Рука почтальона застыла в миллиметре от «кошек».
— Вмешается профсоюз... пробормотал он.
— Профсоюзом займусь я,— заверил его Вил.
— Ладно,— почтальон поплевал на ладони, сгреб «кошки» и, словно белка, взлетел на верхушку столба. Щелканье кусачек песней отозвалось у меня в ушах, и я видел, как провода величественно низверглись на землю — ветер отнес их немного в сторону — и упали на свежую утреннюю траву.
Харри еще сидел на столбе, когда на обочине дороги притормозила новенькая машина инспектора Хьюза.
— Мне об этом ничего не известно, Вильям.
— Разумеется, мистер Хьюз. Каково ваше мнение об этой ямке? Вы — большой авторитет по этой части.
— Сию минуту.
Хьюз опустился на колени у края ямы, предварительно подстелив носовой платок; при этом он держал полуметровую линейку между большим и указательным пальцами; линейку он приложил к краю свежевырытой ямы так, что она одним концом уперлась в дно.
— Яма как яма,— сказал Хьюз.— Но если эту стенку не подпереть кольями, она обрушится.
— Какие нужны колья, мистер Хьюз? Мы в этом деле новички.
— Сейчас увидите.
Инспектор исчез, но почти мгновенно появился снова с двумя только что выломанными кольями.
— Из изгороди Тума Ифанса,— доверительно сообщил он. — Если вы отнесете их обратно, как только закончите работу, он ничего не заметит. Тум — вредный ворчливый старикашка, так что сам бог велел при случае воспользоваться его добром.
Мы подперли край ямы кольями. Ни Хьюз, ни почтальон Харри уезжать не торопились. Оба остались поглазеть на нас: Харри — для того чтобы помочь, хотя особого рвения он не выказывал, а Хьюз — чтобы помочь советом и в завуалированной форме выразить удивление по поводу тупоумия чиновников почтового ведомства, которые решили убрать новенький, добротный столб.
Столб уже покачивался, когда на дороге остановился мотоцикл, на котором прикатил полицейский Гриффитс. Едва Вил заметил его долговязую фигуру в синей униформе,— Гриффитс вытягивал шею и вертел головой, пытаясь получше разглядеть нас,— как тут же уперся плечом в столб и заорал: Помогите! Он меня придавит!
Верзила в синем соскочил с мотоцикла, кинулся к нам и ухватился за столб обеими руками.
— Спасибо, служивый!— прокричал Вил.— Слава богу, что ты здесь оказался. Если б не ты, одному господу ведомо...
— Все в порядке, парень,— ответил служивый, забыв в тот момент, что Вил был несколькими годами старше его самого. Хорош бы я был, если б стоял в сторонке, наблюдая, как столб ломает тебе шею.
В этот момент появился и Тум Ифанс, лицо его было покрыто красными пятнами и выражало лютую ненависть к роду человеческому.
— Какого дьявола вы тут возитесь, чертовы бездельники? Вы недавно здесь копались и поставили этот окаянный...
Заметив полицейского, он прикусил язык.
— Помоги нам, Тум Ифанс,— миролюбиво сказал Вил. — Мы переносим этот столб, чтобы он тебе не мешал.
— Неужто...— изумился Тум, и красные пятна на его лице слегка побледнели,— неужто удастся избавиться от этих проклятущих проводов, которые болтаются над моим полем... И он уперся плечом в столб.
Единственными посторонними наблюдателями, которые в то утро появились на дороге, были два англичанина в «ягуаре», направлявшиеся на рыбалку в верховья реки, прорезавшей долину. Полагая, что произошел несчастный случай, они, как истинные англичане, остановились, подошли и предложили свою помощь. Вил воспользовался их любезностью.
Наконец, столб, извлеченный из земли Тума Ифанса, величественно улегся на обочине, топорщась обрезками проводов на изоляторах. Вил повернулся к собравшимся и обратился к ним с речью. По щекам его катились слезы. Любовь к столбу я знал это — овладела всем его существом.
— Друзья,— начал он сдавленным голосом,— задумывались ли вы когда-нибудь, сколь неподдельна есть частица дерева? Даже по окраске и расположению сучьев этот столб не может быть ничем иным, кроме как самим собой. Единственное, что в силах изменить его, так это наше воображение. Каким вы способны его себе представить? Вообразите его тем, чего вам самим в вашей жизни не хватает. Для тебя, почтальон Харри, пусть он будет работой, которую ты потерял, а ведь без нее твоя жизнь стала уже не та. Для тебя, Хьюз, пусть это будет та женщина, на которой, как тебе казалось, ты женился. Для Гриффитса — это сержантские погоны, которые то и дело ускользают от него с тех пор, как он сюда прибыл. Для тебя, Тум Ифанс,— заботливая мать, которой ты никогда не знал. А для вас, джентльмены из «ягуара», пусть это будет неторопливая, ничем не омрачаемая жизнь на лоне природы, ради которой вы бежали из города в горы. Так неужели этот столб не заслуживает лучшего места? Неужели каждый из вас не чувствует себя обязанным что-нибудь для него сделать?..
Трудно описать, что тут произошло. По сути дела — ничего. Возможно, если бы эта туча, похожая на огромный мешок, не заслонила своей чернотой диск солнца или этот едва ощутимый, но леденящий кожу бриз не проник к нам за ворот, то Вил смог бы... что?
В памяти моей сохранилось лишь, как в течение минуты все внимали Вилу с широко раскрытыми глазами и ртами: почтальон Харри, инспектор Хьюз, полицейский Гриффитс, джентльмены из «ягуара», даже Тум Ифанс... и, конечно, я сам. Каждый из нас пребывал в состоянии сладостной расслабленности, обуреваемый мечтами, которые вместе с незримым ветром устремлялись к тому месту, где только что стоял столб. Во всем обширном мире ничего не существовало, кроме голоса Вила... и голоса Вила... и голоса Вила...
Следующее, что я увидел, было движение полицейского Гриффитса, который оборачивался к инспектору Хьюзу; на лице его медленно проступало сомнение, затем он пробормотал:
— Простите, Хьюз, это сделано... официально?
— Официально?— внезапно обеспокоенный, Хьюз принялся шарить в кармане в поисках сигарет.— Хм, черт подери... Полагаю, что так... Хм, черт, хотел бы я знать?
Верзила полицейский в синей униформе изучал бездыханный столб, покоившийся у изгороди, затем сделал глубокий официальный вздох.
— По-видимому, нам лучше... позвонить, Хьюз.
— Позвонить, Гриффитс?
— Соответствующим властям. В почтовое ведомство.
— О, да... В почтовое ведомство.
Краешком глаза я видел, как, словно видение, за поворотом дороги, скрытым зеленым кустарником, исчез велосипед Харри.
Разумеется, увозя самого Харри.
Тут взорвался Тум Ифанс.
— Я так и знал!— прорычал он, обнажая остатки пожелтевших искусственных зубов.— Я знал, что здесь идет какая-то мышиная возня. Знал, что вы, чертовы бюрократы, не способны решить даже пустячное дело. Должен этот окаянный столб стоять здесь или не должен? Неужто эти проклятущие провода снова будут болтаться над моим лучшим полем? Ну? Отвечайте мне, дурьи головы! Хьюз? Гриффитс?
— Наверное, будет расследование,— сказал Гриффитс.
— Расследование! Плевал я...
— Послушай-ка, Тум Ифанс. Как ты разговариваешь с официальными лицами? Я могу, не сходя с этого места, привлечь тебя к ответственности.
Это несколько охладило необузданный порыв Тума. Однако он еще осмелился проворчать:
— Во всяком случае, никто не может запретить мне забрать собственные колья.
Тум Ифанс вытащил из ямы оба кола. Подпертый ими край обрушился, и земля наполовину засыпала углубление. В довершение своего демарша Тум смачно сплюнул в полузасыпанную яму и побрел прочь, держа под мышками по колу, подальше от глаз бюрократов.
Оба англичанина все еще не сдвинулись с места и, застыв от изумления, созерцали зарождение протеста. Но задержались они ненадолго. Один, с пышными усами, обернулся к своему тщательно выбритому приятелю и произнес:
— Чертовски любопытное дельце.
Когда оба они удобно устроились в своем «ягуаре», усатый выглянул и на прощанье окинул взором присутствующих:
— Все это чертовски любопытно.
И они укатили; из открытого окна автомобиля торчали концы их удочек, готовых к рыбалке.
На месте действия остались полицейский Гриффитс, слюнявивший острие карандаша, инспектор Хьюз, мусоливший кончик сигареты, и я сам, начавший распускать нюни, а также Вил.
Суд был милосерден. Так, по крайней мере, говорят очевидцы. Каждого из нас присудили к уплате двух фунтов стерлингов плюс стоимость материалов и восстановительных работ; суд вынес частное определение в том, что Вилу следует показаться психиатру. Ученый эскулап признал, что действительно налицо симптомы шизофрении либо паранойи, а может быть, мании величия или одной из тех болезней с длиннейшими названиями, которые так ласкают слух цивилизованного человека.
Вряд ли нужно уточнять, что столб стоит на прежнем месте и к нему присоединены все провода, которые по-прежнему болтаются над полем Тума Ифанса. Выражение лица Тума, как и его валлийский язык, стало еще более красноречивым.
Но в погожие ночи, когда небо чистое и светит полная или ущербная луна, мы с Вилом отправляемся в поле на поклон к столбу. Я обхватываю столб ногами и вглядываюсь в его сверкающую поверхность до тех пор, пока луна не окажется над самой вершиной, и тогда ко мне приходит ощущение, будто я сочетался браком со светом. Вил снова начинает мечтать вслух, а я в очередной раз испытываю сладостное ощущение бездействия.
В конце концов в одно прекрасное утро Вил едва не уговорил своих друзей поставить какой-нибудь телеграфный столб в таком месте, где он никогда не смог бы помешать будущему человеческой цивилизации. Если бы Вилу это удалось, Гриффитс смог бы стать счастливее, Хьюз — сильнее, почтальон Харри — крепче здоровьем, Тум Ифанс — добрее, а джентльмены из «ягуара» смогли бы поверить в чудо, на что англичане вполне способны, когда обязаны это сделать.
А почему бы нам и не помечтать? Как сказал однажды ночью Вил, держась за столб, отринутый людьми:
Видишь ли, Джосси, нас может одолеть любая бюрократическая сволочь, наши карманы могут очистить любые жулики, именующие себя законными судьями. Но да славен будет великий творец этой частицы дерева, в прошлом — живого, им не отнять наши мечты.
Е. Тегла Дэвис
Странная человекообразная обезьяна
В бескрайнем лесу весь день шел проливной дождь; стая человекообразных обезьян облепила деревья, они так тесно прильнули к стволам, что казались огромными наростами: их руки по форме и цвету напоминали ветви деревьев. Слившись с деревьями, обезьяны наблюдали за тем, как тяжелые капли дождя монотонно долбили землю. Вода вокруг стволов, поднимаясь все выше, собиралась в лужи, затем они сливались; наконец в раскисшей от влаги низине возникло озеро; и каждая обезьяна оказалась на островке, где едва умещались ступни ее ног.
Время от времени ветви вздрагивали от легких порывов ветра и с листьев срывались водяные брызги; один за другим исчезали островки под ногами обезьян, и тогда им приходилось карабкаться на деревья. Вскоре на земле остался один самец он был до того странный, что его поведение будоражило всю стаю. Когда островок у его ног уменьшился, самец нагнулся, схватил большой камень, торчавший из воды, подтащил к себе, привалил к стволу дерева и, как только островок ушел под воду, взгромоздился на него. Обезьяны раздвигали ветки и рассеянно следили за ним. Всякий раз, когда стая попадала в какую-либо переделку, этот самец удивлял всех. Иногда, преисполненные благодарности, обезьяны начинали тереться щеками о щеку самца, но чаще его поведение приводило их в замешательство и рождало страх, и потому стая жаждала его крови. Но его спасало умение находить новые способы отступления или защиты.
Однажды их стаю преследовало страшное чудовище, поблизости не оказалось ни убежища, ни хотя бы перелеска, да к тому же их было слишком мало для того, чтобы решиться самим напасть на чудовище; и что ж — именно этот странный самец взобрался на скалу и столкнул оттуда огромный камень, который обрушился на голову зверя и убил его. Обезьяны даже не представляли себе, что камень, упавший со скалы, мог им помочь, да они и не поняли, как все произошло. Знали только, что камень, сброшенный вниз странным самцом, угодил в голову чудовища и спас их, знали еще, что камень упал после того, как самец взобрался на скалу. Какое-то время они полагали, что так будет происходить всякий раз, стоит самцу взобраться на скалу, но поскольку этого не случалось, они недоумевали и сторонились его.
Сейчас обезьяны видели: самец стоит на камне, вместо того чтобы взобраться на дерево; они испытывали страх перед ним и старались спрятаться каждая за свое дерево. Дождь продолжался, и обезьяны поглядывали на этого странного самца, стоявшего на камне, из-за стволов деревьев и сквозь тяжелые, густые ветви. Но вот вода поднялась, накрыла камень, и самцу пришлось волей-неволей влезть на дерево. Увидев, что он вынужден последовать их примеру, обезьяны почувствовали облегчение, снова приблизились к нему, и он опять влился в стаю. Так они и сидели, каждая на своем дереве, безмолвные и неподвижные, словно изваяния, прислушивались к шуму дождя и не подавали признаков жизни, разве что моргали, когда случайная капля падала кому-нибудь на голову.
Листва, упругая и не сгибавшаяся под проливным дождем, была надежным укрытием для стаи; сквозь нее капли просачивались редко, но в прогалах между деревьями дождь лил на землю сплошным потоком. Листья долго противостояли этому натиску, но в них накапливалась вода, и потом, несмотря на всю свою упругость, они поддались и начали гнуться, так что вода то и дело окатывала укрывшихся под ними обезьян. Осталось выбирать между деревом и открытым пространством; на дереве — потоки воды, на земле — проливной дождь. Постепенно листья поникли, словно крылья гигантской птицы, повернулись на черешках и безжизненно повисли, дождь низвергался с них; деревья перестали служить укрытием, и обезьяны сгрудились там, где ветви были погуще.
Отчаявшиеся и беспомощные, обезьяны забыли о странном самце, но вот одна из них случайно глянула в его сторону и увидела, что он хватает ветви руками, стряхивает с листьев воду, сплетает из них замысловатую крышу над головой, достаточно прочную, чтобы защитить его от дождя. Увидели это и другие обезьяны, их удивленные возгласы привлекли внимание остальных, и теперь вся стая в изумлении следила за самцом, прижимаясь к стволам деревьев, стараясь не пропустить ни одного его движения, когда он сплетал ветки, пока самец не решил отдохнуть и поглазеть на бесконечные потоки дождя. Обезьяны начали злиться, их руки подергивались от желания разорвать его на части; так бы оно и вышло, осмелься они к нему приблизиться; одни скрежетали зубами, другие были так ошеломлены, что покинули насиженные места; ветки, уже отяжелевшие от воды, прогнулись под их тяжестью и окатили водой с головы до ног, заставив вернуться назад.
Они все сидели, прижимаясь к стволам деревьев, а капли дождя продолжали скатываться с листьев и исчезать в озере. Не было слышно ни хруста, ни крика — ничего, кроме монотонного шелеста дождя; временами с деревьев срывались в озеро звонкие капли, отзвуки их медленно таяли в тишине леса. Вдруг монотонность дождя была нарушена: огромная птица, попытавшаяся укрыться от ливня неподалеку, шумно захлопала крыльями, когда на нее обрушилась вода с веток. Пыль превратилась в грязь; по ней прошмыгнула гадюка и уплыла в озеро — отмыться. Вся стая, даже странный самец, была печальна и испугана, она следила, как безостановочно с неба низвергаются потоки дождя, как поднимается вода в озере; крупных птиц и змей тоже потревожил дождь.
Тут до стаи долетел какой-то посторонний звук; странная обезьяна начала принюхиваться и оглядываться по сторонам, другие последовали ее примеру: они забеспокоились, шумно втягивая воздух ноздрями. Обезьяны учуяли тяжелое зловоние, и их снова охватил страх. Глаза их широко раскрылись и налились кровью; встревоженные, они ощетинились и принялись высматривать новое убежище. Рожденные ходить по земле, на деревьях они чувствовали себя непривычно и взбирались на них лишь в исключительных случаях.
По лесу в поисках добычи бродило чудовище; ноги его увязали в глубокой грязи болота, исторгавшего тошнотворное зловоние; по мере того как чудовище, тяжко ступая, передвигалось по болоту, вонь волна за волной расплывалась во все стороны. Обезьяны настороженно принюхивались, подражая странному самцу; тяжелая поступь чудовища вызывала у них дрожь. Они стали спускаться с деревьев, позабыв о дожде, но там, внизу, плескалось озеро, и они вернулись назад, к укрытиям на деревьях. Разъярись чудовище и начни — как это бывало не раз в прошлом — раскачивать деревья и вырывать их с корнем, мало кто из стаи, нашедшей убежище на деревьях, смог бы удержаться на ветках и вообще уцелеть. В любое другое время можно было бы спастись, но сейчас низина превратилась в озеро, и даже не залитая водой почва стала трясиной, намного опасней самого озера.
Промокшие и унылые, обезьяны в страхе поглядывали друг на друга; у них едва хватало сил, чтобы держаться за скользкие ветви. Они заметили, что странный самец вдруг встал, отряхнулся, посмотрел на них, а затем, рискуя сорваться, прыгнул на соседнее дерево, от толчка с ветвей хлынул поток воды. Обезьяны из стаи опасались следовать его примеру, пока не увидели, как странный самец снова прыгнул; он несколько раз перескочил с дерева на дерево, и ничего страшного с ним не случилось; тогда обезьяны набрались храбрости и двинулись за ним. Это был единственный путь к спасению, поскольку спуститься в воду они не решались. Самец перепрыгивал с дерева на дерево, и вся стая следовала за ним. Рев чудовища потряс лес; обезьяны в страхе прильнули к ветвям. Одна из них все же сорвалась и исчезла под водой, на поверхности потом показались голова и руки: она безуспешно пыталась ухватиткя за ствол дерева; самец перескочил на ветку, нависшую над ней, с силой наклонил ее, тонувшая обезьяна смогла ухватиться за нее и снова взобралась наверх, а другие в растерянности лишь поглядывали то на странного самца, то друг на друга. Глаза их блестели — следовательно, они полагались на странного самца, как всегда в тех случаях, когда надо было кого-нибудь спасти.
После каждого прыжка с деревьев обрушивалась вода, воздух оглашался душераздирающим ревом чудовища, и казалось, весь лес в ужасе содрогался; шум падающей воды выдавал местонахождение стаи, и чудовище подбиралось все ближе к ней, зловоние усиливалось, и звук хлюпающих шагов становился все громче. Самец безостановочно продвигался вперед от дерева к дереву, придерживаясь избранного направления; он счастливо избегал опасности, и стая следовала за ним, не обращая внимания на потоки воды и скользкие ветки,— так жаждали они спастись.
Вскоре они достигли открытого места, невдалеке над луговиной круто вздымалась скала; с последнего дерева самец спрыгнул прямо на нее. Стая последовала за ним вверх по каменистому выступу и взобралась на высокую скалу; перебираясь с выступа на выступ через многочисленные ручейки, она быстро исчезла в пещере. Там они принялись отряхиваться, поглядывая то на странного самца, который стал их предводителем, то друг на друга; при этом на их лицах появлялось некое подобие улыбки. Они сгрудились у входа в пещеру, следя за тяжелым монотонным дождем; ничто не нарушало его монотонности, лишь время от времени со скалы срывался камень и прыгал вниз, с уступа на уступ, пока не исчезал в воде, разлившейся внизу и затопившей все пространство от скалы до леса и далее — словно море. Обезьяны расположились у входа в пещеру, они прислушивались к каждому шороху и угрюмо молчали.
Со временем дождь прекратился, ветер стих и воцарилась пронзительная тишина. В ней снова послышалось хлюпанье ног чудовища по воде; воздух наполнился тяжелым зловонием. Обезьяны сбились в кучу и застыли, прислушиваясь к малейшему движению чудовища; а оно, наполовину погрузившись в воду, обнюхивало подножие скалы и никак не могло определить, куда они скрылись.
Небо очистилось; солнце клонилось к горизонту. Закат сверкал яркими красками, от него светились даже клочья облаков.
Обезьяны безучастно поглядывали на небо, по-прежнему неподвижные, как и во время дождя. Лишь странный самец смотрел на игру заката широко открытыми глазами, весь уйдя в его созерцание, беспокойно ерзая, а другие при малейшем его движении, хотя двигался он совершенно беззвучно, враждебно косились в его сторону. Неведомое раньше очарование красок заката, которые играли перед его взором, заставило странного самца забыть про хмурых, охваченных страхом сородичей, наблюдавших за чудовищем; оно топталось у подножия скалы и обнюхивало землю.
Самец сделал шаг вперед и вдруг, забыв об опасности, издал непривычный для такого животного звук, похожий на «о-о-о»; чудовище же в ответ на этот крик, выдавший обезьян, заревело. Стая набросилась на странного самца и растерзала его на части; останки его упали вниз. Стая бросилась вон из пещеры, вверх по склону, и наконец очутилась в безопасности на самом верху, предоставив чудовищу расправляться с останками самца.
Обезьяны расползлись по расщелинам и не без злорадства следили за чудовищем, тщетно пытавшимся добраться до них. Так они избавились разом от опасности и от странного самца. Они сосали пальцы и облизывались, весь вид их выражал довольство и облегчение.
Так погиб первый человек, и прошло бесчисленное множество лет, прежде чем появился второй.
Алед Воген
Белый голубь
Была суббота — в детстве этот день всегда кажется волшебным. Никаких школьных занятий, и в твоем распоряжении вся округа — можно шататься сколько влезет. Втайне я воображал себя капитаном футбольной команды высшей лиги, самолично забивающим все до единого голы, так что на поле лишь поражаются моему натиску и умению. А иногда я превращался в одного из последних королей Уэльса, укрывшегося после жестокой битвы с англичанами на освещенном лунным сиянием торфянике, покрытом лиловатым вереском; одинокий король огромными шагами мечется по вереску, он замышляет новую кампанию, которая должна стереть неприятеля в порошок. Тогда верные мои соратники поднимут меня — победителя!— на плечи и понесут вдоль нашей деревни; на ходу я собью с головы директора школы Эванса безукоризненный черный котелок и сброшу его в самую грязь, потому что на прошлой неделе он всыпал мне шесть ударов розгами за то, что я вырвал с корнем две лучшие яблони в школьном саду, чтобы смастерить себе ходули.
Но в этот день и час, о котором пойдет речь, я играл на гумне возле дома со своим лучшим другом Эмиром. Сказать по правде, Эмира со мной не было, а зря, поскольку между нами проходило состязание в меткости — предстояло выяснить, кто первый попадет в пустую банку из-под лосося, которую я надел на кол садовой ограды. Эмир — это моя левая рука, и у него шесть камней; я — это моя правая рука, и у меня тоже шесть камней — за исключением тех случаев, когда я начинал проигрывать. Тогда я взглядывал исподлобья на небо украдкой швырял еще один камень. Большей частью выигрывал я, потому что я привык все делать правой рукой.
