Б. Лепкий
СТАРЫЙ ДВОР
По легкому грохоту повозки понял, что с каменной дороги свернули на полевую.
По обе стороны волновались созревающие колосья.
Последние блики угасающего солнца скользили по легким волнам ржаных и пшеничных колосков. Вначале еще можно было узнать рожь по серебристым, а пшеницу — по золотистым бликам, но вскоре разница между ними расплылась в зелено-фиолетовом цвете, как краска на палитре художника.
Начиналась ночь. Спокойная, горная, летняя ночь, вдумчивая и поэтичная, полная своеобразного настроения, которого нельзя найти в других, чужих краях.
Стрекотали кузнечики, а в рвах квакали лягушки.
— А вот и двор! — сказал извозчик, показывая кнутом, и прервал размышления путника.
Тот взглянул в направлении кнута.
Направо, всего в нескольких сотнях метров, стелился синий туман, а из того тумана возвышался белый дом, контуры которого обрисовывались на фоне мягко-темного леса.
Из-за леса вспыхивала луна.
Во дворе только в нескольких окнах светилось и только из одного дымохода шел дым.
— Будет хорошая погода, — сказал извозчик и свернул в липовую аллею, длинную, но щербатую, потому что некоторых лип не хватало.
Ворота ко двору были открыты.
Объехали большой муравейник и остановились перед крыльцом. Четыре высоких и довольно грубых столба вырастали из каменной лестницы. За столбами, довольно глубоко, была стеклянная дверь.
Согнутый в четыре погибели человечек подбежал к повозке и посмотрел гостю в глаза.
Тот спросил:
— Господин управляющий дома?
— Еще нет. Пришла депеша, чтобы завтра с полудня выслать на железную дорогу лошадей. Управитель просят, чтобы их подождали.
— А пустите меня переночевать?
— Разумеется. Комнат у нас много. Двор почти пуст.
— Ну хорошо.
Старый, опытный лакей легко взял гостя под руку и помог ему вылезти из высокой фьякерской повозки.
— Прошу вас быть осторожным, потому что здесь шесть лестниц. Вот, мы уже на крыльце, а теперь я схожу за фонарем.
— Не нужно, зайдем и без света, я хорошо вижу.
Прошли несколько комнат, освещенных зеленой лунной позолотой, и служащий остановился и сказал:
— Вот здесь уважаемый господин могут остановиться погостить.
Зажег лампу на высоком бронзовом основании, — пожалуй, одно из первых светил того рода, привезенное из поездки в Вену, — и вышел.
Через минуту вернулся с чемоданом.
— Спасибо вам, — не знаю, как вас по имени…
— Ксаверий.
— Спасибо вам, Ксаверий, — сказал гость, рассматривая комнату, в которой должен был провести нынешнюю ночь.
— Что пан желают на ужин? Из мелкой дичи у нас есть что угодно.
— Что повар подаст, то и буду, но стакан горячего чая я бы выпил.
— Слушаюсь пана… — и как тень вышел из комнаты. Был невысокий, с большими седыми бакенбардами, ходил, как на пружинках. Носил фрак непонятного цвета и блестящие пуговицы с пятиконечными коронами.
В комнате было сыро — как это обычно бывает там, где долго никто не жил.
Гость провел пальцами по столу и удивился, откуда и здесь взялась пыль.
Затем осмотрел иконы и подошел к двери.
Она вела к маленькой застекленной веранде с увядшими цветами. Видно, за ними некому было следить. Дом походил на зачарованный двор. Паркеты скрипели, двери пели, часы рассказывали странные сказки. Сквозь открытую дверь в соседние покои видно было, как портреты моргали. На одном из них какой-то здоровенный господин с подбритым чубом двигал плечами и будто спрашивал: «А он тут что делает?»
Что?.. Это имение продавалось. Вот он и хотел купить себе землю и двор, чтобы было где с семьей провести лето.
Была это издавна его главная мечта. Город истощает человека, делает его похожим на бумажный цветок, без аромата и без привлекательности. Действительно, жители городов, особенно больших, ищут радость не там, где нужно, а там, куда их тянет воображение, едят хлеб, но не знают, откуда он берется, дети часто не видели даже колосьев и не знают, чем отличается рожь от пшеницы. Разве это хорошо? Никак нет! Мечты Рескина и Кулиша о хуторах имеют в себе много хорошего. Пока был молод, не думал о том, но теперь, разменяв пятый десяток, чувствует, что мать-природа сердится на своего расточительного сына. Нужно возвращаться к ней, если не навсегда, то хотя бы на два-три месяца каждый год, когда она в полном расцвете своих бессмертных сил.
