указывал, что «многие молодые люди одеваются так, как это считается приемлемым в среде их сверстников, однако это не должно подлежать криминализации. Мы не собираемся преследовать белую молодежь с фиолетовыми волосами»[102].
Многие юристы и организации, например Американский союз защиты гражданских свобод, полагают, что запреты имеют расовую подоплеку[103]. Мода на приспущенные штаны возникла в городских районах, где жили черные; она рассматривается как составляющая афроамериканской культуры. Поэтому под ударом репрессивного законодательства оказывается именно черная молодежь. Многие блогеры также отмечают, что слово «приспущенный» (saggin’), написанное задом наперед, превращается в прозвище, унизительное для чернокожих. Считается, что оно сформировалось в языке белого сообщества.
Противники приспущенных штанов пытались также изгнать их из государственных и частных школ, что привело к дебатам по поводу нарушения свобод, гарантированных первой поправкой к конституции США. Многие юристы утверждают, что «ограничивать право людей на ношение брюк тем способом, каким им хочется, — значит пытаться регулировать территорию, „с зыбкими и неопределенными границами“»[104]. Проблема в том, что некоторые законодатели, аргументируя свою позицию, опираются на мифы, окружающие моду на приспущенные штаны. Один из них — убеждение, что это эротический символ, принятый в тюремной культуре. Заключенный якобы приспускает брюки, чтобы обеспечить партнеру «легкий доступ»[105]. Таким образом остальные понимают, что он открыт для сексуального контакта. При опросе заключенных выяснилось, что это попросту абсурд. Да, существуют заключенные-гомосексуалы, и да, возможно, они используют невербальные знаки, демонстрирующие соответствующий интерес; однако спускать брюки — значит попросту напрашиваться на неприятности[106]. Некоторые историки полагают, что распространение таких легенд — это манипуляция, имеющая целью убедить общество подтянуть штаны, и люди, ассоциирующие моду на приспущенные брюки с гомосексуальностью, эксплуатируют распространенные гомофобные страхи и предрассудки. М. Л. Хилл считает, что это попытка «обернуть себе на пользу гомофобное представление о гомосексуальности как социальном пороке, от которого можно избавиться с помощью крепкого ремня»[107]. В Далласе (штат Техас) заместитель мэра нанял религиозного рэпера, чтобы тот прочитал рэп о том, что приспущенные штаны приравниваются к гомосексуальным связям. По его мнению, песня могла заставить молодых людей задуматься и отказаться следовать моде из боязни, что их будут дразнить в школе. Это вызвало обеспокоенность гомосексуального сообщества: его представители сочли этот жест оскорбительным и указали на отсутствие доказательств подобного происхождения модного тренда[108]. Заместитель мэра, однако, заявил, что песня сделала свое дело и помогла удержать штаны на талии, так что он полностью ее поддерживает. Удивительно, что многие противники приспущенных штанов сами их носят.
Необходимо понимать также, что каждое поколение по-своему использует моду, чтобы бороться с пороками общества. Иногда эта мода ассоциируется с дурным поведением, что отчасти популяризирует криминальную деятельность. История показывает, однако, что по мере развития социума каждое новое поколение привносит в его жизнь нечто новое, будь то искусство, музыка или стиль, и конфликты в подобных случаях неизбежны. В каждом поколении были люди, которых считали преступниками из-за их гардероба. Проблема в том, что социум в целом судит о людях по первой устойчивой ассоциации. Между тем за человека представительствуют его поведение и поступки, а не приспущенные штаны. Сегодняшние родители, которые в молодости сами отдали дань этой моде, надеялись, что со временем она пройдет — однако ее подхватило новое поколение рэперов и подростков. То же можно сказать и о хип-хопе. Этому движению уже сорок лет, а его продолжают переизобретать и придумывать заново, и ничто не указывает на скорое окончание этого процесса.