— Какой ты меткий!— вынужден был признать Эмир.— Ты попал в банку целых четыре раза! А мне удалось всего разок.
— Я практикуюсь почти каждый вечер,— скромно ответил я.
— Я тоже,— признался Эмир.
Мне нечего было добавить. Я пожал плечами и застенчиво улыбнулся. Потом я попал в жестянку два раза подряд. Сердце мое забилось от волнения.
Был серый полдень. Темные тучи так низко плыли над долиной, что едва не задевали за нашу трубу; кусок шифера, укрепленный над ней, не позволял ветру загонять дым обратно в печь. Небо было широкое и плоское. Оно придавило горы. Зеленую траву на полях покрывала копоть, а деревья казались неведомыми чудовищами, пропоровшими небо обнаженными, матово поблескивавшими рогами. Два-три увядших листочка, жадно цеплявшихся за ветви, походили на настороженные уши. Все это напоминало картину, висевшую у нас в классе, на которой был изображен один из эпизодов Столетней войны; всякий раз, когда я на нее взглядывал, внутри у меня будто что-то обрывалось и весь я покрывался потом. На этом полотне были вперемешку, друг на друге намалеваны кони, люди, ружья, штыки — на фоне льющейся крови и полыхающего пламени.
Внезапно я почувствовал, что слева от меня никого нет. Эмир исчез. Банка из-под лосося превратилась в каску немца, выглядывавшего из-за бруствера окопа, а сам я был французским фельдмаршалом, направлявшим огонь артиллерии.
Трижды были отмечены прямые попадания, однако немец все еще был жив, и в тот момент, когда я почувствовал, что мне надоело быть французским фельдмаршалом, из-за черных туч вдруг беззвучно и стремительно вынырнул белый голубь и стал круто спускаться к земле. Сделав три плавных круга над гумном, он легко взмахнул крыльями и уселся высоко на перекладине амбарной крыши.
Я весь преобразился. Теперь я уже не мальчишка с двумя руками, ногами и головой. Я стал землей, стал всем сущим, я был повсюду и, словно онемев, ходил вокруг амбара, не отрывая взгляда от белого голубя. Он настороженно примостился на крыше — вылепленная из снежинок ослепительная вспышка света, насмехающаяся над этим мрачным миром. Его безукоризненно белая грудка ровно вздымалась и опускалась, бросая уверенный вызов грозному небу. Время остановилось, я очутился в центре вечности.
Грозный порыв ветра с завыванием пронесся над черно-серой долиной. Он с силой хлестнул голубя по боку. Грациозный белый силуэт вдруг расплылся, перья встали дыбом, будто в ужасе, крылья распахнулись в немом крике. Мое всеведение сжалось в комок: я вновь ощутил, как мрачен этот день.
Птица снова обрела свою ослепительную красоту, но мое внутреннее равновесие было нарушено. Время снова двигалось вперед и уже требовательно напирало на меня. Мною овладело непреодолимое желание коснуться голубя руками, заслонить его собой. Чтобы вновь обрести душевное равновесие, мне нужно было обладать птицей, защитить ее, всегда иметь при себе. Я бросился под навес, где стояла телега; жгучее желание придало мне силы, и я сумел подтащить длинную лестницу и прислонить ее к стене амбара. Когда я добрался до крыши, голубь все еще сидел там, казалось, до него можно было дотянуться рукой. Радостное ощущение вернулось ко мне, но оно не было уже таким спокойным и уверенным, как прежде. Я взобрался повыше, рискованно балансируя на верхней перекладине и упираясь коленями в жесткий край черепичной крыши. Но я не ощущал грозившей мне опасности: присутствие голубя притупило чувство осторожности. Ласково маня его — раньше я и не подозревал, что язык мой был способен издавать подобные звуки,— я протянул к нему руку, почти касаясь прохладной черепицы. Птица повернула голову и разглядывала мои крадущиеся пальцы своими круглыми плоскими глазами, по цвету напоминавшими новенькие однопенсовики. Затем, когда я уже почти коснулся ее, тихо вспорхнула, устремляясь вверх по крутой крыше, и влетела прямо в раскрытые двери амбара. Я ухватился за черепицу. Внезапно она ощетинилась зазубренными краями, торчавшими словно клыки из раскрытой звериной пасти. Вниз по лестнице я спускался, уже соблюдая всяческие предосторожности.