— Ужин на столе! — раздался голос Ксаверия, который стоял у широко открытой двери в столовую, выпрямленный как свеча, в черном фраке и в белом галстуке.
Хрустальная, похожая на паука люстра освещала круглый стол, накрытый на одну персону. Гость сел, положил на колени белую салфетку и, набирая угощение из салатницы, которую ему подавал Ксаверий, спросил:
— Пан и пани давно уехали за границу?
— Еще весной.
— А когда вернутся?
— Неизвестно. Здесь теперь управляющий хозяйничает, вернее — ликвидирует здесь все.
Последние слова он произнес с сожалением.
О той ликвидации свидетельствовали огарки свечей в люстре, пыль на мебели и тюлевые занавески на окнах, на которых даже не очень-то искусный глаз мог увидеть следы табачного дыма.
Только цветы в японской вазе на столе были свежи и роскошны, словно их эта ликвидация не касалась.
Были они здесь единственным живым и привлекательным явлением, потому что все остальное дышало печалью прошлого и пережитого, — включая самого Ксаверия, хотя он и носил фрак и белый галстук.
— Ксаверий давно здесь служит?
— Еще со времен деда-прадеда. Здесь я вырос, здесь думал и умирать. А теперь…
Не закончив предложения, сменил блюдо и подал сладкое.
— Не стоило так утруждать себя ужином. У вас восхитительный повар!
— Когда-то здесь все, так сказать, было восхитительно.
— Когда-то?
— Да, потому что теперь многое изменилось. Теперь главное — это столица и заграница, а о родном гнезде никто не заботится, поэтому к нему летят чужие птицы… Может, я слишком много позволил себе сказать, прошу прощения.
— Ничего. Я же вас сам спрашивал, потому что не привык молча есть… Вина не наливайте. Не хочу. Выпью горячий чай. Кто-то после чая уснуть не может, а я не сплю, если его не выпью.
— А я, если позволят пан сказать, люблю рюмку водки из полыни. Без нее мне плохие сны снятся, как вот будто меня покойный пан за ухо тянет или дед нынешнего помещика говорит запереть в погребе, потому что и такое когда-то бывало… У каждого человека, как врачи говорят, своя «конституция».
Придвинул гостю под руку столик с шипящим самоваром и из большого, старинного чайника налил свежезаваренный чай.
Сам, как тень, двинулся к вторым покоям, где девушка стелила гостю кровать.
— Ты даже постель постелить не умеешь.
— Почему?
— Откуда я знаю почему, — хватит того, что не умеешь. Перину надобно хорошо взбивать, подушки должны стоять вот так, ох… Вы, бабы, народ ни к чему. Шьете уж тысячи лет, а так, как портной сошьет, ни одна из вас не сумеет. Так же и с готовкой. Вот повар хорошо приготовит. А вы только к одному способны, парням головы дурить. О, это вы умеете раз хорошо.
Говорил шепотом, но гость слышал этот разговор.
Вкусный ужин, хороший чай и полемика старого Ксаверия на тему женских способностей развеяли его излишне лирическое настроение.
Зажег трубку и вышел на веранду. Его окутал холод летней, хорошей ночи, после которой он надеялся на погожий, теплый день.
Запущенный парк, широкие аллеи, над верхушками деревьев звезды, а на тропинках эхо лунного сияния, — все это было настолько невыразимо обычно, но вместе с тем поэтично, что наш гость, несмотря на свой пятый десяток, стал поддаваться чарам той ночи.
Посреди парка был небольшой пруд. Верхушки деревьев сыпали на воду лунную позолоту, а она посылала им свою невесомую тьму. Было тихо, ни листок не шевелился, ни цветок не дрожал, и парк напоминал зачарованный город из сказки о спящей королевне.
— Этот парк мог бы тоже кое-что рассказать… Сколько здесь грудей вздыхало в такую ночь, как сейчас, сколько приглушенных разговоров смешивалось с шелестом первых пожелтевших листьев. Где они, те уста, что такие сладкие слова шептали, эти ножки, едва касавшиеся песком высыпанных тропинок?.. Суета сует! Нужно идти спать. Наступает время сна… Спокойной ночи.
И вернулся в столовую.
Ксаверий ждал его.
На ночном шкафчике горела новая свеча, стоял стакан с водой и возвышался необычной формы колокольчик.