Мифы, витающие вокруг моды на приспущенные штаны, вызывают беспокойство родителей: им не хочется, чтобы их ребенок вызывал негативную реакцию окружающих[109]. Однако ни история бытования приспущенных штанов, ни законодательные запреты не могут заставить подростков обоих полов отказаться от любимого тренда. Как упоминалось выше, многие молодые люди надевают такие штаны с длинной рубашкой или футболкой, прикрывая нижнее белье, а те, кто носит брюки сильно приспущенными, не видят в этом никакой связи с криминальной и тюремной культурой. Э. Монтгомери замечает:
Гангстерская культура, похоже, утратила былую привлекательность, и приверженность ей воспринимается сегодня как ребячество. Быть в банде больше не круто. Люди, которые цепляются за эту культуру, отстали от жизни и не успели осознать, что эра банд давно закончилась[110].
3.2. Сын автора статьи в приспущенных штанах. Из личного архива автора
Итак, с точки зрения представителей нового поколения, приспущенные штаны — просто крутой тренд (ил. 3.2). «В конце концов я перестану их носить… когда стану постарше, — сказал ученик средней школы, с которым мы разговаривали в местном кинотеатре в Вирджинии. — Я знаю, что не смогу так одеваться на работу»[111]. На нем были брюки, сползающие ниже попы и подпоясанные ремнем. Возможно, со временем он их подтянет. Свидетельство тому — Шон «Паффи» Комбс и Джей Зи, два рэпера, которые способствовали популяризации тренда. Они подтянули штаны и теперь отдают предпочтение костюму и галстуку. Они также стали старше, и у них появилось больше обязанностей, больше ответственности. Возможно, когда нынешние молодые люди повзрослеют, они будут с гордостью вспоминать моду своей юности. Не исключено, впрочем, что и они, в свою очередь, будут орать на своих сыновей и дочерей и пытаться заставить их подтянуть штаны.
СТЕФАНИ САДРЕ-ОРАФАИ
Фотография под арестом
Четкие очертания профиля, портрет анфас крупным планом и фотография в полный рост — это снимки Чарльза Аллена Рида в полицейском досье, из которых мы можем узнать очень мало. Маркировка на стене за спиной человека фиксирует рост (6 футов), на небольшой дощечке перед грудью написано, где и когда были сделаны снимки (пятница, 24 июня 1960 года, полицейское управление Цинциннати), стрелки циферблата часов справа показывают время (15:47). Вместо имени — номер 77373. Мы не находим никакой информации о судебном процессе, обвинениях, приговоре или оправдании (ил. 4.1). Всё здесь — лишь возможность и потенциал. Мы перебираем вероятные сценарии, которые привели к этой фотосессии, и думаем, что же случилось потом. Мы вглядываемся в детали: рассматриваем прическу, одежду, позу, выражение лица. У снимков, однако, есть вполне определенный контекст: перед нами тюремные, или опознавательные, фотографии (англ. mugshot), портреты преступника, и они ассоциируются с опасностью и отклонением от нормы.
Эта серия фотопортретов — одна из сотен собранных, предъявленных и воспроизведенных М. Майклсоном и С. Кашером в книге «Не разыскиваются: столетие американской тюремной фотографии» (Least Wanted: A Century of American Mug Shots, 2006)[112]. Просматривая их материалы, я поражалась тому, как похожи эти фотоснимки (в том числе портреты человека, о котором шла речь выше, — в футболке-поло с торчащим вверх воротничком, с аккуратно уложенными волосами и, казалось бы, спокойным взглядом) на те, что спустя полстолетия циркулируют в принципиально ином контексте — в индустрии моды. Речь идет о кастинговой фотографии. У нее действительно много общего со снимками из тюремного досье: освещение, позы, маркеры бренда (название кастингового агентства vs название полицейского управления). В обоих случаях тщательно фиксируются антропометрические параметры модели и даты съемки. Совпадают не только формальные эстетические характеристики, но и эпистемологические предпосылки фотосессий. Иконические, мгновенно считываемые, эти фотографии представляют собой документальные портреты, которые вносятся в базу данных и используются для репрезентации идентичности, спроецированной в гипотетическое будущее и обещающей метаморфозу. Кастинговая фотография представляет нам потенциальную гламурную модель; опознавательное фото предупреждает о вероятном рецидивисте. И то и другое — образы потенциальных возможностей с соответствующими ассоциациями.
