Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Четырехсторонняя оккупация Германии и Австрии. Побежденные страны под управлением военных администраций СССР, Великобритании, США и Франции. 1945–1946 - Майкл Бальфур на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Со стороны союзников были предприняты многочисленные попытки добиться смягчения или хотя бы разъяснения политики «безоговорочной капитуляции». По уже упомянутым причинам они не встретили большого сочувствия у премьер-министра. «Фактические условия, предполагаемые для Германии, если их подробно изложить, не настраивают на успокоение». Но он понимал крайнюю нежелательность ситуации, когда в итоге немцы окажутся «в едином отчаянном блоке, для которого нет никакой надежды». Он уже объяснял, что под «безоговорочной капитуляцией» подразумевается, что способность противника к сопротивлению должна быть полностью сломлена, а не то, что союзники должны запятнать свое победоносное оружие бесчеловечностью.

Он развил эту идею в палате общин 22 февраля 1944 года:

«Термин „безоговорочная капитуляция“ не означает, что немецкий народ будет порабощен или уничтожен. Он означает, однако, что в момент капитуляции союзники не будут связаны с ним никакими договорами или обязательствами. Не будет, например, стоять вопрос о том, чтобы Атлантическая хартия по праву применялась к Германии… Безоговорочная капитуляция означает, что победители получают свободу действий. Это не означает, что они имеют право вести себя варварским образом или что захотят вычеркнуть Германию из числа европейских народов. Если мы связаны, то связаны своей совестью и цивилизацией».

Конечно, было много случаев, когда Черчилль говорил о немцах, что называется, «без обиняков»:

«Дважды в течение нашей жизни, а также трижды в течение жизни наших отцов они ввергали мир в свои экспансивные и агрессивные войны. В них самым смертоносным образом сочетаются качества воина и раба. Они не ценят свободу сами, и зрелище ее в других вызывает у них отвращение. Когда они становятся сильными, то ищут свою добычу и с железной дисциплиной следуют за любым, кто приведет их к ней. Ядром Германии является Пруссия. Там источник повторяющихся эпидемий. Убежден, что британский, американский и русский народы, которые дважды за четверть века понесли безмерные потери, подвергались опасности и проливали кровь из-за тевтонского стремления к господству, на этот раз предпримут шаги, чтобы сделать так, чтобы Пруссия или вся Германия оказались не в силах снова напасть на них с едва сдерживаемой местью и давно вынашиваемыми планами. Нацистская тирания и прусский милитаризм – это два основных элемента в жизни Германии, которые должны быть полностью уничтожены. Они должны быть полностью искоренены, если Европа и мир хотят избежать третьего и еще более страшного конфликта».

Но в целом чутье и знание истории привели его к среднему курсу, которому отдавали предпочтение многие его соотечественники. В январе 1945 года он сказал Идену, что везде, где он высказывал свое мнение, его поражала «глубина чувств, которые вызывает намерение „вновь поставить бедную Германию на ноги“. Мне также хорошо известны доводы, – продолжил Черчилль, – что „нельзя допустить отравленного сообщества в сердце Европы“». Он хотел, чтобы война во второй раз завершилась так, как положено, но не желал, чтобы разжигание розни продолжалось дольше, чем прекращение огня.

Даже в разгар всемерного осуждения немцев он мог сделать паузу и заявить: «Мы не воюем против рас как таковых». Он говорил о своем возмущении, когда в Тегеране Сталин предложил, чтобы после войны были собраны и расстреляны 50 000 немецких офицеров и техников. В Ялте именно он, хотя и согласился в принципе на расчленение Германии, похоже, в последнюю минуту был охвачен сомнениями и передал этот вопрос через министров иностранных дел в комитет, который похоронил на корню всю идею. Хотя заявив, что «в принципе не возражает против линии Одера, если этого хотят поляки», он протестовал против набивания «польского гуся германской пищей настолько, чтобы тот умер от заворота кишок». И именно он, вооружившись инструкциями Кабинета министров, оказал сопротивление требованию русских о репарациях в размере 20 млрд долларов и отказался согласовывать любые цифры. «В моем сознании возникает призрак абсолютно голодающей Германии… Должны ли мы тихо сидеть тихо и повторять: „Так вам и надо“, или мы все-таки не должны дать им умереть? Если да, то кто будет за это платить? Если у вас есть лошадь и вам хочется, чтобы она тянула повозку, нужно обеспечить ее определенным количеством зерна». Свой подход он подытожил в морали своей истории: «В войне: решение. В поражении: вызов. В победе: великодушие. В мире: добрая воля».

В 1918 году победные выборы проходили под лозунгами «Повесить кайзера» и «Сжимать апельсин до тех пор, пока не заскрипят косточки», что значительно усложнило задачу заключения удовлетворительного мира. В 1945 году ближайшим эквивалентом было высказывание Ноэля Коуарда «Не допускайте зверств по отношению к немцам». Причин различий много; общественное мнение, чиновники и министры Кабинета министров – все внесли свой вклад. Но часть заслуг должна принадлежать премьер-министру. Благодаря гуманизму и здравому смыслу, а не хорошо организованному инструктажу, он не позволил британскому народу поддаться ни одному из примитивных решений. Жаль, что такого же влияния он не оказал на своих коллег; напротив, их компания, похоже, заставила его вынашивать идеи, которые на самом деле не были ему свойственны. Но на родине заложенные им основы оказались достаточно надежны, чтобы выдержать некоторые его собственные высказывания во время выборов 1945 года и предотвратить фундаментальные расхождения между левыми и правыми в Великобритании по поводу политики в отношении Германии; когда к власти пришли Эттли и Бевин, резкого изменения курса не произошло. Двухпартийность была достигнута еще до того, как было придумано это название. Правда, поддержка, оказанная лейбористским правительством социал-демократам и национализации, естественно, отличалась от той, которую мог бы предложить консервативный режим, но даже это уравновешивалось тем, что по разным причинам поддержка ни в том ни в другом случае не была очень эффективной, и в широком подходе к германской проблеме, в духе, который пытался примирить твердость с милосердием, британская политика колебалась лишь весьма короткие периоды.

Попытки балансировать между двумя полюсами иногда полностью парализовывали способность принимать решения; практические меры по достижению примирения принимались далеко не всегда. Но справедливости ради стоит отметить, что такие попытки предпринимались.

Франция

Позиции Франции в Германии нельзя было назвать нормальными, поскольку они были обусловлены не столько собственными усилиями Франции, сколько щедростью ее союзников, в особенности Великобритании. Первоначальные планы Европейской консультативной комиссии никакой зоны оккупации для Франции не предусматривали. Во время визита Черчилля в Париж в ноябре 1944 года генерал де Голль «весьма настаивал на том, чтобы принять участие в оккупации Германии не в качестве вторичного участника под британским или американским командованием, а вполне самостоятельно». Черчилль выразил сочувствие, «прекрасно понимая, что не за горами то время, когда американские армии вернутся домой, а британцам будет весьма трудно держать за границей крупные силы, столь противоречащие нашему образу жизни и несоразмерные нашим ресурсам». Он добавил, что все это должно быть решено за единым круглым столом (хотя тут же появилась информация, что достигнуто соглашение о введении Францией своих гарнизонов в определенные районы Германии).

Французы, конечно, не были представлены в Ялте, хотя в сентябре 1944 года генерал де Голль заявил: «Мы считаем, что решать что-либо, касающееся Европы, без Франции было бы серьезной ошибкой». Черчилль, однако, настаивал на том, чтобы Франции была предоставлена зона оккупации. Его доводы в пользу этого усилились, когда Рузвельт заявил, что американская оккупация ограничена двухлетним периодом. «Если бы американцы покинули Европу, Британии пришлось бы в одиночку оккупировать всю западную часть Германии. Подобная задача оказалась бы далеко за пределами наших возможностей». Рузвельта убедили эти доводы, и двум политикам удалось заручиться неохотным согласием Сталина, который заметил, что не может забыть, что «в этой войне Франция открыла ворота врагу». По словам Гарри Гопкинса, «Уинстон и Энтони [Иден] сражались за Францию как тигры», утверждая, что «судьбы великих наций не решаются временным состоянием их технического аппарата», но Советы дали согласие лишь при условии, что французская зона будет выделена из британской и американской зон, не затрагивая русской. (Это также относилось и к Берлину.)

Потребовалось еще несколько дней ожесточенных споров, прежде чем русские согласились с тем, что Франция, в силу обладания зоной оккупации, должна получить место и в Контрольном совете[9].

Было очевидно, что три другие великие державы не смогут относиться к Франции на принципах полного равенства. Условия, сложившиеся после освобождения страны, сделали невозможным замену французского Временного правительства на правительство, которое избрано на согласованной конституционной основе. Сильно пострадали коммуникации, и во многих районах местные лидеры Сопротивления, зачастую коммунисты, взяли закон в свои руки. Воспоминания об оккупации и режиме Виши оставили глубокие шрамы в национальном сознании. Сохранялась надежда, что единство, обретенное в сопротивлении немецкому господству, окажется прочным и восстановит тот самый элемент, которого так не хватало Третьей республике, но постепенно становилось ясно, что этому не суждено сбыться. И без того горячие ссоры сделались еще более ожесточенными. Хотя Первая французская армия сражалась в Эльзасе справа от линии союзников, ее вооруженные силы все еще оставались лишь тенью себя в прошлом и зависели от иностранной техники. Склонность французов к попиранию авторитетов приобрела во время оккупации ореол патриотизма, и дурные привычки, вместо того чтобы исчезнуть с возвращением свободы, сохранились, что подрывало общественную мораль. Экономическое положение страны было хаотичным, и без внешней помощи ни о каком восстановлении не могло быть и речи. Осознание этой зависимости от других породило во многих французах скорее склонность сожалеть о печальном положении дел, чем решимость его исправить. Предвоенная шутка о том, что в Австрии ситуация выглядела безнадежной, но не серьезной, рисковала стать применимой и к Франции.