Ксаверий хотел закрыть дверь в соседние покои.
— Оставьте. Люблю, когда есть чем дышать.
— Я это делаю потому, что двор пуст, пробежит мышка, а человеку уже мерещится невесть что. Иногда где-то с вечера залетит летучая мышь, спрячется в каком-нибудь шкафу, а ночью начнет летать. Еще разбудит господина.
— Ничего страшного. Сколько раз меня уже будили! Спокойной ночи вам.
— Спокойной ночи желаю покорно… А если бы чего господину нужно было, то прошу вон тем колокольчиком позвонить, и я встану.
И вышел.
Гость подошел к кровати. Была большая, добротная, мягкая, только постель пахла не фиалками, не резедой, а стиркой. Взглянул на колокольчик. Такой же показывали ему когда-то в одном зарубежном музее как большую редкость. Звонарь, видимо, был горячий католик, на его краях вырезал целую сатиру на диссидентов, даже не очень-то приличную.
«Этим колокольчиком можно и голову разбить», — подумал, садясь на кровать.
«Добротная. Не ты к ней, а она к тебе прижимается, хочет тебя взять в свои объятия. И делает это не так нахально, как нынешние «клюбзесли»[1], знает меру, и не такая некрасивая, как они… Люблю старую мебель, особенно «бидермайер», да еще венский.
И одежды тогда были куда красивее нынешних, особенно мужские. Наши нынешние одежды ни удобны, ни хороши. Просто мешки. С другой стороны женщины имеют сейчас преимущество, они одеваются красивее, это и Ксаверий должен признать…»
Веки надвигались на глаза, а мысли не хотели спать.
«Как странно! Этот двор тянет меня к себе, как старый знакомый. С чего бы?»
И вспомнил, что его предки по отцу и по матери тоже были когда-то большими панами. Обеднели во времена Наполеона. Отец избавился от всех традиций шляхты, стал демократом, а он пошел по стопам отца. Тяжелым трудом заработал себе имя и немного денег. А теперь захотелось ему хотя бы летом жить в этом дворе. Почему? Неужели отзывается в нем аграрий?.. Возможно. Вспоминает школьные времена. Как, бывало, придет весна и побегут с холмов первые ручейки из растаявшего снега, так что-то его от книги словно клещами тянет в поле и говорит: «Иди! Будем пахать, сеять и слушать, как жаворонок поет». Что-то подобное говорили ему и эти стены. «Возвращайся к нам, приведи сюда своих детей, верни нам жизнь, как прежде». Но ведь это же смешно! Он как раз порвал с той давней жизнью, давним миром, хочет нового, большего и куда лучшего… Сантименты! Смешные сантименты. В общем, здесь много смешного. Например, Ксаверий. То, как он одет. Неужели здесь нужен фрак? Как ходит, как говорит, как бородой трясет, как вертепная кукла. Куклу сделали из живого человека, и эта кукла плачет, что ей опять вернуть человеческий облик. С какой жалостью произнес он слово «ликвидируют»! А все-таки здесь хорошо. Вот бы поскорее сторговаться с управляющим. Такой большой парк. Может быть, дождется минуты, когда по этим тенистым аллеям будут бегать его румяные внуки. Веселым щебетом спугнут последние тени прошлого, и будет здесь солнечно, весело, ясно…
Вгляделся в пламень свечи, в глазах заплясали семицветные круги, которые расширялись, расширялись и незаметно переносили его в зачарованную страну сна. Кровать прижалась к нему еще ближе, сердитый пан на портрете поднес палец к надутым губам и, обращаясь к своему нарисованному содружеству, шепнул: «Тсс!»; луна спряталась за облако… уснул. Только из вазы на столе в столовой путешествовал по тихим покоям аромат свежесорванных цветов.