4.1. Фотографии из тюремного досье, Аллен Рид, 1960. Публикуется с любезного разрешения Steven Kasher Gallery, Нью-Йорк
Настоящая глава посвящена сравнительному анализу фотографий, сделанных для баз данных, которые используются в криминальном и модном контекстах. Анализируя кастинговые фотографии в сопоставлении с опознавательными снимками из полицейских досье, я ставлю перед собой задачу переосмыслить кастинг и сопутствующие ему фотографические практики как нечто большее, нежели просто начальный этап производства модных иконографических образов. Вместо этого я задаюсь вопросом, как процесс создания кастинговых портфолио соотносится с другими формами реализации экспертного знания, также предполагающими эмпирический подход, проведение фотосессий и классификацию. Материал для этого исследования собирался в течение одиннадцати месяцев, которые я провела в LVX, ведущем модном кастинговом агентстве Нью-Йорка. Я наблюдала за работой агентов и сама участвовала в кастинге, начиная с подбора моделей для работы в сфере высокой моды и заканчивая рекрутингом обычных людей, или непрофессиональных моделей, для рекламы и модных изданий[113].
Прежде всего, меня занимают темпоральные и прагматические аспекты этой деятельности. Какое место занимает фотография в создании объективного персонального досье и как она используется для разработки принципиально неустойчивой типологизации? Как мне представляется, ключевую роль здесь играет прогнозирование задним числом и осмысление конкретных внешних атрибутов (ассоциирующихся с опасностью и девиантностью или с красотой и притягательностью) в разных контекстах. Корреляции между человеческой внешностью и культурными категориями морали, справедливости и неравенства устанавливаются в процессе обсуждения и преподносятся в качестве экспертного знания[114].
Глава начинается с обзора литературы, посвященной фотографии в связи с практиками идентификации и классификации; особое внимание уделяется институциональным контекстам. Я постулирую, что, несмотря на развитие современных биометрических технологий, которые превращают тело в данные, в сфере общественной безопасности, как и за ее пределами, лицо по-прежнему играет важную роль[115]. Затем я перехожу к рассмотрению тех же проблем идентификации, классификации и смысла «лица» в модном кастинге. Я исследую кастинг как репрезентацию профессиональной оптики и анализирую, как именно агенты заполняют свои базы данных. Пользуясь материалом, собранным в процессе этнографической работы, я развиваю некоторые предположения о природе визибильности, количестве и эстетическом качестве социальных типов, а также о том, как агенты интерпретируют и преподносят данные своим клиентам. В заключение речь пойдет о том, как обнаружение точек пересечения между опознавательной и кастинговой фотографией помогает нам точнее отследить динамику наших привычных представлений о социальных различиях и понять, какими маркерами мы при этом пользуемся.
Фотография, идентификация и классификация:
лицо в криминальном и коммерческом контекстах
Как замечает П. Фрош, «фотографии, циркулирующие в разных контекстах — административном или государственном (фотографии на паспорт и удостоверение личности, тюремные опознавательные фото, полицейские досье, медицинские карты), академическом (естественные науки, антропология) или корпоративном (каталоги, реклама, буклеты)» являются одновременно объектами и агентами классификации[116]. Наше представление об объективном статусе подобных образов не задано фотографией как таковой; скорее речь здесь идет о «сложном, исторически сложившемся феномене, [который] реализует себя… только в рамках традиционных институциональных практик и отношений»[117]. Ч. Гудвин описывает такие институциональные и социально-исторические контексты как профессиональную оптику[118]. Маркируя границы и предопределяя специфические характеристики профессиональных сообществ, профессиональная оптика является «перспективистской, она встроена в конкретные социальные конструкции и распределяется неравномерно»[119]. Ее легитимность и результаты ее применения зависят от социального контекста. Профессиональная оптика включает в себя не только визуальные, но также материальные и дискурсивные практики. Выводы Гудвина подтверждаются множеством антропологических, исторических, коммуникативных и культурологических исследований, посвященных фотографии и проблемам идентификации и классификации. Опираясь на фуколдианскую концепцию власти, исследователи утверждают, что наблюдение за людьми и их классификация — это способ их дисциплинировать. Иными словами, в подобных случаях мы имеем дело с формой реализации власти, которая способна и поддерживать, и репрессировать. Все фотографические изображения встраиваются в появившуюся в XIX веке архивную парадигму, устроенную по принципу «социальной и моральной иерархии»[120].