Обеспокоенность ситуацией внутри страны не позволяла много думать о германской проблеме. Главной заботой французов было добиться признания своей страны в качестве великой державы, а для этого они должны были участвовать в оккупации на равных условиях. Даже если это означало нагрузку на ресурсы Франции, которые они были не в состоянии обеспечить, их доля, как они считали, была востребована по праву. Де Голль говорил: «Мы сочли бы несправедливым и неприемлемым, чтобы это ослабление, понесенное в ходе совместной борьбы, могло привести к исключению нас, даже в малейшей степени, от любых принимаемых решений». Французы были настолько одержимы изменением своего статуса, что посвятили много сил стремлению убедить другие страны в том, что на самом деле ничего не изменилось.

И уж точно мало что изменилось в отношении среднестатистического француза к Германии. Он, вероятно, не стал бы отрицать существование «хороших» немцев, но счел бы глупостью строить на подобной гипотезе какую-либо политику. Он был склонен цинично относиться к попыткам реформировать Германию и не испытывал чрезмерного беспокойства по поводу будущих страданий немцев. Французы, которых, по их мнению, двадцать пять лет назад подвели их же союзники, ожидали чего-то подобного и сейчас. Поэтому они вознамерились заполучить как можно больше, пока все идет хорошо, и ослабить Германию, пока та не в состоянии сопротивляться. В первую очередь они хотели получить уголь и промышленное оборудование, чтобы восполнить собственные потери, и не собирались особо беспокоиться о том, во всех ли случаях цифры окажутся точными; они без колебаний рассматривали свою зону как источник таких поставок. Они были не так заинтересованы в демонтаже различного оборудования, нежели в получении репараций за счет текущего производства. Вместе с тем существовала граница вдоль Рейна. «Франция не намерена заканчивать эту войну, не будучи уверенной в том, что французские войска будут размещены на постоянной основе от одного конца Рейна до другого». Не совсем ясно, подразумевало ли такое требование аннексию Францией всей территории к западу от Рейна; в Ялте Сталин заявил, что именно этого требовал де Голль во время своего визита в Москву, хотя американцы считали, что он готов отказаться от прямой аннексии при условии, что эта территория будет находиться под международным контролем. Он определенно хотел, чтобы с Руром поступили именно так. В равной степени ему хотелось, чтобы к Франции был присоединен и Саар. Что касается остальной юго-западной части Германии, то в апреле 1945 года де Голль сказал: «Франция и не думает аннексировать эти территории. Но они должны жить с нами».

Французское правительство, вероятно, хотело бы видеть эту территорию разделенной на несколько небольших независимых государств, которые затем попали бы под влияние Франции. Такая мечта вполне могла послужить дополнительным мотивом для их решительного противодействия созданию в Германии какого-либо центрального правительства. Она также помогает объяснить систематические усилия, которые они предпринимали в первые годы оккупации для установления французского культурного влияния в своей зоне.

Однако за этим подходом скрывалась и другая, более конструктивная линия мышления. Ведь были и такие французы, которые, не переставая скептически относиться к немцам, понимали, что они, немцы, останутся важным фактором европейской политики. Если Франция хочет избежать того, чтобы ее жизнь буквально изливалась кровью в дальнейших войнах с Германией, необходимо каким-то образом навести мост между двумя странами, который позволил бы им в будущем сотрудничать, а не сталкиваться лбами. Как ни парадоксально это может показаться на первый взгляд, но большинство людей, размышлявших подобным образом, во время войны были не коллаборационистами, а участниками Сопротивления. Они стремились использовать оккупацию Германии для снижения озлобленности и подавления мыслей о мести, а вместо этого развивать культурно-экономические связи. Хотя впереди их ждало большое разочарование, их идеям суждено было прозвучать позже в «Плане Шумана». Однако им, говорят, противостояли высшие офицеры французских оккупационных войск, которые в большинстве своем придерживались правых взглядов, считали послевоенную Францию «слишком красной» и приехали в свою зону с целью как можно дольше чувствовать себя комфортно.

В то время как англо-американские планы оккупации были согласованы с определенной тщательностью, французское правительство не было привлечено к этим процессам и не рассматривало предоставление зоны оккупации как обязательство придерживаться той же политики, что и прочие западные державы. Они даже возражали против предложенной им зоны и в течение нескольких недель в апреле и мае 1945 года отказывались передать американцам город Штутгарт, захваченный французскими войсками, но оказавшийся в американской зоне. После заявлений де Голля о том, что судьба Европы не может быть должным образом решена без Франции, отсутствие приглашения на Потсдамскую конференцию стало горьким ударом по французской гордости и вынудило французское правительство заявить, что оно не может считать себя связанным решениями, принятыми без его согласия. Таким образом, возникла ситуация, когда один из членов Контрольной комиссии не признал соглашение, определяющее политику, на основе которой должен действовать совет. Как оказалось, это имело серьезные последствия[10].

СССР

«Репарации, – по словам Бирнса, – представляли собой ключевой интерес для русской делегации» в Ялте. Завершающие этапы войны сильно ударили по Германии, но если рассматривать ее ход в целом, то нет сомнений, что Россия пострадала сильнее.

В отличие от официальных подсчетов, «на самом деле потери могут оказаться намного выше; неучтенное количество (миллионы) калек; разрушение большинства крупных и малых городов, а также уничтожение большого количества деревень в европейской части России; разрушение промышленности, примером которого является полное затопление угольных шахт на Донце; 25 млн человек остались без крова, ютятся в пещерах, окопах и глинобитных хижинах, не говоря о многих миллионах эвакуированных на Урал и за его пределы, которые, по сути, тоже являются бездомными. И последнее, но не менее важное: цена победы включала в себя полное истощение народа, который в интересах индустриализации и перевооружения в течение многих лет был лишен самого необходимого».

Россия, как и Франция, нуждалась в репарациях не столько ради мести или безопасности, сколько в качестве первой помощи. Уже в 1942 году Сталин, похоже, зафиксировал требование о репарациях в натуральной форме, в частности – станками, а в Ялте он повторно выразил мнение о том, что ошибкой «прошлого раза» было требовать репараций в деньгах. Вместо этого его делегация заявила, что Германия должна выплатить сумму, эквивалентную 20 млрд долларов, из которых 50 % должны достаться Советскому Союзу, причем половина должна быть вывезена как заводское оборудование, а половина – изыматься из текущего производства в течение десяти лет. Майский требовал, чтобы Германия лишилась 80 % своей тяжелой промышленности. Он не согласился с мнением Черчилля о том, что Германия может умереть с голоду, добавив к метафоре о лошади и кукурузе, что эта «лошадь не должна вас лягнуть». По мнению русских, Германия могла бы выплатить репарации в предложенном масштабе и при этом жить скромной, достойной жизнью, опираясь на легкую промышленность и сельское хозяйство. По инициативе Рузвельта вопрос был передан на рассмотрение Комиссии по репарациям, которой, несмотря на возражения британцев против озвучивания каких-либо цифр, было поручено взять советское предложение в качестве основы для обсуждения в своих первоначальных исследованиях.

Репарации в натуральной форме должны были взиматься в трех видах: демонтаж заводов, поставки из текущего производства, рабочая сила. Русские считали себя на полпути к принятию их точки зрения и не собирались легко уступать.

После репараций главный вопрос – безопасность. За тридцать лет немцы дважды вторгались в Россию, и каждый раз – с разрушительными последствиями, и русские хотели иметь веские основания надеяться, что подобное не повторится. Сталин ожидал, что через пятнадцать-двадцать лет Германия полностью восстановится. Уже в декабре 1941 года Сталин предлагал Идену восстановить Австрию как независимое государство, отделить Рейнскую область от Пруссии в качестве независимого государства или протектората и, возможно, создать независимое государство Бавария. Он также предложил передать Восточную Пруссию Польше, а Судетскую область вернуть Чехословакии. Практически такая же повестка обсуждалась в Тегеране и Ялте, а также во время визита Черчилля в Москву в октябре 1944 года, когда Сталин также потребовал создания отдельного Рейнского государства и установления международного контроля над Руром, Сааром и Кильским каналом. Во всех этих случаях у него были основания полагать, что два других лидера с ним согласны (за исключением того, что в Ялте Черчилль пошел на временные меры, передав этот вопрос на рассмотрение министров иностранных дел). Только когда дискуссии между министрами иностранных дел и развитие событий показали, что на самом деле Америка и Великобритания не согласятся на расчленение Германии, 9 мая 1945 года в своем победном послании советскому народу Сталин отказался от этой идеи.