Голубь уселся под крышей амбара на стропило, и когда я закрывал тяжелые двери, отрезая птице путь к отступлению, я знал, что совершаемое мною граничит с преступлением.
Издревле заложенный инстинкт подсказывал мне, как добраться до птицы. Но она примостилась высоко, я знал, что мне туда не дотянуться, как и то, что лестница слишком высока и крыша амбара помешает поставить ее прямо. Затем порочное влечение целиком завладело мною, и я перестал ему противиться. Я выскользнул во двор, огляделся по сторонам и, убедившись, что свидетелей нет, набрал полный карман камней. Потом вернулся, затворил двери и прицелился. Сначала я промахнулся. Камень с грохотом ударился об оцинкованное железо, а голубь склонил белую головку, прислушиваясь, и словно спрашивал о чем-то. Но второй камень угодил в цель, и мой пленник начал бессильно биться о крепкую стену амбара, ставшего для него тюрьмой. Я ликовал. Но было нечто ужасающее в том, что птица не издала ни единого звука в тот миг, когда ее настиг камень. Я снова запустил в нее кругляшок, и в суматошном стремлении спастись она ударилась о стальную балку. Когда голубь упал в мои подставленные руки, его крылья нервно подрагивали.
И — о светлая радость обладания!— как приятно было ощущать в ладонях птичье тельце, покрытое мягкими, слегка пружинящими перышками! Сердце голубя билось как сумасшедшее, словно жизнь его готова была выскочить наружу, коснуться меня и раствориться во мне. И он преуспел в своем стремлении, ибо вскоре мы стали единым целым, и это был момент ослепительной вспышки счастья, когда, казалось, мы могли свободно парить над нагромождениями нашего мира или исследовать небесную ширь. Содеянное зло исчезло бесследно.
— О мой любимый, любимый, любимый голубь!— нараспев произнес я.— Мой прекрасный белый голубь!
Я вынес его из темницы. Как только он увидел небо и простор полей, он сделал попытку освободиться. Он начал вырываться из моих рук, и его испуганные глаза при этом тревожно мигали. Я весь внутренне сжался от горя. Он не хотел быть со мной, он меня не понимал.
— Я не сделаю тебе больно,— зарыдал я, держа его прямо перед собой, чтобы он все понял по выражению моего лица.— Я не сделаю тебе больно! Я буду лучшим твоим другом! Я буду проводить с тобой все вечера, все субботы и воскресенья, я буду кормить тебя!
Он снова начал вырываться, так что пришлось крепко его держать. Чувства мои смешались: с одной стороны, мне претило делать что-либо против его воли, с другой — не хотелось его отпускать. Вдруг он затих, и мне показалось, что он понял мое желание быть его другом, но тут клюв его приоткрылся и крохотная капля крови скатилась с бледного язычка и растеклась по тыльной стороне моей ладони. Ошеломленный, я наблюдал, как эта теплая капля стекала по моему запястью. Затем ко мне пришло душераздирающее раскаяние.
— Прости меня! Прости!— закричал я, прижимая к груди его маленькое теплое тельце.— Я не хотел сделать тебе больно! Я хотел стать твоим другом! Ты простишь меня? Ты простил?
Я поднял руку, державшую его, и разжал ее; втайне я надеялся, что, если верну ему свободу, вина моя будет искуплена, и, если он не улетит, это будет означать, что он меня прощает. Но едва мои пальцы разжались, как он взмахнул крыльями и беззвучно взмыл ввысь,— белый силуэт вознесся к темным тучам. Он исчез.