Говоря об истории опознавательной фотографии, А. Секула замечает, что
вопреки устоявшемуся представлению об эмпирической, безыскусной и денотативной природе «тюремной фотографии», первые инструментальные практики фотографического реализма вырабатывались с учетом полного понимания
Дж. Финн утверждает, что, изучая практики визуальной идентификации преступников, следует рассматривать их не только как репрезентации, но и как инскрипции. Хотя Ф. Гальтон, Ч. Ломброзо и А. Бертильон в конце XIX века полагали, что используют фотографию для «фиксации и документирования улик, на деле она помогала им конструировать предмет исследования как таковой»[122]: темпоральная и каузальная динамика была органично встроена в их профессиональную оптику. Финн справедливо замечает, что сегодня в полицейской практике используются не немногочисленные досье уже известных преступников, а базы данных, куда заносятся данные о множестве потенциальных правонарушителей. В этой системе живые человеческие тела деконструируются, раскладываются на отпечатки пальцев, образцы ДНК и биометрические маркеры. Между тем и в этих контекстах, где конкретный образ преступника отсутствует, очень важно обращать внимание на то, как работают инскрипции. Недавние исследования в области антропологии[123] и коммуникативных практик[124] также подчеркивают необходимость анализа фотографии в институциональных контекстах с учетом процессов социального конструирования и контингентности.
Подобное аналитическое остранение, однако, — непростая задача, поскольку профессиональная оптика и ее символические визуальные репрезентации (в том числе кастинговая или тюремная фотография) прочно встроены в повседневные практики. Например, помощник начальника полиции, с которым я консультировалась по поводу своего исследовательского проекта, скептически отнесся к моей идее изучения современных опознавательных фотографий, объяснив, что процесс их создания предельно автоматизирован и лишен рефлексии. «Это просто фотокопия человека, насколько она вообще возможна», — сказал он и посоветовал мне приглядеться к фото- и видеоизображениям, полученным с камер наблюдения или снятым на месте преступления: именно там, по его мнению, можно было найти жизненные и интересные кадры. Сотрудники модных агентств, с которыми я работала, также не придавали большого значения кастинговым портфолио, поясняя, что они просто «показывают, как человек выглядит на самом деле».
Между тем нейтральные, казалось бы, методы визуализации, использующиеся в криминальном и модном контекстах, предполагают не только фиксацию внешности. Как отмечает Финн, они обусловливают ее корреляцию с такими моральными категориями, как красота, привлекательность, опасность и отклонение от нормы. Дело в том, что «лицо», которому в упомянутых практиках уделяется пристальное внимание, — это феномен, который, говоря словами Г. Нобла, служит репрезентацией «моральных категорий, аффекта, культурных различий и человечности»[125]. Рассказывая об образе араба как «другого» в современном австралийском обществе, он пишет:
Когда зло обретает лицо, последнее парадоксальным образом конструируется одновременно как конкретное и абстрактное, как познаваемое, но при этом неуловимое. <…> [Это] сопряжение воедино разрозненных событий и в конечном счете акт обезображивания, который предполагает редукцию, замещение и интенсификацию. Он деконтекстуализирует социальные феномены, но при этом облегчает их «объяснение» c опорой на представления о культурной патологии[126].