Вопрос о безопасности придал требованию о деиндустриализации дополнительную силу. Но прежде всего русская история учит, что на широких равнинах Восточной Европы безопасность выражалась в терминах пространства. Главной задачей было оттеснить немцев как можно дальше на запад и создать некий «гласис», или защитный пояс, который предотвратил бы первый удар будущих вторжений на русскую территорию. Для успеха этой политики, конечно же, необходимо было убедиться в том, что польское правительство будет по-прежнему благосклонно относиться к Советскому Союзу. Передача Польше германской территории была не только способом примирить поляков с потерями на востоке, но и, давая немцам право претендовать на них, усиливала интересы, связывающие их с Россией. То, что потеря столь большой территории может вызвать непримиримое желание отомстить, не привлекло серьезного внимания, поскольку враждебного отношения в Германии следовало ожидать в любом случае. Возможность умиротворения Германии была настолько мала, что единственным средством было ее ослабление.

Сталин и политбюро основывали свои требования на том, что считали строго реалистичным подходом к ситуации. Суровость их предложений не являлась результатом слепых эмоций. Однако это не означает, что они не испытывали лютой ненависти к людям, разрушившим их страну.

После победы русские установили по всему Берлину щиты с цитатой из речи Сталина в ноябре 1942 года: «Было бы смешно отождествлять клику Гитлера с германским народом, с германским государством. Опыт истории говорит, что гитлеры приходят и уходят, а народ германский, а государство германское остается». Русская пропаганда в Германии до середины 1944 года придерживалась той же линии. Но отношение самого Сталина во время войны гораздо точнее характеризуется его заявлением о том, что задачей русского народа было «истребить всех до единого немцев, ступивших на территорию нашего Отечества». Возможно, это была просто риторика, но она должна была вызвать ярость сопротивления, которая не могла быстро остыть после окончания военных действий. И Черчилль отнюдь не был уверен, что Сталин просто пошутил, когда в Тегеране «в добродушной манере» заявил о необходимости расстрелять 50 000 немецких офицеров и техников. В мае 1944 года русское радио, кажется, начало требовать, чтобы после войны весь вермахт был использован для принудительного труда.

Вместе с ненавистью пришло презрение. Парадоксальным образом это привело к тому, что вопрос о внедрении коммунизма в Германию был решен довольно мягко. Сталин однажды сказал Миколайчику, что «Германии коммунизм подходит так же, как корове седло». В Потсдаме он рассказал Черчиллю, что в 1907 году видел, как 200 немцев не попали на собрание коммунистов, потому что на железнодорожном вокзале некому было проверить их билеты. Как заявил один русский офицер американцу в мае 1945 года: «Мы, конечно, не собираемся нести столь благородный идеал, как коммунизм, такому народу». Сталин презирал немецких рабочих за их неспособность оказать практическое сопротивление подъему нацизма (преспокойно забывая, насколько этому поспособствовало его собственное вето на социалистическо-коммунистическое сотрудничество). Он не питал иллюзий относительно популярности коммунизма в массах и видел, что тот будет насаждаться не как спонтанное движение снизу, а как нечто, что стало возможным только благодаря Красной армии и мощи России. Кроме того, марксистская доктрина учила, что первой задачей является захват средств производства, используя любых союзников, которые предложат свои услуги; внедрение коммунизма может произойти позже, когда власть прочно закрепится. Более того, шансы на быстрое получение репараций (а время здесь играло ключевую роль) зависели от того, насколько быстро будет перезапущена капиталистическая производственная машина. Для этого требовалась максимальная помощь со стороны капиталистов. Поэтому, как и в других странах Восточной Европы, первым шагом было создание не коммунистического государства, а «народной демократии» с марионеточными буржуазными партиями, состоящими в коалиции под руководством коммунистов.

Тем не менее для русских было естественным искать друзей среди коммунистов и назначать на ответственные посты немецких изгоев, прошедших подготовку в России. Ключевые посты необходимо было передать в надежные руки. Негласно полагая, что социально-политическая структура страны является отражением ее экономической организации, русские, разумеется, приступили к незамедлительному замораживанию банковских счетов, национализации ключевых отраслей промышленности и программе земельной реформы. Последняя была разработана в России еще до краха Германии и, похоже, наряду со схемой репараций была единственным конкретным примером подготовки России к оккупации. И в самом деле, она была необходима для окончательного разрушения власти прусской военной касты. Но земельная реформа на своем начальном этапе предполагала не коллективизацию, а перераспределение земли в пользу мелких землевладельцев. Это создавало прочный класс, на который можно было положиться в борьбе против возвращения старого режима, и представляло собой именно тот самый «компромисс», который Ленин принял в 1917 году и который, побудив крестьян поддержать большевиков и дезертировать из царской армии, в значительной степени способствовал успеху революции.

Как бы русские ни старались быть сдержанными в проводимой ими политике, как бы осторожно они ни связывали поражение Германии с коммунизмом, они не могли избежать навязывания новой политики и нового режима. И успех или неудача должны были повлиять на их престиж. Они могли надеяться, что первоначальный режим будет рассматриваться как «расходный материал» и что никакие соображения не удержат их от того, чтобы пожертвовать им или ликвидировать его, как только их политика потребует такого развития событий. Но такие перемены не могли повлиять на его фундаментальный характер, и в любом случае мелкие отличия не слишком волновали немцев. Они считали новое правительство коммунистическим, потому что на его ключевых постах были коммунисты и потому что оно было создано Советским Союзом. Следовательно, русские не могли остаться равнодушными к его судьбе. Это привело к напряжению между русскими властями, ответственными за репарации, и властями, ответственными за отношения с немцами, между командованием армии в Потсдаме и советской военной администрацией в Карлсхорсте. Очевидно, безжалостная политика вывоза из Германии как можно большего количества материальных средств должна была создать условия нехватки и неразберихи, способные перегрузить любую администрацию, какой бы опытной и надежной она ни была. Но можно усомниться в том, что этим исчерпывались причины напряженности. Стеттиниус предположил, что после Ялтинской конференции Сталин и Молотов подверглись критике со стороны других членов политбюро за то, что проявили чрезмерную уступчивость по отношению к Америке и Великобритании, и были вынуждены перестраховаться в отношении некоторых своих обязательств.

Есть немало оснований считать, что оккупацию Восточной Германии Сталин рассматривал в первую очередь как способ укрепления России, тогда как другая группа в Москве, возглавляемая Ждановым, считала, что она обеспечит плацдарм для коммунистического завоевания Западной Германии, а затем и всей Западной Европы. (Разве Ленин не сказал однажды, что «кто владеет Германией, тот владеет Европой»?) Хаос, который, как ожидали коммунисты, последует за войной, и спад, который, по их твердому убеждению, прервет восстановление страны, – все это будет способствовать их замыслу. Но для того, чтобы они смогли воспользоваться такой возможностью, режим в Восточной Германии должен был стать достаточно успешным.

Советская комиссия по репарациям была напрямую подотчетна Москве (конкретно, скорее всего, Молотову), но, похоже, была и тесно связана с армейскими властями в Восточной Германии под руководством Жукова, а затем Соколовского. Главный представитель Жданова, Тюльпанов, руководитель Агитпропа, по образованию был инженером, который в 1920-х годах значительное время работал в Германии, а во время войны был политкомиссаром Красной армии; однажды его несправедливо назвали «Эрихом фон Штрогеймом а-ля рюс». Способный и безжалостный, он обладал неплохим чувством юмора, но был неспособен взглянуть на себя со стороны. Возможно, что третий вариант политики представлял Семенов, начальник политотдела и политический советник Жукова, который, однако, был скорее выдвиженцем Берии, чем Молотова. Будучи более осведомленным о мировоззрении и культуре западного мира, чем большинство большевистских чиновников, он, должно быть, был не так уверен в силе и перспективах России, как солдаты-победители или твердолобые пропагандисты. Он должен был понимать опасность как курса, направленного на сохранение разделенной Германии, так и предложений использовать Восточную Германию в качестве плацдарма для нападения на Запад. Не предлагая жертвовать ни одним из преимуществ, полученных Россией к этому моменту, человек в положении Семенова мог разглядеть немало выгод в том, чтобы держать открытым путь к объединению Германии с согласия западных держав или без такового, в надежде, что в долгосрочной перспективе такая Германия может оказаться более полезным союзником для России, чем Германия, объединенная против ее воли. Такая политика, конечно, была бы прямым продолжением политики Союза трех императоров и Рапалльского договора.

Хотя в данном очерке о различиях во взглядах внутри русского лагеря много спекулятивного, ему уделено некоторое место, поскольку эти различия проливают полезный свет на политику России в Германии. Но их существование удивит лишь тех, кто полагает, что «монолитный» характер диктатуры – это не просто фасад и автоматически ведет к проведению единой четкой и согласованной политики.

Описанные разногласия были почти неизбежны в данных обстоятельствах и могли быть зеркально отражены и приумножены в западном лагере, не в последнюю очередь в расхождениях взглядов между чиновниками военных и гражданских оккупационных властей. Но на Западе они, по крайней мере, открыто признавались и обсуждались.