— Этот колокольчик не такая невинная штука, как может показаться на первый взгляд. Хо-хо!.. Было так. Старый пан, дед нынешнего помещика, лежал с подагрой. У меня ее не бывало, не знаю, что это за болезнь, но говорят, что это очень больно. Пан не привык терпеть, — кричал, сердился, даже врача пытался избивать. А обслуживал его казачок Петрусь. (Это еще при панщине было, хоть бы она никогда не вернулась назад!) Маленький, синеглазый с желтыми кудряшками, те волокна от кукурузы, видали? Такой он был вечно перепуганный, вечно ему отчего-то руки тряслись. Раз, среди ночи, сорвали пана боли. И теплые подушки давай, и банки клади, и горчицу грей. Петрусь с ног сбился. «Капель мне, капель быстрее, слышишь! ты!» — Петрусь открыл аптечку (так тогда вот этот шкафчик звали), нашел бутылку, взял ложку, считает: «Один, два, три, три…» «Дьявол, как ты считаешь? Ты меня отравить хочешь, стой!» Петрусь хотел бутылку от ложки отнять, рука задрожала — тарах! Капли разлились по паркету. Пан сорвался, схватил колокольчик и пустил его прямо между двух тех перепуганных глаз. Колокольчик оказался сильнее холопского черепа. Разбился не колокольчик, а череп. И перестал Петрусь бояться пана, перестали у него трястись руки, уже его теперь никто по десять раз за ночь не будит, уже он свободен… Вот здесь, вот, если пан соизволят увидеть, видно, что откололась стена… — старик отодвинул диван и показал облупившуюся стену. — Как заклеят новой тапетой[2], так она, глядишь, и сразу вздуется, как на руке пузырь… Такой вот этот колокольчик, а если смотреть на него, так ничего, хорошая штука, даже забавная… Но перейдем в большой зал.
Вошли. Зал длинный, лоснящийся паркет, белый потолок, стены красным шелком обиты. Вдоль одной стены шесть окон, все с видом на город, вдоль другой — диванчики и кресла, а над ними портреты. Видно, не один художник рисовал и не в одно и то же время, но все покрытые лаком с фабрики времени, с той самой, что делает патину на медных крышах церквей, на бронзовых статуях полководцев и украшениях ампира.
— Вот этот пан по центру — это воевода, гордость наших панов. Жизнь и смерть многих тысяч народа держал в своих сильных руках. Жестокий был. Не одного на тот мир выслал, на то и воевода. А чудак такой, что и рассказать трудно. Бывало, позовет гостей на пир. Приедут, соберутся в столовой, маршалок каждому на его место покажет. Ждут. Вот и воевода входит. Станет у стола, у своего кресла, поведет глазом направо и налево, а потом из пистолета в венецкое зеркало — бах. Посыпется стекло, кому и на голову упадет, дамы ойкнут, а он: «Приветствую вас, дорогие гости. Это вам на виват. Простите, если кого встревожил…» Таков был.
Дама в гермелиновых[3] мехах возле него — это жена воеводы. Направо и налево от них сыновья и дочери. А вот у двери в углу — здесь слуга наклонился к гостю, один глаз прищурил, как к стрельбе, и не без некоторой иронии в голосе произнес, — эти к роду не относятся. Покойный помещик привез их из заграницы. Купил у какого-то торговца стариной, ведь чем больше предков, тем лучше, правда? Недаром же и Вергилий написал целую поэму, чтобы римлян вывести от троянцев. Мой род тоже необычен, — сказал слуга и выпрямился, как струна… — Мы с деда-прадеда лакеями были. Прадед маршалком в этом самом дворе служил. Маршалок. Хе, хе, хе! Слугами и псами руководил. Хе, хе, хе! С ним тоже раз кое-что случилось. Как-то раз пану стрельнуло в голову и велит: «Маршалок! А сколько у нас прислуги во дворе?» — «Сорок семь человек, прошу милости знатного пана». — «Сорок семь?.. Посчитаем».
Зазвонили, и вокруг газона выстроилась вся дворовая прислуга, мужчины и женщины. Считают, сорок шесть, считают еще раз и все-таки нет сорока семи. Вспотел мой прадед, не знал, бедняга, что та баба, что в ячейке целый день сахар рубила, как раз недавно умерла.
«Так вот ты какой маршалок! — крикнул пан, — так ты свою службу делаешь! — и кивнул гайдукам: — Выпороть его!»
И выпороли маршалка…
Но кроме того пенять на своего предка не могу. Была это «персона», — хоть на королевский двор посылай, стыда не сделал бы. Знал свое дело, а дело наше нелегкое, ой нелегкое, прошу пана!
— А чей это портрет? — спросил гость, показывая на красивую даму, кокетливо улыбающуюся, со шнурком на розовой, лебединой шее.
— Это самая младшая дочь воеводы.
— Хороший рисунок. Кто его делал?
— Говорят, Бакчиарелли, но я там не был, ручаться не могу, может, это произведение одного из его учеников, потому что сам он только короля и королевских дам портретировал. Говорят, что модель была лучше портрета. Я того же мнения. Может, пан сравнят?