Далее исследователь поясняет, что процессы «редукции, замещения и интенсификации» не столько снимают напряжение, сколько порождают «праведную паранойю»: «мы по-прежнему не уверены в том, кто мы такие, но хотя бы располагаем некой объяснительной моделью, наличие которой создает у нас ощущение моральной общности»[127]. Итак, ассоциация с девиантностью и опасностью искажает и обезображивает лицо. Что же тогда делает красота? «Красота, — пишет С. Зонтаг, — это квазиморальный проект»[128]. Подобно расовой принадлежности, она обусловливает процессы «самоидентификации» и «конструирования „другого“», которые, по словам Э. Чан, «определяются точкой зрения смотрящего, стимулируются кризисом идентификации и одновременно вызывают этот кризис»[129]. Замечая, что красота функционирует как «весьма вероятный медиатор расовых — а не только расистских — фантазий»[130], Чан показывает, что раса и красота ассоциированы с похожими моральными проектами и конструируются в тесной связи друг с другом. Кроме того, коммерциализация расы и красоты играет важную роль в производстве товаров и дифференциации потребителей. Как утверждают К. Дуайер и Ф. Крэнг, «коммодификация — это не то, что происходит с уже существующими этносами и этническими субъектами, это процесс, в рамках которого эти этносы воспроизводятся, а этнически маркированные субъекты активно взаимодействуют с более масштабными дискурсами и институтами»[131]. Таким образом, «лицо красоты» в моде обладает такой же дискурсивной и социальной властью, как и «лицо зла», описанное Ноблом. Чтобы понять, как «лицо красоты» функционирует в контексте модной индустрии, нужно сначала понять, как работает кастинг, представляющий собой инструмент профессиональной оптики, а также как именно агенты формируют и анимируют свои базы данных.
Кастинг как профессиональная оптика:
формирование и анимирование базы данных
Чтобы анализировать кастинг как профессиональную оптику, необходимо сначала понять, как он осуществляется на практике. Обслуживая эстетическое суждение, кастинг должен дистанцироваться от других эстетических практик визуализации[132]. Кастинг-агенты не только фиксируют и документируют физические характеристики модели на эмпирическом уровне, но также имеют дело с диагностикой и прогнозами, поскольку им нужно хорошо представлять, как будет выглядеть модель в новом фотографическом или перформативном контексте. Агенты позиционируют моделей сначала в социальном и географическом пространстве, а впоследствии — в коммерческом. Этот процесс требует умения дифференцировать разные типы внешности и знать, где искать людей с нужными параметрами; иными словами, деятельность агента во многом зависит от темпоральных и пространственных факторов.
Если рассматривать кастинг как работу, связанную с отбором информации, управлением ею и прогнозированием (как это делается в последних исследованиях биобезопасности), можно заметить, что кастинг-агенты постоянно заняты мониторингом реальности, причем даже в тех случаях, когда эта деятельность выходит за рамки их непосредственных обязанностей. Вот как описывает это Хэнк, кастинг-ассистент в агентстве LVX:
Изо дня в день мы должны быть в курсе всего… просто знать, кто живет в городе, что в нем происходит, до кого можно быстро добраться, как люди в целом выглядят, как они одеваются, всякое такое.
Хозяйка агентства, Клаудия, часто укоряла своих сотрудников за то, что они, познакомившись с интересным человеком, не уговорили его прийти в агентство и не зарегистрировали в базе. «Вы — мои глаза, — говорила она. — Именно за это я вам и плачу».
Хотя результаты мониторинга фиксировались в базах данных, агенты руководствовались скорее интуицией, чем внятно артикулированным экспертным знанием. В отличие от биометрических баз данных, бесконечно расширяемых, поскольку это при необходимости облегчает процесс поиска, кастинговые базы низкотехнологичны, составляются на основе эстетических критериев и зачастую отражают субъективные впечатления специалистов от внешности и характера человека. Агенты тщательно подходили к выбору объектов для досье. Туда попадали лишь те, кто мог бы получить работу в сфере моды. И вместе с тем большинство людей, внесенных в эти базы данных, так и не нашли работу через агентство. Как и в случае с опознавательной фотографией, наличие портрета в базе намекало на потенциальные возможности, но не гарантировало визибильности.