Какими бы ни были взгляды отдельных русских, для них было естественным относиться к западным державам с подозрением. Сталин в период своего восхождения к власти практиковал отказ от своих союзников, как только те давали ему возможность победить своего непосредственного соперника; следовало ожидать, что так же он будет поступать и в международных делах. Более того, он никогда не переставал быть грузинским крестьянином. В меньшей степени интернационалист, чем все прочие революционные вожди, он был человеком, который принял «социализм в одной стране» не просто как единственно возможный вариант для России того времени, но и как политику, имеющую свои положительные стороны и для него самого. Если он и смотрел куда-то за пределы России, то только в сторону Азии и Европы. К его врожденной подозрительности к иностранцам следует добавить и настороженность к капиталистическим лидерам, которая автоматически возникала у каждого, кто принимал марксистский анализ за истину – а русские делали это уже более двадцати пяти лет. Задержка с открытием второго фронта, стремление Черчилля проникнуть на Балканы, британская проволочка с подавлением правительства Деница, скрытность англо-американцев в отношении разработок атомной бомбы, резкое прекращение ленд-лиза, отказ США (по каким бы то ни было причинам) предложить России кредит на восстановление, изменение отношения к расчленению Германии – все это должно было толковаться в свете доминирующего подозрения и служить доказательством, усиливающим такое подозрение. Во время войны у Сталина вполне могло сложиться впечатление, что его союзники будут готовы оставить ему свободу действий в тех странах Восточной Европы, дружба с которыми так необходима для безопасности России, и что намерения по созданию «демократических» правительств никогда не будут истолкованы как угроза западным парламентским режимам, которые в любом случае оказались непригодными для данного региона. Он молчал, пока Британия подавляла выступления коммунистов в Греции: почему же тогда столько шума поднялось из-за его действий в Польше? Не имело значения, что русские, несомненно, сами вели бы себя точно так же в подобной ситуации, и они, действительно, редко упускали шанс упрочить собственные позиции. Марксистский подход отрицает объективность, поскольку он находит сознательный или подсознательный мотив любого отношения в экономической выгоде. Марксист не способен оценить добрую волю и поэтому не стал бы беспокоиться о том, чтобы пожертвовать той доброй волей, которая была выработана к России на Западе во время войны. Он ожидал бы, что такая добрая воля продлится независимо от действий России до тех пор, пока Запад будет помогать России, а затем автоматически прекратится, опять же независимо от действий России. К тому же история распорядилась таким образом, что Рузвельт и Черчилль, два иностранных государственных деятеля, которые смогли установить во время войны личные отношения со Сталиным, оба ушли со сцены, как только война закончилась.

Даже если бы и возникло желание понять, на этом пути было немало препятствий. Некоторые авторы находят истоки германской проблемы в том, что Германия в целом никогда не находилась под римской оккупацией (или, в более утонченной формулировке, никогда полностью не принимала западную концепцию естественного права), и западная культура была навязана позднее как нечто чуждое. Если в этом и есть доля правды применительно к Германии, то насколько это более применимо к России? Конечно, классическая культура проникла в Россию через Византию, а в XVIII и XIX веках русская культура в значительной степени опиралась на Запад. Однако характерные славянские элементы остались неассимилированными и были чрезвычайно усилены годами изоляции после 1917 года – когда пропасть, отделявшая Россию от Запада, расширилась из-за того, что западная теория, марксизм, насаждалась как евангелие, в которое нужно верить, а не как гипотеза, которую нужно проверять. В результате, когда русские встретились со своими союзниками в Германии, под поверхностной доброжелательностью и предполагаемым сходством целей скрывался барьер взаимного непонимания, обусловленный тем, что ни одна из сторон не имела более чем отдаленного представления о вещах, считавшихся само собой разумеющимися для ее членов и совершенно чуждых их собственному мировоззрению. История оккупации вполне может рассматриваться как процесс доведения такого барьера до уровня сознания.

Нельзя забывать и о языковой составляющей в этой проблеме взаимного непонимания. Мало кто из англичан или американцев мог говорить по-русски, а мало кто из русских – по-английски, поэтому дискуссии приходилось вести через переводчиков, слишком немногие из которых сочетали высокий уровень лингвистического мастерства с адекватным знанием предмета, а ведь даже у лучших бывают «выходные дни»[11]. Альтернатива вести разговор на третьем языке (обычно немецком) была не намного лучше. Но следует помнить, что русский язык гораздо меньше похож на английский, чем французский или немецкий. Проблема поиска эквивалентов в другом языке для отдельных русских слов (или наоборот) была менее сложной, чем когда-либо, поскольку таких эквивалентов зачастую не существовало. Такие понятия, как «демократия» и «свободные выборы», вызывали совершенно разные ассоциации у представителей каждой из сторон. Проблема заключалась в том, чтобы объяснить один образ мышления в терминах другого.

Эти фундаментальные трудности тем более прискорбны, что русские проявили себя особенно восприимчивыми и так сильно упирали на свое достоинство. Их твердая убежденность в том, что все действия определяются мотивами экономической выгоды, не мешала обычному человеческому желанию оказать честь своей стране, блистая в обществе.

Оккупация стала их первым за тридцать лет серьезным участием в международной жизни. Для многих из них это был не просто первый контакт с капиталистическим миром, но и нечто такое, в чем, будучи продуктами революции и зачастую сыновьями крестьян, они не имели за плечами традиций предков, которые могли бы их чему-то научить. Как и новоиспеченные богачи, нувориши (nouveaux riches), они были полны решимости доказать, что знают, как себя вести, особенно когда это не так; на переговорах они были приверженцами соблюдения строгой процедуры, за исключением тех случаев, когда это ставило их в неловкое положение. По крайней мере, некоторые из их отказов отвечать были вызваны тем, что они не знали, что именно следует сказать. С одной стороны, они весьма неохотно признавали путаницу, нехватку ресурсов или неэффективность со своей стороны, в результате чего действия, которые вполне могли быть вызваны такими причинами (например, неявка на встречи), их союзники списывали на умысел и недоброжелательность. С другой стороны, они первыми обижались там, где не было и намека на обиду. Маршал Жуков однажды горько посетовал, что в американской книге было написано, будто он ниже своей жены на два-три сантиметра и что у него два сына, тогда как на самом деле он выше своей супруги и имел одних только дочерей. Эта история взбесила его, потому что он усмотрел в ней «личное унижение и пренебрежение». На раннем этапе оккупации русскими был заявлен решительный протест на том основании, что британские власти в Берлине нанесли оскорбление Красной армии, позволив подконтрольной британцами газете сообщить, что одно из ателье в районе Берлин-Митте сшило 6500 рубашек и 4000 пар брюк для ее солдат и офицеров. В таких условиях ни в одном из лагерей союзников невозможно было определить, насколько оскорбительные действия одной из сторон носили преднамеренный характер и насколько самые невинные действия могли стать оскорбительными для другой стороны.

Легко предположить, что эти трудности преходящие, их можно было постепенно разрешить, если бы всем сторонам было позволено общаться и добиваться взаимопонимания. Конечно, многие русские проявляли искреннее, почти детское любопытство к западному образу жизни и мышления, впервые столкнувшись с ним. Наблюдался поразительный контраст между естественным русским, любознательным, разговорчивым, интроспективным и веселым, безмятежно равнодушным к течению времени, и членом тоталитарного государства, который вдруг вспомнил о привитых ему запретах и сделался замкнутым, уклончивым, четко решив нигде не противоречить линии партии.

Накладывая столь строгие ограничения на любое тесное общение с местными, советские власти, вероятно, имели в виду обычного русского солдата. Дело заключалось не только в том, чтобы не дать ему «узнать правду о Западе», но и в том, чтобы анархическая доброта не заставила его забыть фундаментальные принципы дисциплины и подозрительности, на которых был построен Советский Союз. Но из этого не следует автоматически, что если бы русские власти стремились поощрять обмен мнениями, то дружба состоялась бы. Когда любое замечание или действие может быть неправильно истолковано, возможности для встреч могут принести больше вреда, чем пользы. И в самом деле, единственное, что могло привести к более легкому общению, – это потребление пищи и еще большее количество напитков.

Пропаганда союзников

Многие из событий и заявлений, описанных на предыдущих страницах, стали известны лишь спустя некоторое время после того, как они произошли или были озвучены. Средний немец не узнавал о них автоматически. Поэтому важно вкратце рассмотреть, что, согласно разумным предположениям, он мог услышать от союзников об их намерениях. Конечно же, главным способом обращения к нему было радио, и это само по себе ставит историка в затруднительное положение. Объем вещания был таков, что в то время одному человеку было достаточно сложно уследить за всем, что говорилось по радио, а его ретроспективный анализ стал бы непосильной задачей, даже при наличии стенограмм. К счастью, основные сообщения передавались еще с помощью листовок, сбрасываемых с британских и американских самолетов, летавших над Европой. Более того, общая пропагандистская продукция западных союзников была достаточно тесно скоординирована, чтобы на основании листовок можно было сделать вывод об общем характере радиопередач.

Прежде всего, необходимо подчеркнуть, что основной задачей пропаганды, которой была посвящена львиная доля всех усилий, являлась передача информации о ходе войны, представленной таким образом, чтобы подорвать доверие к немецким вождям (особенно к Гитлеру) и к шансам Германии на победу. Были предприняты большие усилия, чтобы бросить в зубы фюреру сказанные им ранее слова; для этого на BBC с особым эффектом использовали записи его передач.

Вновь и вновь утверждалось, что Германия не сможет выиграть войну и что война продолжается лишь потому, что нацистские лидеры отчаянно пытаются спасти свои шкуры. Немецким солдатам регулярно напоминали, что если они сдадутся, то им гарантирована жизнь и они могут рассчитывать на достойное обращение в плену, в то время как, продолжая сражаться, они не смогут внести полезный вклад в дело нации[12]. Настойчиво распространялись сомнения в эффективности немецкой техники и ресурсов по сравнению с союзными, а также в адекватности немецкой официальной интерпретации событий.

Из этого следует, что картины того, что произойдет с Германией и немецким народом после войны, занимали лишь второстепенное место. Если они и описывались, то в основном в словах, которые использовали ключевые представители союзников. И действительно, Постоянная директива по психологической войне против военнослужащих германских вооруженных сил, принятая в июне 1944 года, гласила, что «относительно обращения с Германией после войны не будет даваться никаких конкретных обещаний, кроме тех, которые непосредственно высказаны представителями правительства». Основные заявления, связанные с проведением в жизнь такой политики, уже цитировались. При сокращении и правке, необходимых для воспроизведения этих заявлений на листовках, напоминание о том, что Атлантическая хартия не применяется к Германии по праву, было опущено. Но уже процитированная директива делала особый акцент на этом моменте, который был подробно освещен на BBC. Единственным упоминанием Атлантической хартии в листовках за последние два года войны была ссылка осенью 1943 года на пункт, в котором подписавшие ее стороны обязались обеспечить «справедливое и равноправное распределение основной продукции… между странами мира».

Развитие аргументации происходило соответствующим образом:

«Никакой мести против основной массы немецкого народа (осень 1943 г.); Мы не заинтересованы в уничтожении немецкого народа (лето 1944 г.); Простому жителю [городов Рейнской области] нечего опасаться солдат союзных войск (январь 1945 г.); Немецким солдатам регулярно напоминали, что если они сдадутся, то им гарантирована жизнь (январь 1945 г.); Союзники намерены уничтожить не немецкий народ, а германскую военную машину (март 1945 г.); Покончить с этим означает для Германии тяжелый, но справедливый мир, в котором можно жить (март 1945 г.); Массовая месть – одна из тех вещей, против которых борются союзники (март 1945 г.)».

Но это еще не вся история. Во-первых, неоднократно подчеркивалось намерение союзников полностью разоружить Германию, искоренить милитаризм и нацизм, а также привлечь к ответственности нацистских вождей. Фактически, такой акцент был противоположен тем заверениям, которые давались «простому человеку». Вновь и вновь немцев предупреждали, что союзники не будут иметь дело с нацистским правительством. На BBC все меньше и меньше говорили о разнице между нацистами и немецким народом. Более того, аргумент о том, что Германия не может надеяться на победу в войне, обычно сопровождался напоминанием о том, что будет означать для немцев, если война продолжится до горького конца. На ВВС неоднократно использовали выражение Besser ein Ende mit Schrecken als ein Schrecken ohne Ende («Лучше ужасный конец, чем ужас без конца»).

«Когда все будет уничтожено, будет уже слишком поздно. Чем быстрее закончится проигранная война, тем лучше для Германии (листовка, октябрь 1944 г.).

Все, что было разрушено в германской военной промышленности сегодня, будет отсутствовать в германской мирной промышленности завтра. Каждый день, когда продолжается проигранная война, делает путь к нормальной, мирной и достойной жизни для каждого отдельно взятого немца все более длительным и тяжелым (листовка, Новый год 1944).

После войны Германия в очень сильной степени будет зависеть от экономической помощи своих нынешних врагов, особенно Британской империи и Америки. Они в принципе не намерены отказывать ей в этой помощи. Ответственные государственные деятели Великобритании и Америки неоднократно заявляли, что, хотя они намерены полностью разоружить Германию после ее поражения, они не хотят морить ее голодом или делать банкротом.

Однако существуют определенные пределы возможности помочь разбитой Германии встать на ноги после войны. И эти пределы сужаются с каждым днем, пока продолжается война. Чем больше весь мир будет вовлечен в военные действия против Германии, тем меньше будет запас промышленных товаров и продуктов питания мирного времени, которые после войны можно будет использовать для помощи Германии и ее восстановления. Чем больше фермеров станут солдатами, тем меньше будет производиться продовольствия. Чем больше заводов по всему миру будет переведено на производство боеприпасов, тем меньше продукции будет доступно для восстановления. Уже сейчас можно предвидеть нехватку продовольствия в мире, если война продлится дольше.

Кроме того, Германия – не единственная и не первая страна, которая будет вынуждена полагаться на помощь извне. Каждый месяц разрушений приводит к удлинению очереди, в конце которой стоит Германия, в то время как товаров, которых ждет эта очередь, становится все меньше (листовка, весна 1944 г.).

Продолжение этой войны означает дальнейшие бесполезные потери и жертвы и что война закончится на немецкой земле, что повлечет за собой уничтожение немецкого народа и прекращение его существования (листовка, август 1944 г.).

Каждый день продолжения этой уже проигранной войны принесет лишь больше страданий, хаоса и нужды (листовка, зима 1944 г.)».

После окончания войны и во время оккупации немцы любили сравнивать условия, в которых они жили, с условиями, которые, по их мнению, обещали им союзники, и жаловаться, что эти обещания нарушены. Все, однако, свидетельствует, что в том, что касается конкретных обещаний, память немцев явно их подвела. На самом деле союзники неоднократно предупреждали немцев, что если война будет продолжаться до горького конца (что фактически и произошло), то материальные последствия будут плачевными, и они, немцы, окажутся теми людьми, на которых эти последствия неизбежно лягут тяжелее всего. BBC часто сравнивала немецкий народ с пассажирами в поезде, который ведет безумец-машинист, решивший ехать так быстро, как только может, пока поезд окончательно не сойдет с рельсов; единственной надеждой для них было то, что какой-нибудь пассажир, рискуя получить штраф в 40 рейхсмарок, дернет за стоп-кран. Многие немцы с болью осознавали, что находятся в затруднительном положении, не будучи готовыми к тому, чтобы сделать хоть что-то. Чтобы избежать полного отчаяния, они прибегали к как можно более благоприятной интерпретации того, что произойдет после поражения. Возможно, союзники и в самом деле не давали никаких определенных обещаний, а вместо этого сделали ряд вполне конкретных предупреждений. Но они много говорили о привлечении нацистских преступников к ответственности и о создании военного правительства, которое окажется справедливым, даже если оно будет твердым и жестким. Более того, весь их подход был основан на предположении, что по сравнению с нацистскими лидерами они являются порядочными, правдивыми людьми, осознающими свой долг представителями цивилизованных христианских народов. Что может означать такой подход в практике оккупационных войск – это вопрос, по которому могут быть самые разные мнения. Ни одна оккупация Германии, какой бы безупречной она ни была, не могла удовлетворить немецкие представления о том, что такое справедливое обращение. Но если какие-то ожидания были обмануты, а обещания – нарушены, то это те ожидания и обещания, которые немцы придумали себе сами. Если бы они сравнили факты оккупации с мрачными прогнозами Геббельса, то, возможно, нашли бы для себя повод приятно удивиться.

Глава 3. Отношение немцев

Говорят, перед отъездом из Германии в мае 1946 года фельдмаршал Монтгомери заявил, что три четверти населения страны – это «закоренелые нацисты».

Это заявление было не столько неправдивым, сколько неполным; справедливость таких заявлений и мудрость действий на их основе зависят от того, какое значение придается термину «нацист». Это тот вопрос, где точность определения могла бы избавить союзников от многих неприятностей. К этому вопросу можно подойти по меньшей мере тремя способами. Нацист может быть определен как член (возможно, также бывший член) Национал-социалистической партии или одной из связанных с ней организаций. Для юристов и администраторов достоинством такой формулы является точность и (после установления фактов в каждом конкретном случае) неоспоримость. По этой причине она была принята для целей «денацификации» и оказалась совершенно неадекватной. Во-вторых, нацист может быть определен как тот, кто верит в определенное вероучение, основными постулатами которого являются:

а) превосходство псевдонаучной концепции «арийской» расы и ее миссии мирового господства;

б) право лидера в любом обществе доминировать над своими последователями и отдавать приказы сверху, а не получать мандат снизу;

в) свобода лидера и его последователей, действующих по его приказу, использовать любые методы, которые он может выбрать для выполнения своей миссии. Его цель оправдывает все средства, и он стоит над всеми законами.

Число немцев, безоговорочно придерживающихся всех этих убеждений, было бы относительно невелико. В частности, уважение к верховенству закона, укоренившееся в немецком чиновничестве, помешало бы принять постулат в) многим, кто не имел разногласий ни с постулатом а), ни с б). Тот же эффект для многих консервативных националистов оказала бы религиозная вера. Однако нашлось бы мало немцев, которые не испытывали бы симпатии к одному из трех догматов. Это сделало бы нацизм вопросом степени, но как можно проверить степень веры?

Третий подход может быть основан на исследованиях, проведенных в военное время среди военнопленных, которые показали, что только что описанные взгляды особенно привлекательны для определенного типа характера.

Ошибочность мнения о таком типе характера как о «типично немецком» будет очевидна для тех, кто знает Германию, так же как и для всех, кто задумывался о подводных камнях, связанных с обобщениями для той или иной нации. Тем не менее нельзя отрицать, что на определенных этапах германской истории люди с описанными ниже качествами играли нежелательно заметную роль в германском обществе. И конечно же, как только определенное количество таких людей достигало социально-политической известности, у других появлялся стимул им подражать. Важно, даже с риском разворошить прежние споры, подробно описать эти характеристики, потому что многое зависит в будущем от того, насколько нынешним правителям Германии удастся побудить свой народ оставить эти недостатки в прошлом.

К основным таким чертам относятся следующие:

1. Часто обсуждались высокомерие и агрессивность немцев, когда те находились в сильной позиции; это шло рука об руку с такой же покорностью при поражении. Человек, который лихо командовал своими подчиненными, лебезил перед собственными начальниками. Переход мог быть быстрым. Итальянцы заметили, как немецкие солдаты, превосходно сражаясь, демонстрировали не постепенное ослабление, а внезапное падение боевого духа… Казалось, под боевой «броней» скрывалась некая пассивность, которая внезапно выдала себя.

2. Общество, которым восхищались многие немецкие писатели, было в основном мужским, превознося мужественность и твердость до такой степени, что предполагало – как компенсацию – подсознательную склонность к противоположному. Проявления нежности и интересов, связанных с женскими ценностями, порицались. Немецкая литература содержит множество идеализаций женщин в их роли возлюбленных и матерей, но в семейном кругу они слишком часто рассматривались как низшие существа, предназначенные только для детей, кухни и церкви. Мужчины с таким мировоззрением не только презирали слабость, но и путали с ней милосердие и терпимость. В отличие от них, немцы слишком легко впадают в излишнюю сентиментальность. В свете современных психологических знаний невозможно не разглядеть связь между этой двойственностью и феноменом гомосексуализма.

3. В прошлом немцы часто показывали себя нечувствительными к насилию и слепыми к тому эффекту, который его применение может оказать на других людей. Подобный садизм явно связан с уже обсуждавшимся исключением нежности. Применение чрезмерной силы против человека, неспособного оказать эффективное сопротивление, может быть способом мести за нежность, которую пытаются подавить. Признание другого человека человеком затрудняет проявление жестокости по отношению к нему.

4. Немецкая страсть к знакам отличия и титулам часто становится предметом насмешек. Но такая черта показывает озабоченность статусом, которая в дальнейшем отразилась в акценте на точности и организованности. Такая озабоченность предполагает скрытую нехватку уверенности в себе, недовольство остальным миром за неспособность принять тех, кто демонстрирует это. Немцы часто показывают себя неловкими в неожиданном (и, следовательно, неорганизованном) окружении.

5. Притязания государства (персонифицированного в форме кайзера или фюрера или нет), армии, партии часто превозносились над личностью в Германии. Такое преувеличение опять же говорит о недостатке внутренней уверенности в себе со стороны индивида, который вынужден искать компенсацию своей неполноценности в поглощении себя большим целым. Это явление, знакомое во многих странах, в Германии, похоже, стало симптомом более широкого заболевания.

6. Еще одна черта, указывающая на отсутствие уверенности в себе, – самоанализ, к которому часто склонны немцы. Это, кстати, породило много ценной литературы и спекуляций, но Томас Манн однажды прокомментировал «раздвоение человеческой энергии на абстрактно-спекулятивный и общественно-политический элемент при полнейшем преобладании первого над вторым». Слабость немецкой мысли заключается в увлечении громкими теориями и словами, которые при внимательном изучении оказываются либо бессмысленными, либо обыденными.

7. Слишком часто вина за собственные грехи Германии перекладывалась на других «козлов отпущения». Приход нацистов к власти был отчасти обусловлен тем, что их доктрины объясняли неудачи Германии с 1914 года и далее; ответственность перекладывалась на Версальский диктат, зависть иностранных соперников, евреев, коммунистов и т. п. Этот процесс описывался как восстановление самоуважения Германии. Но неспособность выдержать критику или признать ошибки обычно свидетельствует не об уверенности в себе, а о внутренней нервозности.

Все упомянутые явления свидетельствуют о том, что в немецком обществе царили нестабильность и напряжение, вызванные попыткой подавить склонность к сентиментальности и пассивности с помощью общественного кодекса, который придавал значение противоположностям. Стремясь соответствовать, некоторые люди пытались преодолеть трудности, впадая в крайности. Их жестокость, бахвальство и грубость, если приглядеться, можно объяснить как реакцию личностей, вынужденных вести образ жизни, который идет вразрез с нормами. Недостаток уверенности в себе в основном объясняется сомнениями – возможно, подсознательными – в том, что этот кодекс можно выдержать. Конечно, не следует утверждать, что каждый ведущий нацист страдал от такого напряжения или что каждый, кто проявлял какие-либо из описанных характеристик, обязательно должен был стать членом партии, тем более что эта слабость была присуща всем немцам. Но то, что существовала взаимосвязь между этим душевным состоянием и поддержкой нацистской партии, предлагается в качестве гипотезы, которая может пролить полезный свет на реакцию немцев на поражение и оккупацию. И вновь, однако, мы имеем дело с тем, что допускает различные степени чего бы то ни было. Ни убеждения, ни психологическая структура не могли дать оккупационным властям надежного теста на нацизм. Но масса путаницы вокруг денацификации возникла из-за неспособности провести четкое различие между тремя типами тестов.

Допросы пленных в последние годы войны показали, что их можно разделить еще на пять категорий. Пропорции между ними оставались удивительно стабильными:

1. 10 % – фанатичные «твердолобые» нацисты, которые полностью отождествляли себя с идеологией, целями и взглядами нацистского руководства. Среди них были и чудаки-идеалисты с достаточно хорошим образованием, и партийные «шишки» с гангстерскими замашками. Они не признавали никаких сомнений в правильности нацистского кредо или в перспективах победы Германии.

2. 25 % – «верующие с оговорками», категория, включающая многих националистов, а не нацистов. Некоторые карьеристы принадлежали к этой группе, представители которой, как правило, имели более высокое образование, чем члены первой категории. Другим типом (обычно при переходе от 1-й к 4-й категории) был идеалист, который начал испытывать разочарование в нацистской практике.

3. 40 % – неполитические последователи. Эта группа легче, чем другие, разбивалась на классы и по социальному статусу располагалась в среднем ниже, чем 2-я и 4-я. Их отношение характеризуется фразой: «Сначала у нас был кайзер, потом господа Эберт и Гинденбург, теперь Гитлер, но мы все равно должны доить своих коров». В большинстве своем фермеры, ремесленники, мелкие чиновники, кадровые унтер-офицеры – все придерживались мнения, что политика – это нечто выше их понимания. «Все это для меня слишком сложно, я всего лишь маленький человек». Они могли по привычке повторять нацистские клише, но это не служило доказательством убежденности. По понятным причинам люди из данной группы редко переходили в другую.

4. 15 % пассивных антинацистов принадлежали к тем же типам, что и категория 2, с которой происходил значительный обмен, особенно когда поражение представлялось уже вполне вероятным. Здесь можно было найти идеалистов, которые были более разочарованы, и карьеристов, которые никогда не тешили себя иллюзиями. Средний возраст этой группы был выше, поскольку в нее входило много мужчин, достигших зрелости до 1933 года, но было и некоторое количество тех, кто знал нацизм только как установленный насильственным путем порядок и автоматически восстал против него, хотя и не имел других позитивных идеалов, которые могли бы его заменить. Но почти все представители этой категории признавали некоторую верность германским национальным традициям. Это были патриоты, которые не решались желать поражения своей страны и, следовательно, были склонны к внутреннему эмоциональному напряжению.

5. 10 % – активные убежденные антинацисты. Почти все в этой категории выступали против нацизма в силу твердых альтернативных убеждений. Некоторые были воспитаны в лучших традициях германского консерватизма, другие стояли на твердых религиозных позициях. Были остатки демократического движения рабочего класса. Были и коммунисты. Большое значение имело семейное происхождение. Люди из культурных и уравновешенных семей, как правило, были свободны от многих описанных запретов и репрессий, объективно смотрели на ситуацию в Германии и уважали права человека. Такими людьми были интеллигенты, художники, более крупные фермеры, бизнесмены с опытом работы в зарубежных странах и их сыновья[13].

Опросы общественного мнения после войны показали, что баланс между этими категориями не сильно изменился после поражения Германии, но вот фактическое отношение каждой группы изменилось значительно. Фанатики и, в некоторой степени, верующие медленно, с оговорками, признавали возможность поражения. До того момента, когда союзные армии достигли Рейна и перешли его, значительная часть населения, похоже, продолжала верить, что ход событий каким-то образом изменится, что Гитлер выполнит свои обещания и вытащит «сюрприз из мешка». Отчасти это была искренняя вера, отчасти – нежелание столкнуться с личными последствиями поражения, отчасти – верноподданническое воспроизведение тезиса самого Гитлера о том, что любой, кто допускает возможность поражения, уже наполовину побежден. Но признание вероятности поражения также означало и признание того, что в руководстве Германии что-то пошло не так, и, таким образом, наносило прямой удар по интеллектуальным и эмоциональным корням Третьего рейха (и немецкого национализма в целом). Столь внезапная перемена мировой картины, которую так долго принимали, могла иметь лишь один результат, особенно когда она сопровождалась таким сильным физическим потрясением и непрекращающимся напряжением от воздушных налетов. Наблюдатели, вошедшие в Германию вместе с британскими войсками, согласились, что местное население пребывает в состоянии психического оцепенения.

Многие из фанатиков попали в лагеря для интернированных или скрывались, и в любом случае их влияние на остальное население в последующие несколько лет было бы невелико. Некоторые, перестав быть агрессивными, присоединились к голосам тех, кто восхвалял союзников и восхищался объемами англо-американского производства. Акцент на материальные ресурсы союзников также стал первой эмоциональной дырой, поскольку избавил от необходимости признавать, что немецкие генералы и солдаты потерпели поражение. Но для других козлами отпущения стали генералы; обвиняя неуклюжего дилетанта, который вывел войну из-под их контроля, партийные энтузиасты повторяли обвинения Гитлера в том, что незадачливые генералы своей чрезмерной осторожностью и проволочками помешали реализовать его военный гений. Другие обвиняли менее значимых нацистских вождей, которые не смогли соответствовать идеалам фюрера и сеяли повсюду корысть и казнокрадство. Более важными были те, кто обвинял западных союзников в том, что они не поняли, что, как заявил Дёниц в эфире 2 мая 1945 года, «битва Гитлера против большевистского наплыва принесла пользу не только Европе, но и всему миру».

Геббельс оставил после себя идею, погребенную в психологических обломках Германии, которая могла оказаться опаснее любой физической бомбы. Это была идея о том, что Германия в последние годы войны вела борьбу за цивилизацию и что англичане и американцы вскоре пожалеют о том дне, когда, настаивая на безоговорочной капитуляции, позволили азиатскому варварству достичь Эльбы и Гарца. Многие нацистские фанатики и их последователи, должно быть, цеплялись за эту идею в первые месяцы после капитуляции, с надеждой ожидая того времени, когда остальные их соотечественники вспомнят, кто ее выдвинул, а также того времени, когда победители окажутся в проигрыше и Запад будет готов пересмотреть свой приговор нацизму[14]. А пока они молча ждали, стараясь не привлекать внимания; некоторым это удалось.

Союзники вошли в Германию, ожидая встретить пассивное сопротивление, вероломство и саботаж со всех сторон; и действительно, именно такой прием обещали им нацистские вожди. Однако, хотя несколько заговоров и было впоследствии раскрыто и наблюдались отдельные случаи саботажа, они были все-таки крайне редки; открытой враждебности было мало, и вскоре все уже посмеивались над заборами из колючей проволоки, которыми союзники окружили места своего расквартирования. Отчасти это было связано с разрывом между пропагандистской картинкой организации «Вервольф», распространяемой Геббельсом, и реальными приготовлениями, запланированными СС; отчасти – с эффективными мерами предосторожности со стороны союзников. Другой причиной были физическое и психологическое истощение: нация была измотана и устала от полуистеричных пропагандистских призывов и лозунгов. Когда Германия пребывала в состоянии такого хаоса, любой мог понять, что эффект от саботажа в первую очередь отразится на самих немцах. Но даже если бы и прочие факторы отсутствовали, сомнительно, чтобы широкомасштабная кампания сопротивления соответствовала немецкому менталитету. Уже высказывалось предположение, что покорность в поражении является сопутствующим фактором агрессивности в процветании.

Это не означает, что многие фанатики признали свою ошибку. Для них крах нацизма был крахом немецкого народа и всего мира. Не могло быть и речи о какой-то вине, потому что они по-прежнему считали нацистскую доктрину истинной. По их словам, рассказы союзников о концентрационных лагерях сильно преувеличены, но «нельзя строить нацию в детских перчатках».

Покаяние получилось каким-то не совсем германским. Для верующих с оговорками все было иначе. Они экономили на собственном самоуважении за счет Гитлера и его соратников, преспокойно забывая о той значительной поддержке, которую они ему оказывали, но зато вспоминая случаи, когда они сомневались, ворчали или что-то не одобряли. Усиливая собственные воспоминания о неслыханных оговорках, с которыми они принимали свое членство в партии, они заявляли, что никогда не были нацистами, и вполне могли убедить себя в этом. В качестве альтернативы они использовали оправдание, которое содержало значительную долю правды: членство в партии было формальностью, не имеющей внутреннего значения, и с ним мирились, чтобы не остаться без работы. Но немцы из этой категории отвергали не столько нацизм, сколько нацистов. Их лозунг звучал так: Wir waren belogen und betrogen («Нам лгали и нас предали»). Нацизм, с их точки зрения, – дело хорошее, но оно было дурно реализовано[15]. Нацистских вождей они винили не столько за то, что они сделали, сколько за то, чего они не сделали. Эта способность клеймить своих бонз давала им возможность найти общий язык с союзниками, которые не всегда понимали, сколько за этим скрывается разногласий[16].

И хотя они были готовы обвинить всех остальных, прежде чем признать, что их собственные идеи были радикально ошибочными, в глубине души они сохранили сильное, но подавленное ощущение совершенной ошибки, которое порождало чувство бешеного разочарования. Это ясно проявилось в их отношении к союзникам. Англичанами и американцами они были склонны восхищаться, особенно в разговоре с ними, хотя отказ наций с хорошими тевтонскими корнями увидеть немецкую точку зрения мог вызвать сильное раздражение. От французов не ждали ничего хорошего, но именно этот факт придавал отношениям реализм, который сдерживал враждебность. Как однажды сказал один немец: «Мы нравимся англичанам, но они не всегда замечают наше присутствие, мы нравимся американцам, но они относятся к нам как к плохо воспитанным детям, а французы ненавидят нас на равных». Ведь никто не мог отрицать, что французы, несмотря на их негритянские войска и истории об их вырождении, были культурной расой. Но враждебность, вызванная поведением русских, подпитывалась привычным тевтонским презрением к славянам. Британскому журналисту одна русская девушка, с которой тот познакомился в Германии, рассказала, что двумя годами ранее она была эвакуирована из Москвы в Сибирь и, проживая там, считала бы себя счастливой, если бы получала еду, доступную немцам в 1945 году. Немецкая домохозяйка, подслушав разговор, воскликнула: «Но у цивилизованного человека более высокие требования».

Немцы пребывали в состоянии бессильной ярости от того, что оказались во власти народа, который презирали; их ярость находила выход в жестокой ненависти и в постоянных попытках вызвать сочувствие. Любая история, направленная против русских, с возмущением доносилась до западных контактеров с расчетом на то, что она будет принята за чистую монету. Это не следует рассматривать как расчетливую попытку посеять раздор; хотя это, несомненно, сыграло свою роль, основной мотив был более инстинктивным. (Справедливости ради следует добавить, что истории, связанные с британцами и американцами, похоже, с таким же удовольствием передавались русским.)

Когда дело дошло до категории последователей, оправданий стало больше. Если основной темой являлось утверждение «Я был всего лишь мелкой сошкой», то различных вариаций было много. Они так мало знали. «Конечно, мы понимали, что концентрационные лагеря – это не санатории, но мы понятия не имели, что там творится». И далее, без единого намека на непоследовательность: «Что мог сделать отдельный человек? Повсюду шныряли информаторы, и за малейшую провинность можно было угодить в концлагерь». «Почему всю вину должна нести только Германия? Другие нации [в основном русские] вели себя так же плохо». Еще до того, как союзники форсировали Рейн, один немец подошел к офицеру союзников и попросил его задержать иностранного рабочего, укравшего велосипед. Офицер предположил, что за последние годы из оккупированных стран было вывезено изрядное количество велосипедов. «Но, лейтенант, – последовал возмущенный ответ, – тогда ведь шла война».

В одном отношении такие оговорки, вероятно, были оправданы: эти люди не по своей воле оказались втянутыми в нацистскую катастрофу. Они примкнули к нацистам потому, что это казалось им наиболее простым способом избежать неприятностей; но потом оказалось, что это принесло им еще больше неприятностей, чем когда-либо. В ответ они попытались отстраниться от происходящего, что было широко распространено в Германии среди солдат, государственных служащих, священнослужителей, интеллигенции, а также «мелких сошек». «Оставьте политику политикам. Такие вещи слишком глубоки для нас. Когда мы вмешиваемся в них, то лишь обжигаем себе пальцы». Короче говоря, «чума на оба ваших дома». Это инстинктивная реакция обычного человека, особенно когда дела идут плохо. И в первые месяцы оккупации было достаточно трудно заставить немцев интересоваться политикой и администрацией. Физическая усталость в сочетании с разочарованием и повседневными заботами заставляли их стремиться к тому, чтобы сколько возможно взваливать на плечи других. Благодарные тому, что, по крайней мере, закончилась война, они были даже рады сидеть сложа руки и позволить союзникам показать им, как управлять страной.

Но, конечно же, никто не может так просто избавиться от своего окружения, и, несмотря на все заявления о своей аполитичности, эти люди многое впитали от нацистов и от всей германской традиции. Они были в основном из тех, кто некритично принимает текущие идеи, не думая о том, чтобы как-то вникнуть в их суть. Точно так же они были готовы принять и повторять демократические клише. Но они сохраняли массу взглядов и предположений, разделявших их с союзниками и препятствовавших реальному пониманию либерального подхода. Они не понимали, как много в их собственном умственном багаже задействовано в осуждении нацизма, и у них не было ни выдержки, ни интеллекта для переоценки[17].

Четвертая категория, должно быть, встретила окончание войны с облегчением, так как это положило конец напряжению между их патриотизмом и антинацизмом. На самом деле это лишь видоизменило проблему, и теперь вопрос заключался в том, насколько сотрудничество с завоевателями граничит с предательством германского идеала. Не могло быть сомнений, что восстановление страны отвечает общественным интересам, но это не предполагало тесных личных отношений с оккупационными войсками. Не требовалось быть слишком прозорливым, чтобы предвидеть националистическую реакцию через несколько лет или увидеть, что произойдет тогда с теми, кто слишком явно поддерживает союзников. При новом раскладе настал черед этой категории стать «верующими с оговорками». Для них также остро встал вопрос вины. Фанатики своей вины не признавали. Вторая и третья категории избежали наказания, переложив вину на других одним из описанных способов. Они отказались брать на себя ответственность, хотя в некоторых из них таилось измененное чувство вины, но не за участие, а за родство. Пассивные антинацисты были слишком просвещены, чтобы не осознавать собственную ответственность, но это порождало в них конфликт между раскаянием и патриотизмом, который часто неконструктивно блокировал их чувства. Они не хотели признавать свои ошибки или просить прощения, потому что это могло быть истолковано как предательство германских идеалов. Они держали наготове аргументы, чтобы оправдать свою позицию, но аргументы не помогали, поскольку не хватало морального мужества, а не интеллектуальной убежденности. Действительно, союзники совершили ошибку в общении с такими людьми, настойчиво муссируя тему вины и пытаясь настоять на ее признании. Чем больше они давили на это, тем прочнее становились психологические барьеры. Выход из ситуации заключался в совместной работе по строительству новой Германии, а не в упреках по поводу прошлого. В этой связи важно отметить большое число немцев, с подлинным энтузиазмом воспринявших идею наднациональной Европы; эти люди сознательно или бессознательно хотели разрешить свои противоречия, переведя свой патриотизм на более высокий уровень.

В этих спорах важную роль играла идея «коллективной вины» всего немецкого народа за преступления нацистов. Сложилась традиция, что такова была официальная британская и американская доктрина. Это не так. Невозможно найти ни одной директивы подобного рода, и ни один высокопоставленный британский или американский министр никогда не заявлял об этом в своих речах. Подчеркивался тот факт, что весь немецкий народ должен разделить ответственность за действия нацистов и за их последствия. «Ответственность» – это термин, использованный в Потсдамской декларации. На BBC приложили немало усилий, чтобы провести различие между «виной», которая обязательно подразумевает элемент вины, и «ответственностью», которая таковой не является. Несомненно, многие подчиненные на местах были менее разборчивы; доктрина «коллективной вины», безусловно, распространялась отдельными офицерами союзников. Но немецкое нежелание побеспокоиться о различии между ответственностью и виной или выяснить, говорили ли отдельные лица от имени своих начальников, само по себе показательно. Коллективная вина – гораздо более грубое понятие, и его гораздо проще опровергнуть. Идея о том, что каждый должен разделить ответственность в смысле принятия на себя последствий, выбивает почву из-под ног всех, кто стремится переложить вину на кого-то другого в качестве предварительного условия для того, чтобы потребовать лучшего отношения к себе. Нет сомнений в том, что миф о коллективной вине был в значительной степени распространен немцами, хотя, вероятно, они действовали инстинктивно и без преднамеренного умысла. Им удалось ввести в заблуждение большинство комментаторов союзников.

Для убежденных антинацистов война означала конец кошмара. Если они пытались активно сопротивляться, то жили в постоянном страхе, когда банальный стук в дверь может означать визит гестапо. Если они оставались пассивными и держали свое мнение при себе, им приходилось сохранять постоянный самоконтроль, чтобы неосторожным словом или поступком не выдать свою позицию. Их численность сократилась в результате преследований и эмиграции; многие из тех, кто остался, угодили в тюрьму или концентрационный лагерь. Было бы чудом, если бы они вышли из этого состояния без склонности к неврозам и подавленности. Но и для них, и особенно для социал-демократов, окончание военных действий принесло разочарование. Во время войны большинство из них возмущались тем, как союзники держали их на расстоянии вытянутой руки, пресекая всякие миротворческие попытки требованием о безоговорочной капитуляции. Они не могли поверить, что такое отношение сохранится и после окончания военных действий. Они всерьез восприняли теорию о том, что война идет не между нациями, а между идеями. Они ожидали, что управление Германией будет передано в их руки, а представители союзников будут сотрудничать с ними как коллеги. Вместо этого они обнаружили, что правительство перешло в руки иностранных солдат и администраторов, которые мало знали о Германии и склонны подходить ко всем немцам с одинаковой меркой. Со временем на них было возложено много обязанностей. Однако к ним продолжали относиться как к побежденной нации. Их трудности и продовольственные пайки оставались такими же, как и у всех остальных[18].

В долгосрочной перспективе это было несомненным преимуществом, так как избавляло их от многих пятен коллаборационизма, но в то время вызывало горечь, тем более что большинство других немцев разделяли их ожидания и могли лишь заключить, что союзники считают их малозначимыми. Горечь подпитывала озабоченность проблемой вины; казалось, что то, как с ними обращались, вытекало из теории коллективной вины, которой, как они считали вместе со своими товарищами, придерживались союзники. Антинацисты, конечно, своей вины не отрицали; один из парадоксов ситуации заключался в том, что именно те люди, которые были наименее виноваты, больше всех были готовы ее признать. Но они решительно утверждали, что сами союзники виноваты не меньше, поскольку именно их политика, начиная с Версаля, привела Гитлера к власти и позволила ему укрепить свои позиции. Ни один разумный человек на стороне союзников не мог бы отрицать, что вина в этом смысле является общей, даже если он мог спорить о том, как распределять вину. Но было много других немцев, которые с готовностью ухватились бы за любое признание ответственности союзников как за оправдание от уклонения от собственной ответственности. Один немецкий пастор счел необходимым напомнить своим прихожанам, что блудный сын, вернувшись, не сказал: «Отец, я, конечно, согрешил, но если бы мой старший брат не был таким фарисеем, то никогда не ушел бы из дома. Он виноват не меньше меня». От открытого признания вины, которую они не оспаривали, многих антинацистов удерживал страх того, что это будет использовано против них в политическом свете. Лишь немногие из них оказались достаточно смелыми, чтобы сказать вместе с другим пастором: «Мы знаем, что признание вины, которое мы делаем перед Богом, может быть использовано в политических целях. Но мы не должны позволять политическим соображениям отвлекать нас от того, чтобы говорить правду». Более того, многие из самых искренних демократов и из самых просвещенных священнослужителей особенно остро чувствовали политику России и не могли понять, почему западные союзники продолжали сотрудничать с такой очевидной недоверчивостью. В итоге, за редким исключением, отношения между союзниками и теми немцами, которые должны были стать их главными помощниками, складывались непросто. В долгосрочной перспективе это, возможно, и не было плохо, но усложнило ближайшие проблемы и, в частности, могло навсегда исказить мировоззрение социал-демократов.

День 7 мая 1945 года ознаменовал окончание лишь самого легкого этапа завоевания Германии. Ее народ был побежден физически; вопрос теперь заключался в том, можно ли покорить их духовно. Даже если бы человеку было легко отказаться от трудного прошлого, первым условием для этого является наличие воли.

Немногие немцы обладали такой волей, но столь же немногие осознавали, что у них ее нет. В лучшем случае они старались не рассуждать. Как их можно было убедить, особенно когда многие, реагируя на Геббельса, относились с глубоким цинизмом ко всему, что им говорили власти? Это был основной вопрос оккупации в той мере, в какой она была не просто военным маневром. Если его не решить, плоды победы окажутся зыбкими.

В любом случае было очевидно, что многое зависит от успеха союзного военного правительства в управлении страной и особенно в преодолении очевидных физических трудностей. Ничто так не впечатляет немцев, как способность добиваться результатов. Однако в глазах немцев успех означал обеспечение для Германии сносного существования, оцениваемого не по уровню остальной Европы (о котором имелось лишь неполное представление), а по тому, к чему привыкли сами немцы. Исходя из этого с самого начала было ясно, что вопрос будет заключаться в степени неудачи, поскольку в существующих условиях необходимых условий для успеха не было. Оглядываясь назад, можно сказать, что предотвратить гражданскую войну и всплеск эпидемических заболеваний или голода в Германии – достижение немалое; это удалось во многом благодаря напряженным, хорошо продуманным и, в основном, бескорыстным усилиям отдельных офицеров союзников, а также щедрой помощи со стороны Америки и Великобритании. Но пока шел этот процесс, он не производил никакого впечатления на немцев, которые оценивали ситуацию по своим собственным меркам, забыв, что либеральная демократия – это нечто большее, чем отречение от Гитлера, который потерпел поражение. Они быстро разглядели недостатки в тех, кто во время войны так настойчиво заявлял о своем превосходстве. Жители Центральной Европы, у которых демократические привычки не являются врожденными, склонны принимать процесс формирования мнений за бессмысленную путаницу и добиваться быстрых результатов проверкой системы, которая не предназначена для подобной оценки. Было много веских причин для критики контролирующих органов, но критика со стороны контролируемых зачастую сводилась к тому, что проблемы решаются не так, как это делали бы сами немцы. А этот негерманский подход, в конце концов, и составлял суть операции.



Поделиться книгой:

На главную
Назад