— Заправляй новую ленту!
Янушкевич почти беззвучно, без звяканья и стука раскупорил свежую коробку, Куликов растер твердыми остывшими пальцами виски и, увидев в вертикальную прорезь щитка, что немцы вновь собрались в контратаку, дал по цепи гулкую длинную очередь, разом опрокинув назад, в полузасыпанные окопы десятка полтора автоматчиков.
Удержать свои позиции немцам не удалось: напор красноармейский был сильным, а желание завернуть врагу лытки за спину и впечатать фрицев в землю было еще сильнее. Очень скоро гитлеровцы стали отступать.
К этой поре с покинутого берега Вислы приплыл коновод, забрал лошадь, спокойно лежавшую под скосом берега и переставшую вообще обращать внимание на стрельбу.
Расчет "максима" почистил почерневший, весь в саже, в гари, в странной налили пулемет, протер машинку тряпкой и поволок за наступающим батальоном дальше. Хотя после форсирования Вислы и боя на этом берегу народа в батальоне осталось, честно говоря, немного. Вполне возможно, что в ближайшее время их отведут на переформирование, пополнение, доукомлектовку или как там вся эта канделяшка величается?
Но дело не в нужном, точном слове, а в том, что за этим стоит, в самом процессе, в том, что усталые, измученные последними боями люди хотя бы немного отдохнут.
Каждому солдату это было важно. Иначе где-нибудь на марше солдат от усталости ткнется головой в кусты и затихнет. Навсегда затихнет, поскольку сработан, собран не из железа, а из обычного, быстро изнашивающегося материала…
Первого августа сорок четвертого года Куликова ранило вновь. Этот день он запомнил хорошо: тухлый был какой-то денек, жаркий, в такие дни хорошо греться где-нибудь на солнышке или комаров в лесу кормить, плюс ко всему, день был голодный: до роты куликовской долго не могла добраться горячая еда, кормились знакомым промыслом — шарили по ранцам убитых фрицев в поисках сухих пайков.
Но и у немцев этих пайков уже не было, не то что в памятном марте под Смоленском, когда в ранце можно было найти и французскую гусиную печенку, и швейцарский сыр, и итальянскую вяленую колбасу, и консервированную португальскую рыбку… Сейчас немцы сильно обнищали и часто заглядывали за чужие заборы, чтобы выдернуть из чужого огорода пару кустов картофеля, пару морковок и пустить добытое в котел.
Рана была не очень опасная, но противная, пуля пробила мякоть, изувечила на ноге икру и ушла в пространство. Ногу Куликову перебинтовали, и он остался за пулеметом — не захотел покидать свою ячейку.
Тут на позициях новый комбат нарисовался, старого комбата майора Трофименко подбили — на берегу Вислы попал под пулеметную очередь, — вместо него прислали нового командира, тоже майора, долгоногого, белобрысого, как альбинос.
Новый командир посмотрел на Куликова в деле, покивал круглой, с подбритым затылком головой — остался доволен, значит, и тут в недавно насыпанный и укрепленный двумя шпалами бруствер неожиданно всадился немецкий снаряд.
Полыхнуло хлесткое белое пламя, обварило и пулеметный расчет, и нового комбата, всех разом, и Куликов отключился. Очутился в каком-то горячем темном пространстве, где нечем было дышать. Но он был жив, жи-ив, это Куликов понимал совершенно отчетливо и обстоятельством этим был доволен. Только вот в себя не приходил долго.
Когда пришел — лежал на трофейных складных носилках, стонал — голову ему разваливала боль. Осколок снаряда срезал с него часть волос вместе с кожей, может быть, даже кость проломил… Во всяком случае, кость была обнажена. Смотреть на пулеметчика было страшно.
Очень скоро его отправили в прифронтовой госпиталь, но и там держать не стали, уложили в санитарный самолет Ли-2, который величали "Дугласом", поскольку он был копией "Дугласа", и доставили в Тулу.
В Туле его привели в порядок — врачи там оказались отменные, от Бога, Куликов даже не заметил, как сам, по собственной инициативе стал проситься на фронт. Странным показалось ему, что он — вылечившийся, здоровый, как трактор, прозябает в тылу, вместо того чтобы быть у своего пулемета… Стыдно это, очень стыдно. Отметина, оставленная на голове осколком, благополучно заросла, волос росло больше, чем раньше.
Поскольку Куликов настаивал, чтобы его, заслуженного окопника, старшего сержанта, отправили не абы куда, не на сборный пункт вместе с мокрогубыми новобранцами, а вернули в родную часть, просьбу пулеметчика учли, туда его и вернули.
Батальон уже воевал в центре Польши, общался с местным населением, Куликов вскоре даже шпрехать по-польски научился, или, как он говорил, "пшепшекать". Очень нравилось ему это слово — пшепшекать, в русском языке такого шипящего, колючего, как газировка, бьющая в нос, слова нет.
Польша была затронута войной меньше, чем Россия, здесь не встречались скорбные деревни, сожженные до самых труб, как в Союзе, не было массовых казней, заставлявших рыдать целые города, не было изнурительного, превращавшего людей в тени голода… И земля не была насквозь пропитана болью и слезами, как в Советском Союзе. Польша Куликову нравилась, но Россию он любил больше.
Произошло нечто, не укладывающееся в голове, — на Куликова обратил внимание новый начальник штаба батальона, капитан с фамилией почти такой же, как и у пулеметчика — Кулаков. Не поленился капитан Кулаков, пришел в окопы, отыскал там пулеметную точку, некоторое время стоял позади ячейки, раскачиваясь на ногах на манер тростника, заглядывал за бруствер, в пространство, отделяющее наши окопы от немецких, потом приседал на каблуки, затем вновь приподнимался, становясь на носки своих роскошных яловых сапог.
Что-то опасное, очень опасное чудилось капитану в межокопном пространстве, в чистой, словно бы тщательно подметенной дворником песчаной полосе, в настороженной тишине, установившейся на нейтральном куске земли.
Через несколько минут он позвал к себе Куликова:
— Сержант!
Пулеметчик потревоженной птицей довольно неохотно выбрался из своего гнезда и прижал руку к каске.
— Я!
— До меня дошли сведения, что раньше вы служили во Второй ударной армии, это верно?
— Какой Второй ударной? — мигом насторожился Куликов.
— Которой командовал генерал-лейтенант Власов, — жестким голосом отчеканил капитан.
— Впервые слышу об этом.
— Не забывайте добавлять "товарищ капитан", — голос у Кулакова был не только жестким, но и требовательным. До скрипучести требовательным.
Внутри у Куликова что-то сжалось, на мгновение даже перехватило дыхание, но потом оторопь прошла — быстро прошла, вот ведь, и пулеметчик даже вида не подал, что внутри у него что-то происходит, и послушным эхом повторил произнесенное:
— Впервые слышу об этом, товарищ капитан.
Вытянулся, будто на учениях или курсах каких-нибудь краткосрочных, глухо стукнул каблуками разношенных сапог.
— В документах этого, правда, нет, но жизнь наша — штука такая, что эпизоды ее не всегда фиксируют в бумагах, — сказал капитан.
Это не начальник штаба, а особист какой-то, слишком придирчивый… Полуоднофамилец, словом, который в детстве на соседнем горшке сидел и докладывал куда надо о его сопении и пуках… Может, он в Смерите служит?
К Смершу Куликов относился с пониманием.
— Значит, во Второй ударной не служил? — капитан был назойлив, как репей, прицепившийся к штанам.
— Не служил.
— …товарищ капитан.
— Не служил, товарищ капитан.
Начальник штаба посмотрел на Куликова сурово, прочти угрюмо, не мигая, и сплюнул себе под ноги, в окоп — совсем не командирский жест, майор Трофименко, например, никогда бы себе такого не позволил, — сжал руки в кулаки.
— Ладно, сержант, — проговорил негромко, — гуляй пока.
У иного воина от такого "собеседования" сердце сжалось бы до размеров грецкого ореха, начало бы сочиться тоской, а у Куликова ничего, даже бега своего не участило. Но для того, чтобы пребывать в таком состоянии, надо было повоевать столько, сколько воевал Куликов, и столько же раз быть раненным.
Капитан ушел. Куликов посмотрел ему вслед с выражением, ничего не означающим, и вновь занял центровое место в пулеметной ячейке.
Сорок четвертый год — это год освобождения основной части Польши (хотя западные и южные районы ее были освобождены зимой сорок пятого года, польскую же столицу наши войска взяли в самой середине зимы — семнадцатого января 1945 года), а для Куликова — год ранений, следовавших одно за другим.
Пулеметчикам всегда на фронте доставалось с избытком, но Куликову досталось с верхом — особенно много…
Лето в Польше было таким же, как и в России — спокойным, мягким, с ласковым птичьим пением, и вообще Польша напоминала Куликову Россию, и земля тут была такой же, как в России, в родной Ивановской области — не очень плодородной, но при заботливом уходе — урожайной. Хлебная земля.
Деревня Кеслица ничем не отличалась от других польских деревень — такие же хаты, как и в иных местах, такая же главная сельская площадь с центральной постройкой на ней, видной издали — кирпичной кирхой, такие же ветлы на улицах… Впрочем, ветлы это были или не ветлы, Куликов, честно говоря, не знал, — просто не разбирался в видах и сортах европейских деревьев.
Деревня была хорошо укреплена — видать, фрицы придавали ей особое тактическое значение, на направлении, по которому двигался куликовский батальон, возникли сразу два дота.
Один дот был взорван точным попаданием 76-миллиметрового артиллерийского снаряда, а вот второй оказался штукой крепкой, его будто бы заговорили — поливал и поливал пулями поле, на котором лежало десятка два подстреленных бойцов.
Артиллерия с заговоренным дотом справиться не могла, да и снарядов у нее было в обрез, норма каждого дня была, к сожалению, очень невелика. Был установлен дот на острие жидкого лесочка, словно бы специально контролировавшего довольно большое открытое пространство, продуваемое всеми здешними ветрами.
Поразмышляв немного, поприкидывав про себя, как лучше обойти, обогнуть дот, а потом внезапно возникнуть рядом с ним, Куликов взял с собою две гранаты, одну противотанковую, другую — лимонку, и пополз по краю безмятежного леска к доту.
Полз неторопливо, плотно прижимаясь к земле, буквально втискиваясь в нее, чтобы не засекли солдаты из дота, чутко фильтруя все звуки, доносящиеся до него — не только гулкое уханье немецкого пулемета и свист свинца, но и забугорный стук двух тяжелых минометов, занявших позицию позади деревни, и рявканье "фокке-вульфа", фашистского самолета-разведчика, способного висеть на одном месте, как дирижабль, внезапно возникший в серой задымленной выси и вызвавший невольный испуг у тех, кто стоит внизу, на земле, и гул танков, идущих влажной низиной, примыкавшей к другой стороне поля. Пропустить какое-нибудь странное щелканье, хлопки, бряканье железа, шрапнельный шорох Куликов не мог, никак не мог — это было для него опасно.
Ему везло — по пути к доту оказались и две воронки, и земляная выбоина, в которую он вместился целиком и сумел перевести дух, и несколько бересклетовых кустов, пахнувших то ли дегтем, то ли мазутом, за которыми можно было скрыться.
Сипя, до скрипа сдавливая зубы, Куликов подполз к доту — сумел это сделать. Пулемет, скрытый в углублении, словно бы утопленный в бетонную бойницу, защищенный со всех сторон, выплевывал из раскаленного ствола струю огня, резал пространство, будто ножом, грохотал так, что делалось больно ушам.
Куликов задержал в себе дыхание, замер, собираясь с силами, потом, выдернув из лимонки чеку, резким коротким движением загнал гранату в удлиненную бетонную щель.
Пулемет поперхнулся, словно бы от неожиданности, умолк на несколько мгновений, затем, пробуя вернуть себе голос и вновь начать лай, закашлял подавленно. Тут пулеметчики поняли, что к прежнему положению вещей им не вернуться.
Из бойницы, вместе с осколками коротким жестким хвостом вырвалось пламя, внутри дота раздался задавленный взрыв, Куликов послал следом за лимонкой противотанковую гранату.
Взрыв противотанковой гранаты был сильным, Куликов не ожидал, что он зацепит и его, но взрыв зацепил, каска своими стальными краями чуть не врезалась ему в плечи, тело приподняла тяжелая горячая волна и откинула назад.
Сержант всем телом всадился о пень, густо обметанный мхом-волосцом, и потерял сознание. Он словно бы оказался в неком глухом безвоздушном пространстве, в которое почти не проникали звуки, лишь издали приносился слабый, словно бы рассыпанный по воздуху шелест — ну будто бы из опрокинутого автомобильного кузова на землю сыпалось сухое зерно, звук был сугубо сельский, осенний (как в Башеве, когда в колхозе убирали хлеб, сушили зерно и свозили его на элеватор), внутри родилось что-то слезное, горькое, сожалеющее, пришедшее из детства, и Куликов еще глубже нырнул в свое беспамятство. Вновь услышал сухой шелестящий звук, только на этот раз звук был совсем слабый.
Можно сказать, его совсем не было.
Дот, погашенный Куликовым, батальон одолел буквально по воздуху, перепрыгнул через него, оставив на макушке вражеского укрепления следы своих сапог, временный командир роты, поставленный вместо убитого накануне старшего лейтенанта, поинтересовался: "Где сержант, который заставил умолкнуть дот?", ему ответили: "Убит", и ошалелый ротный понесся дальше.
Заниматься разборками было некогда.
Но Куликов был жив. Очнулся он, когда над землей уже собирался влажный вечерний сумрак, пахло дымом, чем-то кислым — похоже, горелой селитрой. У Куликова защипало ноздри, он зашевелился, со стоном, прорвавшимся наружу, вытянул одну ногу, потом другую.
Склеившиеся веки раздирал пальцами — слиплись, будто угодили в огонь, спаялись — не распаять. В голове гудело, но тем не менее он постарался осилить этот тяжелый внутренний звук и послушать, что творится снаружи — рядом, в лесу.
В лесу было тихо. Не раздадутся ли неподалеку чьи-нибудь голоса, а если раздадутся, то какая речь прозвучит — наша или немецкая? Хотя и рвет уши настырный звук, забивает все кругом, а живую речь он засечет обязательно, различит, разберет и слова, и перепады громкости, и провалы между словами.
Нет, ничего этого не было. Была лишь пустая вечерняя тишина, совершенно полая — ничего в ней живого. Похоже, ни птиц в лесу, ни людей. Куликов приподнял голову и только сейчас разглядел мшистый пень с разваленной макушкой. Пень был гнилой, слабенький.
Он зашевелился, сделал несколько движений руками, словно бы проверял самого себя, затем, глубоко всаживая пальцы в мягкую лесную траву, в покрывало мха-волосца, прополз десятка полтора метров, замер, вслушиваясь в тишину леса, пытаясь сообразить, где он пребывает, и вообще, что происходит на белом свете?
Тихо было. Все застыло, омертвело, оцепенело, словно бы в неком ознобе. Ну будто бы что-то оборвалось и в мире, внезапно подобревшем, не стало войны… Похоронили ее.
Он оторвался от земли, от влажной, словно бы обмоченной дождиком травы, приподнялся на руках, сел. Стряхнул мусор, прилипший к гимнастерке, взялся за голову, эту гудящую колокольным гудом тыкву, наклонил в одну сторону, потом в другую. Как вытряхнуть из этого горшка колючий, наполняющий тело усталостью звук? Наверное, имелись какие-то способы, известные другим, но он их не знал.
Минут через десять он попробовал подняться, со стоном сделал несколько движений — получилось. Какое-то время он стоял на ногах, раскачиваясь, как дерево под ветром, удивляясь тому, что не падает, потом сделал десяток шагов — получилось и это.
Пройдя по лесу метров пятьдесят, он увидел палку, словно бы специально приготовленную для него, для ходьбы: палка была ровно обрубленная, прочная, способная выдержать тяжесть тела. Хоть в этом-то повезло.
Как же получилось так, что его бросили? С другой стороны, на войне бывает всякое, в том числе и такое, во что люди верят с трудом, либо вообще не верят.
Ясно, как Божий день, что его похоронили, как однажды это сделали под Смоленском, и это, похоже, устроило всех — и командира роты, в составе которой находился пулеметный расчет, и товарищей, находившихся рядом, и напарника, присланного ему в помощь вместо Янушкевича. Сам Янушкевич находился в госпитале, куда попал с непростым ранением — осколок всадился ему в голову, располовинил ухо, срезал часть щеки… Янушкевича надо бы навестить в госпитале, только вот где этот госпиталь находится, в каком царстве, в каком государстве?
Этого Куликов не знал и вряд ли когда узнает, для этого нужно находиться в чине старшего офицера — как минимум майора…
Он проскребся по лесу еще метров двести, обходя кусты, выбоины, места, где мог увязнуть, провалиться в топь, споткнуться и завалиться на землю, остановился, косо оперевшись на палку, накренившись всем своим тяжелым, устало гудящим телом. Ему показалось, что в лесу, кроме него, есть кто-то еще, находится совсем рядом.
Да, рядом, только Куликов не видит этих людей, не знает, свои это или чужие? Да потом Польша — то самое государство, где есть некие третьи силы, что плохо относятся и к немцам, и к русским. Куликов удивлялся этому факту, но что было, то было.
Он напрягся, пытаясь приподняться над назойливым гудом, наполнявшим его, услышать что-нибудь, но ничего не услышал, хотя чувствовал — хребтом своим, кожей, лопатками, что он в этом лесу не один. Не дай Бог наткнуться на немцев, у него даже винтовки нет, чтобы застрелиться, из оружия — только самодельный нож, откованный дядей Бородаем, с рукояткой, набранной из кусочков березовой коры… На коре — затейливо выжженное стеклом от очков имя: "Вася".
Как известно, оружие придает человеку смелость. Это Куликов знал по себе: он был совсем другим человеком, когда рядом с ним находился прикрытый бруствером "максим". Один пулемет может сделать столько, сколько не сумеет взвод солдат с винтовками, — пулеметы в Красной армии очень толковые, одна рота с пулеметами может заменить целый полк, в этом Куликов был уверен твердо.
Он нашел небольшую голую полянку, присел, прижал к земле ладонь — если неподалеку находятся немцы и он может с ним столкнуться, земля его об этом предупредит. Куликов распознает врагов по дрожи, по легкому птичьему трепету (правда, птиц сейчас нет), по звукам, которые издают деревья, их кора, корни.
Через пятнадцать минут обозначились немцы, которых Куликов ощущал, они шли тремя группами, подстраховывая друг друга, — шли к линии фронта, на глазах уползшую на запад.
Там, обнаружив, а точнее догнав наших, они могут ударить им в спину. Куликов прижался телом к дереву, прикрытый листвой, несколько минут рассматривал настороженных, опасливо оглядывавшихся врагов, потом беззвучно отодвинулся в лес, в непрозрачную, неподвижную глубину.
В лесу пахло не только сыростью и прелыми кореньями трав и кустов, — пахло кровью. Запах крови, особенно устоявшийся, несвежий, Куликов всегда ощущал очень отчетливо. Этот запах — очень сильный, способный вызвать в человеке не только тревогу, но и оторопь, боль, подавить его волю… Куликов лишь с сожалеющей улыбкой закусил губы.
Через полчаса он наткнулся на окоп, в котором находилось трое убитых красноармейцев, с ними — ручной пулемет Дегтярева и несколько снаряженных дисков. На душе сделалось веселее — с таким припасом уже можно воевать.
Он повесил себе на пояс три диска, они здорово оттянули ремень, тяжелые были, тащить неудобно, но выхода не было, — подхватил пулемет на руки и постарался как можно ближе подобраться к лосиной тропке, по которой шли фрицы.
Близко подойти не удалось — слишком настороженно чувствовали себя немцы, двигались, озираясь, контролировали пространство, хотя ни бокового охранения не выставили, ни арьергардного, да и разведки, идущей впереди, у них тоже не было.
Устроившись поудобнее за выворотнем, высоко вздевшим вверх толстый рваный корень, Куликов дал по фрицам длинную, во весь диск очередь. Когда "Дегтярев" умолк, вскочил и побежал в сторону, удивляясь самому себе — не может быть, чтобы после контузии он сохранил в себе способность так бегать… А может, не сохранил, а возродил, иначе это волшебство не назовешь. Хорошо, что под ноги ни кочки, ни пни не попадаются. Ну ни шаманство ли это? Может, за него дома кто-нибудь молится? Родная мать Феодосия Васильевна, она?
Сам Куликов молитв, к сожалению, не знал. Время было такое, что молитвы в школе, как прежде, не учили… Учили и грызли довольно основательно совсем другие науки.
Боковым зрением, при перемещении от одного дерева к другому отметил, что завалил не менее полутора десятков фрицев, — хоть и готовились они ко всему, даже к путешествию на тот свет, а уж такую науку, как наука кусаться на свете этом, впитали в себя с кровью матери, но внезапность пулеметного огня ошеломила их. Ай да Куликов, ай да молодца!
В общем, в награду себе можешь взять с полки пирожок с фруктовой начинкой… Только где она, полка с пирожками?
Беглая стрельба, которую немцы открыли вдогонку, особого успеха не имела; стрельба в лесу вообще часто бывает безрезультативной: пули в полете натыкаются на ветки, меняют траекторию, уходят вбок, вверх, втыкаются в землю…
На бегу Куликов сдернул с "дегтяря" диск, швырнул себе под ноги и, дыша надорванно, сипло, с лету свалился под подходящий, облаченный в свитер из плотного мха пень. Огляделся.
Пули немецкие продолжали щелкать о сучья и стволы деревьев, но происходило это уже где-то в стороне, в чаще веток, не над головой пулеметчика.
Теперь ему предстояло немного отдышаться, а затем пойти за фрицами вслед и, если удастся, догнать их. Он тихо покашлял в кулак. Что значит "если удастся?". Он должен догнать их, задержать обязательно, иначе это вооруженное стадо ударит железным бревном нашим бойцам в спину. Этого допускать нельзя!
Он снял с пояса второй диск, огладил его рукой и с тугим щелканьем насадил на казенную часть пулемета. Проверил, надежно ли сидит тарелка с патронами?
Тарелка сидела надежно. Пора двигаться дальше. Куликов втянул в себя воздух, услышал, как внутри что-то больно засвиристело — то ли надсаженные легкие, то ли где-то в организме образовалась дырка…
Ну словно бы он застудил себе жабры — то бишь легкие.