Пытаясь пополнить базу данных, агенты используют свои социальные и профессиональные контакты и ориентируются на своеобразные ментальные карты, на которых городские публичные пространства предстают локусами обитания определенных типов людей; там намечены и постоянные маршруты, что позволяет не тратить силы и время на хаотичное блуждание по улицам[133]. Поиск потенциальных моделей, или скаутинг, требует информации о местах массового скопления людей и территориальном распределении потенциальных моделей с тем или иным типом внешности. Иногда это гомогенные локации, например этнические анклавы, иногда большие гетерогенные локусы, где можно встретить самых разных людей и, в свою очередь, смешаться с толпой. Для агентов скаутинг — это работа, связанная с правильным позиционированием, причем не только окружающих, но и себя самих; поэтому они часто прочесывают общественные парки, университеты и торговые центры. Конструирование подобных локусов, осуществляемое скаутами и кастинг-агентами, представляет собой своего рода логистическую и интерпретационную практику. Это экспертное знание, которое тщательно культивируется.
Например, во время работы над брошюрой о модных прическах для компании Saeta, занятой производством средств для волос и располагающей международной сетью салонов и косметологических школ, скауты столкнулись с проблемой поиска модели, описанной в заявке следующим образом: «Женщина-азиатка, любого возраста, 50 % седых волос». После нескольких безуспешных попыток найти кого-нибудь подходящего в Чайнатауне Ханна, одна из скаутов агентства, решила обсудить возможные варианты с Лиз, ведущей сотрудницей агентства. Она пожаловалась, что работать в Чайнатауне очень трудно, потому что сообщество там слишком замкнутое и она не знает языка.
«Никто не хочет со мной разговаривать», — сказала она. Лиз тоже была в отчаянии: она опустилась до того, что размещала объявления на сайте объявлений Craigslist и рассылала запросы в низкопробные агентства.
«Может быть, все дело в том, что они вообще не седеют», — сказала Лиз.
«А может, они красят волосы», — быстро парировал один из фрилансеров.
«Может, поищем в библиотеках?» — сострила Лиз.
«Если серьезно, — сказала Ханна, — как насчет музеев? Там встречаются очень красивые женщины, и они часто выглядят более естественно, не закрашивают седину и не наносят слишком много макияжа».
Лиз согласилась: «Попробуйте там, и, может быть, еще японские салоны: можно попросить владельцев вывесить там информацию с предложением работы».
Переживания Лиз и Ханны, которые не могли найти локацию, где обитают седые азиатки, или получить туда доступ, показывают, как сильно кастинг обычных людей зависит от способности скаутов физически добраться до определенных территорий и, что еще важнее, представить себе, где такие территории располагаются. Наглядно видно, какую роль играют в процессе кастинга культурная география и социальные сети и как они обусловливают типологизацию и дифференциацию образов обычных людей, которые в перспективе подлежат реконструкции. Ремарки «они вообще не седеют» или «их просто мало» демонстрируют, что у специалистов имеются устойчивые представления о количестве и качестве определенных типов внешности, сформированные благодаря контактам с определенными социальными группами и подпитывающиеся работой воображения.
В частности, Хэнк, который помимо обязанностей кастинг-ассистента иногда выполнял функции скаута, рассказывал, как трудно ему было найти «женщин-индианок среднего возраста» для банковской рекламы и «молодых белых девушек» и «молодых белых парней» для модного кастинга:
Поскольку это специфическая категория, представителей которой не так уж и много, я привел не то чтобы толпу — всего нескольких женщин, которые не очень-то и подходили, но мне хотелось, чтобы их было несколько, потому что это был мой первый скаутинг. А потом, когда мне велели найти молодых белых девушек и молодых белых парней, я обрадовался, мне казалось, это будет гораздо проще, просто потому что эти-то повсюду. <…> Там был другой подход, потому что, когда я подбирал людей [для рекламы банка], я просто высматривал любых, кто подходил по параметрам. И вот я такой: «Где вы все? Где вы? Где вы?» Потому что кто-то был слишком крупный, кто-то, типа, некрасивый, были какие-то еще — а мне нужно было много. [У Ханны] была та же проблема. Она вернулась и сказала: «Индианок найти трудно».
Когда я спросила Хэнка, действительно ли он считает, что дело в объективном количестве людей с определенным типом внешности, или проблемы как-то связаны с его собственной оптикой или характером его социальных контактов, он ответил: